Летопись четвертая Конфиденты 11 глава




– Все волнуются, что ты в проекте начертал. А пуще всего шум идет от твоих записок, кои ты, Петрович, в назидание царице подавал… о подлецах, ее окружающих!

Иогашка Эйхлер направился в секретную экспедицию, комнаты которой были рядом с Кабинетом.

– Жаль, – сказал на прощание, – что мы не отговорили тебя, Петрович, подавать записки эти. Ох, как от них бесятся!

– Один только человек советовал мне записок не подавать. Да и тот раб мой верный – Кубанец. Выходит, что раб-то умнее господ оказался… Ну, не беда! Мы еще не свалились…

 

 

* * *

 

Коты за разумность свою и чистоплотность похвальную издавна на Руси особым почтением пользовались. Цари московские так их жаловали, что заезжие живописцы даже портреты с котов царских писали. Теперь смотрят они на нас, сытые усачи, с гравюр старинных – из глубины веков. Бывало, что коты и гнев монарший вызывали, ежели тащили со стола хозяина снедь царскую. Уловленные на месте преступления, осуждались коты на смертную казнь через повешение. Но в миг последний, уже под виселицей стоя, узнавали коты-герои милость царскую. Казнь заменялась котам пожизненной ссылкой. И, горько мяуча, уезжали коты под конвоем стрельцов в глухие деревни. А там они очень скоро забывали блеск и тщету мира придворного, заводили драки с соперниками в делах амурных, и вообще жили… Со времен давних всех котов на Руси привыкли называть Василиями или – именито! – Васильичами.

Коли вельможа кота заводил, он его посильно ублажал. Оттого-то по дворам Петербурга ходили особые мужики, которых называли кошатниками. Они промысел верный имели, торгуя для котов сырую печенку. О приближении кошатников узнавали заранее, ибо мужики эти на улицах громко мяукали. Печень же на потребу котов барских шла непременно сырая, свежайшая, обязательно бычья.

– Мяу-у… мяу! Мрррр… мяу-у, – разносилось по утрам под окнами. – Купите для Васеньки… А вот печенка для Васильича! Мррр… мрррр… мяу! Не обидьте своего Васеньку…

Услышав такие призывы, Кубанец надвинул поверх парика треух лакейский, открыл двери на крыльцо. Бренча медью, хотел он – по чину маршалка – пропитание купить для любимых котов господина своего любимого… Кошатник сегодня торговал незнакомый.

– А дядя Агафон чего не торгует? – спросил его Кубанец.

– А чем я плох? – отвечал кошатник. Был он мужик ражий, с бородою черной, с искрою ума в глазах. – Эвон, – сказал Кубанцу, – отойдем к забору, а то лоток тяжел, прислонить негде…

Отошли они подале от дома. Кубанец стал ковыряться в парных кусках бычьей печенки. А кошатник сказал ему:

– Вот этим-то лотком да по башке тебя…

– За что?

– А вот ежели пикнешь!

Подъехали мигом санки казенные, кошмами глухо крытые. Сильные руки втянули дворецкого внутрь возка, и санки понеслись. Два господина сидели по бокам от маршалка, предупредили:

– Ша! Теперича не рыпнись… Слово и дело!

Санки Тайной розыскных дел канцелярии дорог не признавали. Лошади смело ухнули на лед Мойки, мчали рысью до Фонтанки. А потом привычно завернули налево, неслись в ржанье и топоте вдоль арсеналов пушечных, мелькали черные деревья Летнего сада, и вынесли сани в простор – на Неву! Кубанец даже обомлел – кони рвали грудью ветер, закидывали гривы набок, а впереди уже росла крепость Петропавловская. Санки со свистом пролетели под Петровские ворота, из ниш которых глядели Беллона с Минервою; вот и кордегардия, вот и караульни, вот и костры… Тайная канцелярия!

Ушаков увидел перед собой калмыка в богатом кафтане. Встретил на себе упорный взгляд глаз Кубанца – раскосых и хитрых.

– Да-а, – начал Ушаков издалека, – я вот таких кафтанов, какой у тебя, смолоду не нашивал. Сядь-ка, милый, послушь меня, старика… Бедный я, сиротинкой остался! Помню, четверо нас, братиков Ушаковых, без отца, без матушки возрастали. А владели мы – дворяне! – всего одним крепостным, коего, как сейчас помню, Анохою звали. И был у нас на четырех дворян и одного мужика токмо един балахон холстяной. В лаптях-семиричках я с девками по грибы хаживал, и теми грибами мы скудно кормились. Сушили их на зиму, солили… Бедность! А теперь, – сказал великий инквизитор, – боженька почел за благо меня возвеличить… Сядь, не торчи!

Кубанец сел. Ушаков витийствовал далее:

– Ты как думаешь, парень? Коли в Тайную по «слову и делу» попался, так тебе сразу здесь кости расчленять станут? Или утюгом горячим по спине гладить?.. Не верь, братец. Пустое! Это вредные слухи ходят. На самом деле, мы состоим тут по указу государыни для подаяния людям самой первой и самой неотложной помощи, чтобы на верный путь заблудших наставить…

Кубанец отмалчивался, весь в страхе. Но собою калмык хорошо владел, и это Андрею Ивановичу даже понравилось.

– Ты вот что, Василь Василич, – спросил он его, – отвечай мне по чистой совести: у тебя голова когда-нибудь болит?

– Нет, – кратко сказал Кубанец.

– А у меня иной день просто разламывается, – пожаловался Ушаков: запустил он пальцы под парик, гладил лысое темя. – Нуждаюсь я, – вздохнул он. – Нуждаюсь от жалости к людям… Эки они дурные и глупые, с ними забот не оберешься. С того, видать, и болит моя головушка, что уж больно люди глупые стали…

Ярко блестели глаза раскосые. Ушаков спросил:

– Ну, ладно. Расскажи, как далее жизнь свою строить будешь? Одет ты красочно. Сыт вроде. Не заморил тебя господин твой… Но по глазам вижу: нету счастья тебе, и не будет! Какое ж счастье в рабстве подневольном? А ведь мог бы ты… мог бы, – намекнул Ушаков, – жить по-людски. Тебе бы жениться впору… домок заиметь… торговал бы… крупами, скажем!.. Детишек бы в люди выводил. Глядь, и в старости тебе утешение…

Кубанец разомкнул темные, как старая медь, губы:

– Рабства не дано избежать.

– Избежать единой смерти не можно, – отвечал Ушаков, доставая бумагу и перья. – А от рабства бежать легко, ежели с умом быть. Вот ты и садись теперь… садись и пиши!

– Чего писать-то мне? – обомлел Кубанец.

– Как пятьсот рубликов для господина своего взял на Москве после конгресса в Немирове… Какие книжки чёл господин твой… кто бывал у него… что говорили… Вот и напиши!

– А потом? – вопросил его Кубанец.

– Потом из рабства высвободишься. И сто рублев получишь от щедрот наших. Как же! Я понимаю: без денег новой жизни не учнешь. Опять же, невесту приискать… домок построить…

Кубанец решительно окунул перо в чернильницу.

– Ваше превосходительство, – отчеканил он, – а я ведь знаю о Волынском даже такое, что он сам позабыл. И секретов от меня господин мой никогда не держал, ибо я раб ему верный…

– Теперь ты мой раб, – сказал Ушаков, смеясь. – Пиши, голубь, не спеша. Не размашисто. Время у нас есть, слова свои обдумай…

Волынский ходил по горницам, расталкивал коленями стулья, кидался на диваны, замирал в дремоте. Снова вскакивал:

– Кто мне скажет, куда делся Кубанец? Душа горит, а душу отвести не с кем… Где он, раб верный, друг милый?

– Не ведаем, – отвечала дворня. – Вышел воутресь, чтобы у кошатников печенки купить… Коты сей день не кормлены. Воют. А щец налили от челяди – носы воротят… Зажрались!

 

 

* * *

 

На лестницах раздался шаг гулкий, звенели шпоры, и вошел в покои сам великий инквизитор. Ушаков сказал Волынскому:

– По высочайшему повелению объявляю тебе, обер-егермейстер, что отныне, с этой страстной недели, когда и господь наш страждал, тебе запрещен приезд ко двору государыни нашей.

Повернулся и ушел. Внизу бахнула промерзшая дверь.

– Неделя страстная, – сказал министр. – В страданиях…

Заметавшись, кинулся к Бирону, но тот его не принял.

От Мойки завернул лошадей на Зверовой двор, где много лет томилась взаперти редкостная «баба волосатая».

– Ну, Марья, – сказал Волынский, – пришла нам пора с тобой разлучаться. Бороду расчеши гребешком, и поедем…

Анна Иоанновна подарка не приняла, «бабу волосатую» отвели под караулом за Неву – прямо в Академию наук. Там ее изучали сначала географы, долго возились с нею и астрономы. После чего от астрономов перешла «баба волосатая» на изучение ботаников. Тут ее следы и затерялись на веки вечные… [34]

Наверное, вырвавшись из клетки зверинца, несчастная женщина, почуяв свободу, просто бежала от ученых в деревню свою. А там состригла себе бороду и стала жить, как все люди живут.

 

Глава восьмая

 

Меч уже занесен над головою Волынского – надо теперь верно направить удар его по шее… Остерман заявил Бирону:

– Мы, немцы, не должны в этом деле рук пачкать. Про нас и без того в Европе слухи плодят, будто мы Россию изнасиловали… Нет, – подчеркнул Остерман, – с русскими пусть сами русские и расправляются! А мир увидит чистоту и справедливость нашу…

Бирон снова падал на колени перед императрицей.

– Волынский или я! – взывал он.

Князь Куракин кликушествовал в аудиенц-каморе:

– Великая государыня, исполни предначертанье дяди своего, Петра Великого: сруби ты кочан дурацкий с корня гнилого…

Бирон напоказ перед всем городом стал укладывать свои богатства в обозы, будто собираясь отъехать на Митаву для княжения, и тогда Анна Иоанновна, напуганная разлукой с ним, указала:

 

 

...

«Понеже Обер-Ягермейстер Волынской дерзнул Нам, своей Самодержавной Императрице и Государыне, яко бы нам в учение (советы подавать)… такожде дерзнул в недавнем времени в самых покоях, где Его Светлость владеющий Герцог Курляндский пребывание свое имеет, неслыханные насильства производить (намек на избиение Тредиаковского)… многие другие в управлении дел Наших немалые подозрительства в непорядочных его поступках на него показаны…»

 

И повелела «того ради» особую Комиссию назначить!

Избрали в нее генералов: Григория Чернышева, Александра Румянцева, князя Василия Репнина, Петра Шипова и, конечно же, Андрея Ушакова. Из тайных советников выбрали Василия Новосильцева, Александра Нарышкина и Ваньку Неплюева, который еще с конгресса Немировского был злобным врагом Волынскому. Добавили в судьи князя Никиту Трубецкого, мужа Анны Даниловны, и колесо фортуны человеческой завертелось в другую сторону…

Судьи все русские! Но что с того, что они русские?

Справедливо говорил покойный Тимофей Архипыч:

«Друг друга поедом они жрут – и тем завсе сыты бывают…»

Лучше бы немцы судили – все не так обидно!

 

 

* * *

 

Ушаков наложил на Волынского арест домашний.

– Сидеть тихо, – повелел он. – Пылинки в дому своем не смей сдунуть. А детей и дворню я тоже под замок сажаю.

В дом вступил караул, поручик Каковинский спрашивал:

– За что, господин высокий, гнев на тебя изливают?

– А за то, братик, за что и на тебя можно гневаться. Я против немцев в правительстве русском! А ты мне ответь – разве чужих людей в доме своем возлюбил бы ты? Рассуди сам, поручик, какая жизнь при дворе стала: приманят куском да побьют хлыстом…

Ввел он Каковинского в задумчивость. Пока солдаты досками окна ему заколачивали, Волынский детей своих позвал:

– Помогайте батьке своему…

Сын с дочерьми печи растапливали. Бросали в огонь бумаги отцовские. Волынский свой «Генеральный проект о поправлении России» на листы терзал, швыряя их на прожор пламени. А сам плакал, плакал… Сколько бессонных ночей, сколько восторгов пережил, сколько помыслов породил! Желал для страны родной блага, а теперь, словно вор, утаивать должен сочиненное.

Книги из библиотеки жечь – рука на это не поднялась:

– Пусть стоят! Хотя, сам знаю, книги не нашего времени. Их раньше или позже нас иметь можно. А сейчас крамольны они…

Не удалось сжечь только бумаги из сундуков, ключ от которых у Кубанца хранился. Караул загнал Волынского в кабинет с забитыми окнами, возле дверей – часовые. С детьми министра сразу же разлучили. Просил он допускать до себя доктора Белль д’Антермони и тех нищих, которые с улицы подаяния просят. Но Ушаков велел нищих штыками от дома гнать, а врача обещал… дворцового!

Явился Рибейро Саншес.

– Что с вами? – спросил любезно, в глаза заглядывая.

В потемках комнаты трещали толстые сальные свечки.

– Душою мечусь… весь горю… Света жажду!

Рибейро Саншес сказал:

– Успокойте свое высокое достоинство. Или вы не знаете, в какой стране живете? Кто здесь меж нами безопасен?

– Волк среди волков – вот кому хорошо живется.

– Против вас, – шепнул ему Саншес, – собралась такая стая, в которой и волку не ужиться… Рецепт мой апробируют в канцелярии Тайной, я вам советую капли для успокоения натуры.

– На что мне капли ваши? Дали б сразу яду.

– Капли хорошие… бестужевские! – сказал Саншес.

При имени врага, едущего из Копенгагена, чтобы его в Кабинете заместить, Артемий Петрович вскочил в ярости:

– От капель злодея сего не будет мне успокоения… Яду!

В шестом часу утра за Волынским приехала карета. С конвоем повезли министра в Литейную часть, прямо в Итальянский дворец, что строен был Петром I для своей Екатерины. Стыли под снегом оранжереи, в лед Фонтанки вморозило от зимы корабль, стоявший в гавани Итальянской; вокруг недостроенных фонтанов краснели груды битых кирпичей, неуютно здесь было… [35]

Волынский, увидев перед собой Комиссию, тихо удивился: в числе судей заседал и конфидент его – Василий Новосельцев; а подле него подлый Ванька Неплюев сиживал в теплой шубе. Начали судьи, как водится, с восхваления мудрости Анны Иоанновны, которая сомнению подвержена быть не может. Зачитали вслух «предику», и с голоса читавшего предисловие к процессу Волынский легко уловил знакомый штиль письма Остермана.

В его сознании вязко осели подхалимские слова:

 

 

...

«…понеже, – писал Остерман, — весь свет с праведным прославлением признает дарованное от всемогущего бога ея величеству высочайшее достоинство и просвещенный разум, мудрость Анны Иоанновны и ея проницательность, то предерзостные рассуждения Волынского весьма неприличны и оскорбительны!»

 

Именем божием на Руси всегда престол заслоняли.

Тут Ванька Неплюев как с цепи сорвался и – полез.

– Отвечай нам, – кричал он министру, – что ты противу Остермана имеешь и почто угождать ему не желал?

Волынский сел, но ему сказали, чтобы он встал.

– Ладно. Постою. А против Остермана я и правда что зло имею. Он только себя почитает способным для управления государством и других никого не подпущает. А когда я по чину кабинет-министра дела делал, то Остерман по городу ползал и всюду сказывал, что Волынский ему Россию испортит…

Ушаков улыбнулся хитренько:

– Скажи, Петрович, отчего ты рабу своему Кубанцу возвещал о материях непристойных, до государыни нашей касающихся?

Новосельцев, кажется, подмигнул. Или показалось?

Волынский долго молчал. Ответил Ушакову с горечью:

– Любил я его… гаденыша!

Ушаков, премного довольный, засмеялся. Волынский тут сразу ощутил, что великий инквизитор знает многое. И от этого он малость заробел, но гордости не потерял. Подбородок холеный с ямочкой задирал перед судьями, взирая на генералов свысока.

Чернышев в бумажку фискальную глянул:

– Однажды Кубанец тебя спрашивал: «Что-де изволите сидеть печальны?» На что ты отвечал ему так: «Сижу-де я и смотрю-де я на систему нашу… Ой, система, система! Подохнем все с этою системой нашей!» Вот ты теперь и скажи Комиссии: какая такая система не по вкусу тебе пришлась и на што ты ее охаивал?

Ушаков вопрос генеральский дополнил:

– После же лая на систему монаршу ты Кубанцу хвалил системы, где власть венценосцев республиканством ограничена.

Волынский дерзко расхохотался в ответ:

– Я демократии не добытчик! А вы, коли назвались в судьи, так не все ловите, что поверху воды плавает…

От иных же вопросов Артемий Петрович даже отмахивался:

– Не желаю говорить! О том государыня от меня ведает…

А коли судьи настырничали, он вообще замолкал.

Никита Трубецкой из-за стола тоже на него потявкивал.

– Отчего, – спрашивал, – ты считал, что страна наша, благоденствуя при Анне Иоанновне, в поправлении через твои проекты нуждается? Ведь ежели все хорошо, тогда к чему же исправлять?

Волынский отвечал князю Трубецкому:

– Спроси о том у Анны Даниловны своей, даже она ведает, что не все хорошо у нас, как это тебе сейчас приснилось…

– А зачем ты спалил проект свой? – спросил Ушаков.

Вопрос дельный. Волынский отговорился:

– Стало быть, уже не нужен он более…

Держался он молодцом, чести ни разу не уронил. Голову нес высоко. А судьи его спрашивали:

– Твое ли дело государыню в записках поучать?

– Ежели она герцога и Остермана слушает, – отвечал Волынский, – то я не дурее их себя считаю…

Ванька Неплюев, греясь в шубе, руками всплескивал:

– Страшно слушать мне слова твои бесстыдные!

– Истинно говорю! – давал ответ Волынский. – А тебе, холопу, видать, и правда что страшно честные слова выслушивать…

Генерал Чернышев завел речь об избиении Тредиаковского в покоях его курляндской светлости:

– На што ты герцога этим актом унизил?

Унижение же поэта в вину ему не ставили…

– Чую, – отвечал Волынский, – что пятьсот рублей и битва моя с Тредиаковским только претекстом служат для иных обвинений. И вы, судьи, сами знаете, что собрались здесь меня погубить… В паденье моем вы все легки рассуждать. А ведь я еще не забыл – помню, как вчера вы передо мною на задних лапках бегали!

– Ох, и боек же ты! – прищурился Ушаков.

Артемий Петрович по довольству его ощутил, что инквизитор карты свои еще не раскрыл. Пока что игра идет вслепую. Сесть Волынскому так и не позволили. Не доспал. Не завтракал. В полдень судьи удалились ради обеда, но его с собой не позвали. Допрос затянулся до двух часов дня. Покидая под конвоем дворец Итальянский, Волынский, не унывая, судьям рукой помахал:

– Вы это дело со мной кончайте уж поскорее!

На что суровейше ему отвечал Румянцев:

– Мы сами заседанию своему время избирать станем. Дома ты явись в скромность, а завтрева лишнего нам тут не плоди. Ответа ждем генерального и без плутований лукавых.

– Затаил ты злобу на Остермана, – добавил Неплюев.

– Плывет он каналами темными, – крикнул ему Волынский. – Без закрытия дверей Остерман даже с женою не общается.

На что ему угрожали судьи:

– Гляди! О таких делах, каково Остерман с женою общается, судить не пристало, и о том будет нами свыше доложено…

А пока Волынский в Комиссии пребывал, в доме его учинен был погром полный. Все книги забрали в Тайную канцелярию, увезли на возах. Бумаги из сундуков до последнего клочка выгребли…

 

 

* * *

 

Вечером Ушаков предстал перед императрицей:

– Матушка! Смотри, что мы нашли в дому Волынского…

Анна Иоанновна глянула и схватилась за сердце:

– Ах он… супостат такой! Пригрела я змия…

Десять лет прошло с той поры, как она в Кремле московском кондиции разодрала. Одним решительным жестом добыла тогда для себя власть самодержавную. Теперь же Ушаков снова тряс перед нею те самые кондиции, что должны ее власть ограничить.

– Слышала я, – сказала императрица, – что весел был сегодня Волынский в суде. Видать, на милость мою надеется. Но я таким кондициям не потатчица… Кто еще писал с ним проекты?

Ушаков вернулся в крепость. Увы, «Проект» был сожжен.

При обыске сыщики обнаружили только черновики к нему.

Велел доставить из заточения Кубанца.

– Сулил я тебе свободу от рабства и сто рубликов обещал. А теперь, – сказал Ушаков, – вижу из дела, что свободы тебе не видать. И не сто рублей, а сотню плетей от меня получишь.

Кубанец посерел лицом, глаза его забегали:

– Сущую правду показал на господина своего.

– Нам одного господина мало! Садись и пиши…

– Что прикажете?

– В с е, что помнишь, пиши мне…

Ваньке Топильскому инквизитор сказал:

– Соймонова с Мусиным-Пушкиным брать пока не след. Сейчас ты с солдатами поезжай и хватай Хрущова с Еропкиным. Кстати, воспомянул я, что шут Балакирев плетет тут разное… Видать, мало мы его драли. Навести-ка его да припугни кнутом хорошим!

Хрущов на допросах держался спокойно. Ушаков от Кубанца уже знал, что инженер целые куски от себя в «Проект» Волынского вписывал. Но сейчас это отрицал.

– Собирались, верно, – признавал он. – Так не звери же мы? Чай, люди. А людская порода сборища обожает. Было у нас времяпровождение весьма приятное и открытое. В бириби играли, о деревенских нуждах грустили… Да мало ли еще что?

– Ну, ладно, – ответил ему Ушаков. – Ты теперь не стремись домой скорее попасть. Посиди у нас да в темноте подумай…

– О чем думать-то мне в потемках ваших?

– Четверо детишек у тебя, – намекнул Ушаков. – Без отца, без матери трудненько им жить придется. Никто сиротинок не пожалеет.

Еропкин душою был гораздо нежнее Хрущова, и опытный зверь Ушаков сразу это почуял… Признавался архитектор:

– Это так, что Волынский проект свой читывал. Но не мне одному, а всем сразу. Даже девка одна была, помнится…

– Как зовут девку? – сразу вклинился Топильский.

– А что?

– Здесь мы задаем вопросы. Отвечай быстро!

– Девку-то как зовут? – кричал Ушаков.

– Варвара, кажись.

– Откуда взялась?

– Не помню.

Теперь на него кричали с четырех сторон комнаты:

– Вспомни! Быстро! Отвечай сразу! Не думая!

– Дмитриева Варвара… камер-юнгфера Анны Леопольдовны.

– Ага! – обрадовался Ушаков. – Ванька, ты это запиши…

Еропкин пристыженно замолк.

– Чего молчишь? Далее. Ну читали… Что читали?

– Читали, а я слушал. В одном месте даже поспорили.

– Из-за чего? – вопросили сыщики.

– Зашла речь о царе Иоанне Грозном, которого Волынский в проекте своем прописал тираном народа и погубителем…

– Ванька, – кивнул Ушаков, – запиши и это!

Вообще Еропкин оказался болтлив; жизнь русская не научила его молчать, архитектор еще не дорос до простонародной мудрости, когда мужики и бабы, попав под «слово и дело», твердо держались одной исконной формулы: «Знать не знаю, ведать не ведаю». Добровольно, к тому не побуждаем, рассказал Еропкин допытчикам о своем разговоре с Волынским о строениях древнеримских:

– Вот-де неаполитанская королева Иоанна себе загородный дом велик построила, который в большой славе был, а ныне тот дом ее можно почесть совсем рядовым между простых домов нынешних.

Ушаков поначалу даже его не понял:

– Это ты к чему нам? Про дом-то заливаешь…

– А к тому, что все такое, что кажется современникам знатным и чудесным, позже в забвении обретается. Так и царствования иные: гремят немало по свету, а потом крапивою порастут.

Ушаков знал, как такие фразы в крамолу переводить.

– Значит, – спросил, – по разумению твоему, и царствование Анны Иоанновны нашей тоже в крапиве затеряется?

Зодчий понял, что его славливают на слове.

– Уж каки империи были велики! – ответил. – А… где оне?

– Откуда же ты взял эти опасные для монархии рассуждения?

– О королеве Иоанне всегда с поруганием писано.

– В какой книжечке? – не отлипал Ушаков.

Пришлось сознаться:

– У Юстия Липсия… Тех же времен автор, именуемый Голенуччи, о ней же писал, что она скверно живет, любителей при себе почасту меняет и более беспорядку от нее, нежели порядку.

– Вот ты мне и попался! – захлопнул ловушку Ушаков…

Неаполь далек от России, но сходство королевы Иоанны с русской царицей неспроста. Еропкин и сам понял, что попался.

– Отпустите меня, – заплакал. – В самый разгар жизни уловлен я вами. А лучше меня кто Петербург отстроит?..

 

Глава девятая

 

Куда делись его честь и гордость непомерная?

Боже, как низко он пал! Неужели слаб оказался духом?

– Бог разум затмил мне, а вы не имейте сердца на меня…

В зале дворца Итальянского, между судей своих, подлейшим образом ползал Волынский на коленях и молил жалобно:

– Прощения у вас прошу за дерзости свои…

От полу он хватал руку Ушакова, целуя ее.

– Виноваты только горячность, злоба и высокоумие мои, – говорил Волынский и в глаза палачу заглядывал. – Уж не прогневал ли я чем ваше превосходительство?

Чернышеву нижайше в ноги он кланялся.

– Не поступай со мной в суровости, – просил его Волынский. – Ведаю, что ты в жизни тоже горяч бывал, как и я, грешный.

Перед Румянцевым униженно плакал:

– Ты ведь тоже деток имеешь. Подумай обо мне, отце заблудшем, и за это воздаст господь деткам твоим…

Ушаков опытнее всех судей был. За многие годы, в застенках им проведенные, он не раз уже наблюдал, как хитроумно изворачивается душа людская, чтобы тело от казни спасти. И… нет, не поверил инквизитор Волынскому! Ушаков понимал, что наступил продуманный перелом. Вчера в запальчивости был перед Комиссией один Волынский, а сегодня предстал другим, как хороший актер в разных сценах. Кабинет-министр сам нисколько не изменился, а лишь переменил тактику боя… Волынский еще сражался. Но только другим оружием!

«Поглядим, что далее будет», – размышлял Ушаков…

А далее Волынский начал топить самого Ушакова!

Оговорил и князя Черкасского-Черепаху, выявил слова его хулительные о герцоге Курляндском.

Стал Волынский щедро клепать на других придворных.

Без жалости гробил их!

Судьи прыгали в креслах, все красные… Волынский называл их грехи прошлые, слова заугольные, власть порочащие. Ушакову он кричал (на коленях же перед ним стоя, весь в слезах):

– Вспомни! Или забыл, как ты Остермана втихомолку со мной порицал. А свидетелем того разговора был князь Черкасский…

Злоба прорвалась, когда к Ваньке Неплюеву он обратился:

– А ты, Иван Иваныч, клеотур Остерманов. Всем ведомо, что готов ты порты у вице-канцлера выстирать. Словам же твоим Комиссия верить немочна, ибо мы в ссоре с тобою… Враг ты мне!

В одну навозную кучу свалил Волынский обвинения на русских и немцев, на всю сволочь придворную, которая сейчас мучила его, тиранила и унижала… Он не вставал с колен!

И, стоя на коленях, обвинял судей своих.

Ушаков испугался оговора:

– Врешь ты все! Не вводи в смущение, говори дело…

Неплюева колотило за столом от бешенства:

– Я слуга государыни нашей, а ты враг государев. Тебя еще Петр Первый палкой в Астрахани убивал на корабле и хотел в воду бросить. Тогда тебя, изверга, государыня Екатерина спасла…

И стучал кулаком, весь в ярости, генерал Румянцев:

– За поклепы язык вырвем тебе!

Комиссия с трудом направила допрос в нужное русло:

– Представлял ты в записках своих государыне нашей, будто вокруг престола ея собрались одни подлецы, льстящие ей бессовестно. Но ведь каждый верноподданный стремится у престола выказать восторг свой и свою преданность, и это не лесть! Это долг каждого честного служителя монархии…

Русские, они издевались на русским, сами не понимая, что над собой же издеваются!

Втащили в залу Итальянского дворца Гришу Теплова:

– Какие гербы на родословном древе ты мазал?

Теплов показал, что мазал картину, себя от страха не помня. А кисть его закрашивала только те места, которые архитектор Еропкин карандашом ему наметил… Гриша был так угодлив в подобострастии своем, что его с миром отпустили.

– Еропкин уже у меня, – сказал Ушаков. – Я его спрошу, по какому праву герб государственный он на тщеславную картину перетащил… Скажи нам, зачем ты землю копал на поле Куликовом?

Отвечал на это Волынский:

– Желал иметь следы битвы предков наших.

– То дело богопротивное, – вступился Ванька Неплюев, перед Ушаковым услужничая. – Нешто можно тревожить грязной лопатой усопших во славу божию? Копание твое в земле – от дьявола!

– Дело не богопротивное, а вполне приличное, – отвечал Волынский. – Даже наука такая имеется, чтобы в земле ковыряться, о чем и в Академии за Невой люди ученые извещены должны быть.

– А кто тебя надоумил род свой от Дмитрия Донского выводить? Ты зачем в родство с государями залезал?

– В родство с Анною Иоанновною я не лезу. А род мой давний, пращурица моя была сестрою Дмитрия Донского…

Ушаков каверзно отомстил Волынскому за оговоры:

– Может, ты и на корону уцелился?

– Глупости-то к чему? Сие умысел недоказанный.

Ушаков сказал на это честно:

– Все не доказано, пока я доказать не взялся. Ты меня вот в хуле на графа Остермана обвинил, а я тебя в заговоре на государыню нашу уличу… Проект ты ловко спалил свой, да черновики в сундуках целы остались. Ключик же от сундуков – вот он, у меня! И прочел я из бумаг твоих, что великого государя Иоанна Грозного ты тираном называешь…

Тихо стало во дворце Итальянском. Волынский глаза на судей поднял, обвел их взором тягостным:

– Ежели бы добр был Иоанн, не звали б его Грозным…

– Велико преступление! – заговорили судьи.

Было особо доложено Анне Иоанновне, что Волынский царя Грозного тираном обзывал, мучительства его над народом описывал. Для начертания же проекта своего Волынский брал у Хрущова и Еропкина подлинные дела, изучал летописи ветхозаветные… Кровь веков прежних перемешалась с кровью века нынешнего!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: