ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 16 глава. К стыду Генри, он как раз и жаждет побольше узнать о состоянии нравственной анархии




К стыду Генри, он как раз и жаждет побольше узнать о состоянии нравственной анархии, в котором живут проститутки миссис Фокс. Ах, какую, надо думать, порочность приходится ей наблюдать! Только одно и удается ему – воздерживаться от вопросов, которые, хоть и изображают интерес к санитарному состоянию города, порождены любознательностью совершенно иного толка. Порою Генри приходится стискивать зубы, прикусывать язык, норовящий потребовать от нее вящих подробностей.

Странное все‑таки дело: как раз в тех случаях, когда он в совершенстве владеет собой и ведет с миссис Фокс беседы о материях ничем не запятнанных, она‑то и переводит разговор – без всякой задней мысли, разумеется, – в плоскость куда более плотскую.

Ну, например, не так давно он и миссис Фокс прогуливались у Серпантина, беседуя о Загробной Жизни.

– Вы знаете, Генри, – говорила она, – я нередко испытываю сомнения в существовании Ада. Смерть и сама по себе так жестока. О, я говорю не о той смерти, которая, скорее всего, постигнет нас с вами, но о смерти, столь часто выпадающей на долю несчастных, среди которых я провожу немалое время. Наша доктрина велит нам верить, что эти люди обречены на Ад, но что есть Ад для таких, как они? Когда я вижу женщину, умирающую от дурной болезни и горько сожалеющую о каждой минуте, какую она провела на этой земле, я задумываюсь: не претерпела ль она уже здесь самое худшее?

– Да, но праведники должны же получать какую‑то награду! – возражает Генри, напуганный не тем, что Бог прогневается на нее за такую ересь (Бог не может не видеть, сколь благи намерения миссис Фокс), но тем, что на прекрасную головку ее падет гнев Церкви.

– Разве Рай – награда не достаточная, – в свой черед возражает она, – и без того, чтобы праведные видели, как карают проклятых?

– Конечно, конечно, – торопливо соглашается он. – Я вовсе не желал сказать, что мне хочется видеть страдания грешников. Однако среди людей праведных существуют и такие, кто хочет этого, и не можем же мы допустить, чтобы кто‑то из них, оказавшись в Раю, проникся негодованием…

Эммелин наклоняется над кромкой берега, прощально машет ладошкой толстой серой утке, скрывающейся под водой Серпентина.

– Я не уверена, что наши воскресшие души сохранят способность проникаться негодованием, – говорит она.

– Ну, в таком случае, ощущением… несправедливости.

Миссис Фокс улыбается, лицо ее озарено отблесками водной зыби.

– И это ощущение представляется мне на редкость странным для воскресшей души, – и она простирает над озером окутанную шелком руку, быстро перебирая в воздухе пальцами, маня к себе тех, кто укрылся под водой.

– Но ведь… что‑то они должны же чувствовать… – упорствует Генри. – Мы же не люди Востока, мы не думаем, что нам предстоит исчезнуть, как дым, слившись с нашим божеством.

Впрочем, миссис Фокс его, судя по всему, уже не слышит, она вглядывается в сверкающую воду, ожидая, когда вынырнет утка. Генри откашливается:

– А как полагаете вы, миссис Фокс? Что чувствуют души в Раю?

– О, – произносит Эммелин, глаза ее, глядящие из пегой от солнечных крапин тени под полою шляпки, загадочны, губы влажно поблескивают, точно листья на воде. – Я бы сказала… Любовь. Самую чудесную… беспредельную… совершенную… Любовь.

Вот так она с ним вечно и поступает! Всего лишь несколько слов, определенная интонация, и она безыскусно пробивает его платоническую броню, оставляя Генри беспомощным перед натиском нечистых помыслов. И какие только безобразные сцены не вспыхивают в его сознании подобием tableaux vivants:[39]юбка миссис Фокс зацепляется за сук дерева и тут же раздирается надвое; дегенеративный головорез нападает на миссис Фокс и, прежде чем Генри сражает его, успевает оголить ее грудь; на миссис Фокс загорается платье, и Генри приходится принимать срочные меры; миссис Фокс в сомнамбулическом сне приходит ночью в его дом, вынуждая Генри восстанавливать ее достоинство с помощью собственного ночного халата.

 

Стоит ему разволноваться подобным образом, как в ушах его начинают звучать нашептывания похоти. И он пристает к миссис Фокс с просьбами поподробнее рассказать о ее работе среди падших женщин, отлично сознавая при этом: помимо того, о чем ему хочется узнать, существует и то, что он хочет лишь наглядно представить.

– А как… как одеваются эти несчастные? – спросил у нее Генри в одном подобном случае; они тогда прогуливались по Сент‑Джеймсскому парку.

– По последней моде, более или менее, – ответила, ничего не заподозрив, она. – Впрочем, есть и такие, кто отдает предпочтение облику более старомодному. Некоторые из тех, с кем мне приходится встречаться, еще расчесывают волосы на прямой пробор, без челки. В целом, я бы сказала так: расцветки их платьев на несколько месяцев отстают от моды – хотя я вряд ли годна в арбитры по части подобных материй. А почему вы спрашиваете?

– Их наряды… Они не… не свободны?

– Свободны?

– Эти женщины, они… не выставляют свои тела напоказ?

Она примолкла, серьезно обдумывая вопрос. И наконец, ответила:

– Полагаю, да, выставляют. Однако значение имеет не столько наряд, сколько то, как его носят. Платье, которое на мне может выглядеть более чем пристойным, на них обращается в наряд Иезавели. То, как они стоят, сидят, жестикулируют, ходят, может быть непристойным до крайности.

Генри задумался – как именно должна сидеть блудница, чтобы постыднейшим образом отличаться от порядочной женщины? Как должна она стоять, как двигаться? По счастью, в тот раз Генри спасли от него самого (сколь ни сомнительным было это спасение) Бодли и Эшвелл, прибежавшие к ним по парку.

Сегодня же, в это солнечное воскресное утро, среди виднеющихся повсюду красот посланной Богом весны, под тугими одеждами Генри Рэкхэма вновь учиняется некое беспорядочное брожение. Миссис Фокс совсем недавно воскликнула: «О, если б вы только знали, в состоянии какой нравственной анархии они живут…!», – и ему отчаянно хочется это узнать. Генри просит ее о подробном рассказе и таковой получает.

Пока они неторопливо шагают дальше, миссис Фокс пересказывает ему истории из жизни «Общества спасения». (Какие‑либо оголенные тела, какие‑либо объятия в этих историях неизменно отсутствуют, однако Генри все равно выслушивает их с пылающими ушами.) Она рассказывает об одном давнем уже случае, когда ее и других сестер из «Общества» допустили в дом греха, и они увидели там девушку, которой вне всяких сомнений недолго оставалось жить на этом свете. Миссис Фокс выразила озабоченность здоровьем несчастной, и Мадам резко ответила ей, что девушка находится в хороших руках – получше любых докторских, – и что, если говорить начистоту, миссис Фокс и сама‑то выглядит не шибко здоровой, так не хочет ли она прилечь в одной из свободных пока комнат?

– Должна признаться, извращенность ее представлений меня попросту потрясла.

– Еще бы, – бормочет Генри. – Предложение коварное и крайне распущенное.

– Нет‑нет, потрясло меня не оно, а ее неприятие Медицины! В сознании этих людей царит совершенный кавардак: Бог и доктора плохи, а проституция хороша!

Генри сочувственно хмыкает. В его сознании кавардак обретает очертания телесные – груды извивающихся розовых женщин, прыгающих одна на другую, будто лягушки в пруду.

– Вам я тоже кажусь больной? – неожиданно спрашивает миссис Фокс.

– Вовсе нет! – восклицает он.

– Ну, как бы там ни было, я чувствую боль вот здесь, – говорит она, кладя ладонь на грудь, – при мысли о несчастных девушках, попавших в лапы той злой женщины, при попытках вообразить жестокое обращение, какое им, верно, приходится сносить.

Генри, изо всех сил старающийся не воображать обращение, которое приходится сносить несчастным девушкам, с облегчением обнаруживает, что по Юнион‑стрит навстречу ему и миссис Фокс движется возможность сменить тему разговора.

– Посмотрите туда, миссис Фокс, – говорит он, – вам не кажется, что это наша знакомая?

По направлению к ним семенит коренастая, пухлая дама в пышном лиловом платье с черной отделкой. На шляпке ее попрыгивает вверх‑вниз пук крашеных перьев, которых хватило бы на всю жизнь и не самой маленькой птице, парасоль дамы обладает пропорциями континентальными.

– Ваша, быть может, – отвечает миссис Фокс. – Я же, уверена, никогда ее прежде не видела.

(На самом деле, женщин к ним приближается две, однако служанка – существо незначащее и имени не заслуживает.)

– С добрым утром, леди Бриджлоу, – произносит Генри, едва они сближаются на приличное для обмена приветствиями расстояние. В ответ дама выпрастывает из черной муфты ладонь в лиловой перчатке и сдержанно помахивает ею.

– Доброго утра и вам, мистер Рэкхэм, – и она, слегка сощурясь, оглядывает миссис Фокс. – Не думаю, что я знакома с вашей спутницей.

– Позвольте представить вам миссис Эммелин Фокс.

Enchantée,[40]– леди кивает, улыбается и, не останавливаясь, следует со своей горничной дальше, черные башмачки их постукивают по камням мостовой.

Генри, подождав, пока они покинут пределы слышимости, поворачивается к миссис Фокс, чтобы сказать сдавленным от негодования голосом:

– Вами погнушались.

– Не сомневаюсь, что переживу это, Генри. Не забывайте, я привыкла к тому, что перед моим носом захлопывают двери, к тому, что меня поносят дурными словами. И взгляните‑ка: мы на углу Уильям‑стрит. Как по‑вашему, не знак ли это, посланный нам Провидением, желающим, чтобы мы свернули направо и навестили вашего брата?

Генри хмурится, ему всегда становится не по себе от вольных шуточек миссис Фокс, которые люди здравомысленные могли бы счесть богохульством.

– Полагаю, как раз из дома Уильяма леди Бриджлоу и возвращалась.

– Да уж, наверное, не из церкви, – замечает миссис Фокс. – Однако развейте мое недоумение, Генри: я и не знала, что аристократия считает вашего брата достойным ее визитов.

– Ну, они ведь соседи, в некотором смысле.

(Теперь он вспоминает – Уильям рассказывал ему об этой даме очень многое, как если б она чем‑то сильно интересовала его.)

– Соседи? Но их разделяет не меньше дюжины домов.

– Да, но… – Генри старается припомнить последний разговор с братом. Что‑то такое о самоубийстве, нет? Ах да:

– Уильям единственный, кто не винит эту леди за то, что муж ее покончил с собой.

– Покончил с собой?

– Да, – застрелился, сколько я знаю.

– Бедняжка. Разве не мог он просто развестись с ней?

– Миссис Фокс!

Песик, устроившийся у ворот, ведущих во владения Уильяма Рэкхэма, поднимает в надежде дворняжью голову, а затем начинает облизывать свои детородные органы, явно не сознавая, что подобным способом приязненного внимания ему заслужить не удастся.

– Не смотрите, миссис Фокс, – пропуская ее перед собою в калитку, просит Генри.

Эммелин оборачивается, однако видит лишь пса, с мольбой взирающего на нее задушевными карими глазками сквозь закрываемую перед его носом калитку. «Бедняжка», – думает миссис Фокс.

– Может быть, это собака Уильяма? – спрашивает она, вступая вместе с Генри на ведущую к дому дорожку.

– Уильям, насколько я знаю, домашних животных не держит.

– Он мог завести собаку и после того, как мы были у него в последний раз.

– Ну, не думаю, что он остановил бы свой выбор на дворняге.

Генри подходит к парадной двери брата (украшенной гирляндой витиеватых «Р» двери, которая могла бы принадлежать ему) и дергает за шнурок звонка. Шнурок еще продолжает покачиваться, а Генри уже понимает, сколь многое изменилось в доме со времени его последнего визита сюда, состоявшегося несколько недель назад, sans [41]миссис Фокс. Может быть, дело тут в том, как сверкают «Р», начищенные настолько, что латунь их обратилась едва ли не в золото. Может быть, в том, что дверь открывается не через минуты, а через секунды после звонка, или в том, как здоровается с гостями Летти – с таким пылом, точно ей сию минуту впрыснули сыворотку подобострастия. Вестибюль за ее спиной походит на парадную выставку – сверкание красок и ни единой пылинки.

– Прошу, прошу! – восклицает, весело взмахивая руками, стоящий на срединных ступенях ведущей наверх лестницы Уильям Рэкхэм. Генри едва узнает брата – на верхней губе и подбородке его пробилась темная курчавая поросль, голова острижена еще короче, отчего волосы кажутся прилипшими к ней. Костюм на нем не воскресный, но обычный, повседневный – минус сюртук, плюс доходящий до лодыжек халат с золотыми отворотами. Конечности же Уильяма выставляют всем на показ следующее: увеличительное стекло, сигару и престраннейшие двухцветные туфли. И все‑таки, самая приметная новость – это его сияющая улыбка.

Так начинается большая экскурсия. Не оскользнитесь, полы только что навощили!

– Сюда, прошу вас, сюда.

Хозяин дома проводит по своим владениям брата Генри и его спутницу, показывая им все. Меланхоличность, давно уже ставшая для дома Рэкхэма подобием характерного душка, выдворена из него навсегда. Все окна заменены; старые ступеньки с дорожек парка убраны; рамы французских окон гостиной накрепко привинчены к полу. В доме веет краской, обойным клеем и свежим воздухом. К стыдливому сокрушению Генри, в вестибюле и в этот день трудятся трое рабочих, наклеивая под бдительным приглядом специально для того покинувшей постель Агнес последние полотнища обоев.

А не заметил ли Генри, что ограда поместья больше уже не ржаво‑коричневая, но розовая? Нет? Ха‑ха! Мой брат, как всегда, пребывает в своем собственном мире. А что он скажет о парке? Какова разница, а? Садовник носит фамилию Стриг – честное слово! Сильно, не правда ли? Стриг! Ха‑ха! Мул, а не человек, но такой‑то и нужен, чтобы привести в божеский вид буйные заросли, обступившие оранжереи.

Впрочем, изменения претерпели не только дом и ближайшее его окружение. Уильям Рэкхэм предпринял немало других серьезных шагов, или, по крайней мере, распорядился, чтоб их предприняли. Взять ту же прислугу.

Все, что было в доме неправильного, приведено в порядок. Джейни, избавленная от излишних обязанностей, вновь обратилась в мойщицу и, несомненно, рада‑радешенька тому, что отвечает только за тряпки, щетки да швабры. Нанята новая кухонная девушка, которая будет также помогать Летти в отправленьи ее обязанностей, так что теперь Летти может уделять гораздо больше внимания нуждам гостей и хозяев. Скоро появится и еще одна служанка, и тогда женщин у Уильяма будет полный комплект; нанимать новых – до переселения в дом много больший (будущее, будущее!) – он не может. Слугу – да, однако он не решил покамест, какого именно. Садовник – приобретение внушительное, более того, необходимое, однако мысль о домашнем слуге ему особо привлекательной не представляется. Кучер? Ммм… да, хотя, на деле, от найма кучера он до поры воздержится, сначала нужно обзавестись выездом. И как знать? Выть может, кучер ему и вовсе не понадобится. Он слишком занят теперь, чтобы попусту тратить время, разъезжая всем напоказ в экипаже. Вот разве что Агнес потребуется в ближайшем Сезоне собственный выезд, тогда придется купить ей карету.

И заметьте, престиж, обретаемый тем, кто заводит мужскую прислугу, ни с каким иным и сравнить невозможно. Служанки – дело другое: позволить себе одну‑вторую может любой лавочник или мелочная матрона. Впрочем, садовник – это уже начало и очень недурное, не правда ли? По крайней мере, анархия лужайкам больше не грозит!

 

Да, Уильям Рэкхэм переменился, это ясно. Ныне с лица его не сходит выражение человека, для которого день всегда недостаточно долог: человека, работающего по двадцать четыре часа в сутки. Авгиевы конюшни, вот что такое наше парфюмерное дело, но ведь кто‑то же должен их расчищать – теперь, когда старик этот мир покинул. (Что? Нет, отец в добром здравии, это так – риторическая фигура.) Однако работы невпроворот, вот в чем вся суть, она съедает семь дней в неделю. (Не смотри на меня так грозно, дорогой брат, это опять‑таки риторическая фигура. Как все прошло в церкви? Я был бы и рад присутствовать на службе, но эти рабочие, за ними нужен глаз да глаз. Что? День отдохновения? О, разумеется, разумеется. Однако наклеить осталось всего‑то несколько полотнищ, а эти господа так просили разрешить им закончить сегодня. Евреи, чему же тут удивляться?)

Чтобы отбить у брата охоту к критическим замечаниям, Уильям произносит похвальное слово духам: непостижимому чуду механизма их действия. Ароматы, совершенно как звуки (поясняет он), воздействуют на наши обонятельные органы, проходя ступени столь же тонкие, сколь и точные. Существует октава запахов, подобная музыкальной октаве. Верхняя нота есть то, что мы замечаем, когда на носовом платке ослабевает самая крепкая составляющая духов; средняя, или модификатор, создает полный, цельный характер благоухания; а затем, когда уходят более летучие вещества, остается звучание основной, или конечной ноты: и что такое эта конечная нота, братец? Представь себе, лаванда!

Уильям без удержу разыгрывает перед Генри и миссис Фокс роль хозяина дома. Подается чай с булочками, подается точно в срок и образцово. И пока гости хмыкают и мекают, изображая одобрение и признательность, он мысленно сопоставляет их с собой.

О миссис Фокс он думает так: «Эшвелл прав, с лица она – совершенная борзая. Хотелось бы знать, она и впрямь такая больная, какой кажется?»

А о своем брате Генри: «Он до того неловок, до того неспокоен, точно его геморрой доедает. Странно, к чему все свелось – Генри всегда казался лучшим из нас двоих… и вот мы сидим здесь в это солнечное воскресное утро и, нате вам: именно мне выпала участь показывать, как может мужчина подчинить себе Жизнь, принудить ее исполнять его предписания».

– Благодарю вас обоих за то, что навестили меня, – говорит он, когда гостям приходит время прощаться.

Миссис Фокс, эгоистично узурпируя право Генри высказаться первым, отвечает:

– Ну что вы, мистер Рэкхэм. Энергия, с которой вы преображаете ваш дом, она, пожалуй… даже пугает. Мир мучительно нуждается в подобной энергии – особенно на других поприщах.

– Вы слишком добры, – говорит Уильям.

– Да, слишком добры, – эхом подхватывает Агнес, добавляя эти три слова к тем двадцати, примерно, что составили ее вклад в общий разговор. Как ни красив наряд Агнес, зеленовато‑голубой с черным, она еще не вернула себе сноровки, потребной для светских бесед.

– Надеюсь, – произносит Уильям, передавая гостей на попечение Летти, – вам удастся провести остаток нынешнего дня в приятных развлечениях.

Генри, разгневанный этим намеком на то, что он и миссис Фокс способны потратить день Божий на эгоистические увеселения, отвечает:

– Уверен, мы с миссис Фокс проведем его э‑э… подобающим, насколько то нам по силам, образом.

И на этой ноте Генри и миссис Фокс откланиваются.

Тишина нисходит на дом Рэкхэма – во всяком случае, та, какая возможна, когда обойщики собирают в вестибюле свои инструменты. Уильям, слегка охрипший от устроенного им представления, закуривает сигарету. Агнес сидит с ним рядом, глядя на не съеденное ею печенье и не видя его. Ее уже начинает подташнивать от оксалата цериума, содержавшегося в пилюле, которую она проглотила с чаем.

Проходит добрых пять минут и Агнес спрашивает:

– Так сегодня воскресенье?

– Да, дорогая.

– А я думала, суббота.

– Воскресенье, дорогая.

Еще одна долгая пауза. Агнес исподтишка почесывает запястья, отвыкшие и от тесных рукавов дневного платья, и от каких‑либо тканей помимо хлопчатой. Потом сжимает ладони, чтобы не чесаться и дальше. Потом:

– Они и вправду евреи?

– Кто, дорогая?

– Сегодняшние рабочие.

– При том, сколько я им приплачиваю, – фыркает Уильям, – вполне может быть. Но ты ведь знаешь, как мучительно для меня вынуждать мою бесценную женушку дожидаться того, что она заслужила.

Агнес опускает голову, поигрывает пальчиками, она смущена. Муж стал совсем другим, новым, к нему еще предстоит привыкнуть. И если она думает участвовать в Сезоне этого года, ей следует потверже знать, какой нынче день.

Простившись с миссис Фокс и посмотрев немного ей вслед, Генри возвращается в свой скромный дом на Горем‑Плейс, стоящий на самом краешке области свинарников и гончарен. Встреча с Уильямом разволновала его, взволнован он и сейчас, хоть благоразумная миссис Фокс и сказала ему, прощаясь, что он не должен слишком строго судить брата за его вульгарное и нечестивое поведение. «Он – просто мальчик, получивший новую игрушку», – наставительно заключила миссис Фокс и она, разумеется, права, но все же… как это неприятно. И какое это облегчение – вернуться в свой дом, в свой маленький приют, где не случается никаких перемен, где все устроено просто и практично и нет никаких слуг (кроме самого Генри, слуги Господа нашего).

Сказать по правде, домик Генри скорее убог, чем скромен. Он – едва ли не самый маленький в этих местах, земли при нем нет, только садик на задах, а противоположных стен спальни можно, если раскинуть на манер Христа руки, коснуться одновременно. К тому же, он далеко не герметичен – в нем повсюду гуляют сквозняки, а ночами через окна просачивается запах кипящего свиного сала, однако Генри это не досаждает. Великому множеству людей приходится довольствоваться куда как худшим.

Да и в любом случае, к чрезмерному уюту он относится с подозрением – как к питательной почве безмыслия. Опустившись на колени у своего очага, он сооружает из растопки подобие гнездышка, поджигает его, добавляет один за другим куски угля. И это напоминает Генри, что он заимствуется у земли Божией, что каждая хворостинка, каждый кусок угля есть данная ему привилегия – преимущество перед несчастными, которым всю жизнь приходится прозябать в вечной пещерной сырости. Чтобы подбодрить неохочее пламя, он добавляет в него несколько страниц из старых номеров «Иллюстрированных лондонских новостей», сминая гравированные изображения потерпевших крушение поездов, светских конькобежцев и прибывающих в столицу с визитами африканских монархов. Кулак Генри комкает статью, превозносящую чудеса электричества, – он прочитал ее и остался равнодушным. «Профессор Галлап поразил аудиторию рассказами о будущем, в коем мы с трудом сможем отличать день от ночи, а все, что мы станем делать, попадет в зависимость от электрических машин». Сущее видение Ада.

Едва разгорается огонь, как в комнате невесть откуда появляется кошка Генри. Имя ей было дано незатейливое: просто «Киса» – то ли из добросовестной предосторожности, позволяющей не увлекаться обращением с ней, как с человеческим существом, то ли для того, чтобы смягчить горечь от ее неизбежной утраты. Она ложится на прожженный угольками коврик и позволяет хозяину погладить ее по пушистому боку.

Дальше послеполуденные воскресные часы складываются заведенным у Генри порядком. Киса спит в гостиной, он сидит по соседству, в кабинете, читая Библию. Увы, стены, отделяющие его sanctum sanctorum[42]от внешнего мира, тонки, настоящей тишины они не дают. Жизнь продолжается и без всякого стеснения уведомляет об этом Генри.

При каждом звуке, свидетельствующем, что кто‑то поблизости проводит священный День отдохновения отнюдь не так, как заповедано Господом, Генри неодобрительно морщится. Сам он позволяет себе в день воскресный лишь дважды посетить церковь, заглянуть к брату, поговорить (буде представится такая возможность) с миссис Фокс и почитать благочестивую литературу. А вслушайтесь в то, что творится за окном! Не звуки ли это погрузки чего‑то громоздкого на телегу, сопровождаемой выкрикиваемыми во всю глотку указаниями? Не лай ли это взбудораженной собаки, еще и подбодренной свистом ее хозяина? А там, слышите? Не детский ли голос, кричащий «Оп‑ля!»? Неужто все вокруг заполонила толпа воскресных рабочих и развеселых гуляк, приплясывающая за спиной брата Уильяма в помраченной потачке прихотям своим?

Для Генри День отдохновения есть нечто гораздо более значительное, чем просто искус послушания. Подобно столь многим законам Господним, установления этого дня кажутся суровыми и деспотичными, на деле же они добры и мудры, как материнское попечение. (Не то, чтобы у него имелись ясные представления о материнском попечении, – собственная его мать исчезла из детства Генри подобно тому, как тает под ночным дождем снеговик, однако он многое об этой заботе читал.) Лихорадочный темп современной жизни не оставляет нам ни минуты покоя и, лишь исполняя Четвертую заповедь, попадаем мы в благословенные объятия тишины. И не следует думать, будто Генри – человек слишком книжный, чтобы оценить потребность побегать с собакой или погонять мяч; ведь это он как‑то в декабре переплыл, не раздевшись, Кем; он греб, как одержимый, и бегал кроссы так, точно внутри у него была сокрыта паровая машина. Но что принесли ему эти истовые потуги? Имя его, начертанное на серебряных табличках призов; разбитую обувь; преклонение закадычных друзей, которых он предпочел бы забыть. Крепкое рукопожатие Бодли, однажды вечером поздравившего Генри с отменно сыгранным крикетным матчем. («Первостатейный спортсмен, этот Рэкхэм! Страшный зануда, когда он распространяется о недугах нашего мира, но сбейте его с этого предмета и вы получите малого наидостойнейшего!») Генри надеется, что Бог простит его за то, что он играл в дурацкие игры, пока Англия горела в огне, за то, что принимал дружбу нечестивцев. Ныне он читает, негромко произнося слова, Библию, пока, наконец, соединенные силы его и Господня голосов не потопляют шум, создаваемый нарушителями Дня отдохновения.

В дни будние Генри все еще остается человеком непоседливым. Он рубит хворост на меньшие, чем требуется, кусочки; посещает улицу миссис Фокс в Бейсуотере – на случай, если она выйдет из дома как раз в тот миг, когда он будет следовать мимо, а затем продолжает прогулку до Гайд‑парка и дальше; ему ничего не стоит пешком добраться, без всякой на то нужды, до самого кладбища Кенсал‑Грин. Однако по воскресеньям он читает Библию и желает, чтобы все, мужчины и женщины, делали то же самое.

 

Оставим теперь Генри с его Книгой Неемии и вернемся к нашей трудолюбивой пчеле, к Уильяму Рэкхэму. Он прогуливается по своему изрядно прореженному парку, куря при этом трубку, – о, нет, это не может быть Уильям, не правда ли? Просто еще один накоротко остриженный мужчина среднего роста: Стриг, садовник. Где же, в таком случае, Уильям? Обойщики удалились, миссис Рэкхэм поднялась наверх. Где хозяин дома? Спросите у Летти, и она скажет вам: уехал в город.

По воскресеньям центр Лондона бывает весьма занимательным – во всяком случае, более оживленным, чем Ноттинг‑Хилл. Мы обнаруживаем Уильяма идущим по парку па набережной Виктории, наблюдая за игрищами нечестивцев. Эти люди, пренебрегая законом, катаются в лодках по Темзе, удят рыбу, играют в футбол, гоняют голубей. Уильям в их занятия не замешивается, просто идет между ними прямым путем, однако они забавляют его мимоходом. Конечно, никто и ошибкой не примет его за одного из этих тружеников, усердно наслаждающихся единственным их свободным днем; Уильяма отличает от них и много лучшее платье и целеустремленность походки.

«Что за славный цирк – наш мир!» – думает он, вглядываясь то в ужимки голубятников, то в усилия, которые прилагают воскресные франты, спуская лодки с хихикающими дамами их сердец на темные воды Темзы. По прошествии столь долгого времени он снова открыл для себя простое удовольствие – быть созерцателем скорее внешним, чем (как бы это сказать?)… нутряным (весьма недурно, весьма, «нутряной созерцатель» – надо бы где‑нибудь использовать этот оборот).

Довольно копаться в себе! Лучше смотреть вовне! Прекрасный девиз для всякого человека и в особенности для того, чей банк вдруг запел на новый лад, сменил гнев на милость. Увидев, как долги его испаряются, а капиталы множатся, приращивая все новые нули и акры, Уильям и думать забыл о себе. Или, вернее, он перестал искать себя в себе самом, и начал вместо этого наблюдать за Уильямом Рэкхэмом, главой «Парфюмерного дела Рэкхэма», делающим то и это, создающим причины и получающим следствия, достигающим цели за целью.

Уильям притрагивается на ходу к своим бакенбардам, приятно сливающимся с отращёнными им в последнее время усами и бородкой, не светлыми, в отличие от волос на голове, но темно‑каштановыми. Отнюдь не тщеславие влечет его ныне к зеркалу, но любовь – в отвлеченном, эстетическом смысле – к коричневым тонам, и не обязательно в волосах – в табаке, в древесной коре, в слое свежей краски.

На дорожку перед ним выкатывается футбольный, мяч и Уильям, не задумываясь, быстрым ударом ноги отбивает его назад, игрокам – в конце концов, он может теперь позволить себе приобретать глянец для туфель хоть тысячами баночек.

Доволен он также и тем, что полицейские, подкупаемые шиллингами и даровым пивом, разрешают нескольким пивным нарушать день воскресный, – доволен, ибо от ходьбы у него разыгралась жажда. Он мог бы, верно, доехать до своей фасовочной фабрики и на кебе, а не идти окольным путем через парк, однако погода хороша до того, что грех было не совершить эту прогулку. Да и о пищеварении позаботиться вовсе не вредно: за ленчем он позволил себе съесть лишнего, а моцион приблизит испражнение.

Меньше всего ему хочется лежать этим вечером в объятиях Конфетки, принюхиваясь к вони задвинутого под кровать ночного горшка, наполненного его фекалиями. (Не оборудовать ли в ее комнате ватерклозет? Ах – будущее, будущее!)



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: