К полудню стало поспокойней, и дед Матвей впервые после больницы вышел на улицу. Левая нога у него подвертывалась, как и прежде, а правая так и не начала гнуться в коленном суставе. Из-за этого походка старика сделалась очень шаткой и дерганой. На правую ногу он опирался, как на ходулю, при этом разворачивая стопу вовнутрь, потом подавался всем телом вперед и старался выбросить другую ногу прежде, чем опрокинется. А эта другая, хромая, конечность тут же начинала подгибаться, и старику приходилось делать очередной рывок и вдалбливать свою ходулю в землю для равновесия. На ней можно было немного постоять неподвижно да отдышаться, а затем начинать круг заново. Так что Матвей все время косолапил, при каждом правом шаге чуть разворачивался вбок и страшно горбился, опасаясь падения.
Лицо его кривилось на сторону и темнело от напряжения – старый он был, так что пегая кожа, на которой землистый оттенок перемешивался с печеночными пятнами, давно уже не краснела, а именно что темнела при приливах крови. А глаза светились задорно и радостно. В глазах плясала жизнь.
Местные глядели на этот победоносный поход с восхищением, соседи выбегали из дому, чтоб поздороваться. Кто-то бросался помогать, но Матвей всех отгонял и шел сам.
Поприветствовала его и Инна, возвращавшаяся из общего амбара, но заговорила каким-то своим, так ей свойственным, тоном, в котором причудливо смешивались язвительность, недовольство и одновременно веселость:
- И куда ж тебя черти несут? Идешь вон враскоряку, а коли рухнешь?
- Не боись, - хрипло отозвался старик. – Не упаду.
- Да хоть бы трость взял аль палочку какую!
- Не надо мне, - он сделал очередной шаг, встал на негнущейся ноге и отдышался. По лицу его стекал пот.
|
Матвей вытерся здоровой рукой, набрал воздуху в грудь и продолжил:
- У меня юбилей в этом году, ага. И чего я, буду на празднике с тросточкой бегать? Не дело это, я, знаешь, красиво хотел… с размахом, что ли, отметить, все-таки событие!
- Во дурак старый, - сказала Инна по-доброму. – Негоже так себя изводить, еще, чего доброго, удар опять хватит.
- Не хватит, - возразил старик и начал потихоньку заваливаться вперед для очередного шага. – Один же был, куда еще-то!
Инна покачала головой и направилась к своему жилищу, а Матвей продолжил свое шествие. Всякому встречному он говорил о предстоящем юбилее, как бы заранее приглашая, а в ответ ему улыбались, подбадривали, обещали долгих лет жизни.
Впрочем, не все разделяли эту общую благожелательность. Шалый, издали приметив старика, подбежал и попытался его уронить ради смеха. Однако местные мужички быстро это увидели, успели подхватить Матвея, а Бориску прогнали прочь. Тот был сильно пьян и поплелся обратно к своей покосившейся избе, на ходу ругаясь матом, но в драку стараясь не влезать.
У себя он выпил еще и рассказал о происшествии рябому.
- И че ты этих упырей не раскидал? – спросил рябой с недоумением.
- Много их там. Накинулись, суки, чуть ли не вдесятером. За гипертоника своего любому пасть порвут. Но ты бы видел, как этот старый хер теперь ходит!
Шалый принялся подскакивать на одной ноге и подгибать вторую, нелепо пародируя походку Матвея. Рябой громко загоготал, разбрызгивая слюну, и выдавил из себя:
- Дед-то в клоуны записался, - после чего от натуженного веселья ударил кулаком по столу и сложился пополам.
|
Хохотал и Шалый, и пьяное лицо его складывалось в омерзительные гримасы. Потом он вдруг сделался серьезным, залил в себя еще рюмку и сел на замызганную кушетку у стены.
- Я че думаю… ты про тот случай помнишь? – спросил он, намекая на что-то, известное лишь ему да собутыльнику.
- Помню, как такое забудешь! – рябой осклабился, а в глазах его появился похотливый блеск.
- Так вот, может, мы тут ржем, а нас сейчас ищут?
- На хату, что ль, опять загреметь боишься? Никто нас не ищет, никому мы на х.. не нужны! Повеселились и только, - рябой противно захихикал.
Шалый медленно переполз к столу, налил себе водки, но пить не стал. Взгляд его огнем пробивался сквозь засаленные волосы, упавшие на лоб, и в огне том сияла беспричинная, ненасытная ненависть. Рябой вздрогнул от страха и рванулся в сторону, но, рассудив, что ненависть эта живет сама по себе и не ищет предмета, остался на месте.
Дед Матвей тем временем доковылял до озера, оглядел его мутную, запорошенную черной пылью поверхность, а затем окинул взором противоположный берег, рукой защищая глаза от солнца.
Там из пепельной земли произрастал завод. Завод окружил свое туловище бетонным забором, боясь непрошеных гостей, пустил побеги в виде рыжих строений, покрытых гофрированной кожей, и уставился на селение узкими, недобрыми глазами, которые вентиляционными окошками располагались под самой крышей.
Матвей смотрел долго, но в конечном счете проиграл эту игру в гляделки и отвернулся. «Ну что, идти еще столько же, - подумал он и спросил сам у себя: – Сможешь?». Улыбнулся с прежним задором и зашагал назад.
|
Обратный путь оказался труднее, поскольку одна нога налилась усталостью и страшно ныла, а вторая сильно онемела.
Старик справился, хотя под конец уже чуть не падал. По крыльцу он поднялся с помощью Ирины, до своей комнаты добрался уже без помощи (хотя женщина все время была рядом – мало ли что) и без сил рухнул на кровать.
- Ох, как тяжко, - застонал он.
- Ты молодец, дед Матвей, правда, - подбодрила его Ира. – Ведь первый раз шел по улице-то.
- Дай бог, чтоб не последний, - отшутился старик. – А то праздник у меня скоро. Я к августу скакать должен, ага!
- Будешь и скакать, коли надо. Характер-то у тебя стальной, оказывается!
- Жизнь закалила, - Матвей улыбнулся так, словно захотел вдруг эту жизнь повторить с самого начала да наделать тех же ошибок, только уже без отчаяния, а с любовью и трепетом, понимая их ценность. Взгляд его стал грустным и мечтательным, и он с теплотой в голосе произнес: – В детстве-то голодно было. Помню, мы с братом воровали на соседних участках… а родители даже и не били нас. Так, осудят словами и все. Рука не поднималась бить, мы ж недоедали. Бабушка только все время конфеты где-то находила и мне давала тайком. Я их любил! И бабушку любил. И даже когда она разум потеряла и не узнавала никого – любил. У нее кожа на лице такая пятнистая-пятнистая была, знаешь, как веснушки… но это от старости было, ага. Как у меня сейчас.
Ирина, стараясь не шуметь, придвинула к койке стул – старик явно хотел поговорить, а она была не прочь послушать.
- Я вот случай такой вспомнил недавно, из детства, - рассказывал Матвей. – Где я родился – там тоже река была, шире здешней, иногда разливалась даже. А на другом берегу посреди леса здание стояло разгромленное – какая-то база техническая. Под бомбежку, кажется, попала, а снести не успели ее. И вот мы, значит, туда с местной шпаной поплыли на лодке, человек пять, всем лет по десять-двенадцать. Возраст такой, на попе ровно не сидится, ага, - старик усмехнулся. – В здание влезть можно было только со стороны реки, через подвесной мостик сразу на второй этаж, главный-то вход завалило напрочь. А мостик этот по швам расходился и в середине проваливался.
Там мы чего придумали, чтоб не упасть: все, значит, стоят на одном краю, для веса, и пока кто-то до противоположного края не доберется – никто не двигался. В нас весу-то ни черта не было, времена голодные, мы бегали все один худее другого. Но испугались, что из-за нас конструкция развалится. Самое-то обидное, внутри оказалось очень скучно – перекрытия все рухнули, так что там гольные стены стояли да груда обломков внизу, а до обломков никак не добраться. Парень у нас был, отчаянный такой, Васька, так даже он не полез – ноги, говорит, переломаю, мне дома попадет, - Матвей зашелся хриплым смехом и добавил: – Представляешь, причина у него какая! Ноги, мол, ерунда, как будто они каждый год новые отрастают! А вот если родители накричат – это страшно, ага.
- Дети же, у детей все наоборот, - заметила Ирина.
- Да, у нас было такое, что хоть земля огнем гори, лишь бы дома не попало. В общем, поплыли мы обратно, и вдруг такой ливень пошел! Еще и с грозой! Молнии били чуть ли не каждые пять минут, и понятно, что где-то вдалеке, а чувство такое, будто прямо под ухом бьют. И холодно так, мы продрогли до костей! Я смотрю – берег-то далеко, а в лодке ужо воды до середины, она проседает вглубь реки, вот еще малеха, и за борта литься начнет. Я гребу, гребу, гребу, пальцы в кровь стер! Ребята тоже не отстают, а движемся все равно медленно, тонем. Кто-то воду начал вычерпывать, дрожим все, кричим чего-то! Ну, доплыли, как иначе. Еще так этим гордились! Считай, из передряги целехонькие выбрались! Но отец тогда меня сильно выпорол, конечно.
Старик перевел дыхание, безучастно поглядел в потолок, потом улыбнулся с какой-то особенной тоской и сказал:
- А в семнадцать лет влюбился же я! Ага! Ой, красивая была деваха! – Матвей здоровой рукой изобразил в воздухе очертания женского тела, взглянул на Ирину и вдруг смутился. – Да, почитай, как ты. И глазища пронзительные такие! Синие, а если под другим углом глянуть, то вроде как серые. Нина. Нина ее звали.
- Чего ж не женился, дед Матвей? – поинтересовалась Ира и подмигнула.
- Да не судьба была, видно. Не судьба. Вышло там.., - он осекся и не пояснил, что же там такое вышло. Проглотил комок, вставший поперек горла, поджал губы и некоторое время лежал молча. Дыхание у него стало тяжелое, в уголках глаз скопилась влага, но слезы не полились. Успокоившись, старик продолжил: – Да не беда, что не женился. Потом умерла бабушка, я и уехал в соседнюю деревню, побольше. Вроде как жизнь новую начинать, вон как Андрей наш. А в деревне той пшеница сгорела, буквально дня через три. У всех паника такая, ага! Жрать-то что? Что-то можно и по округе насобирать, а все равно не прожить.
И тут я, знаешь, смекнул, что зерно-то под оболочкой, так оно, может, и не все порченое. Ну и говорю тогдашнему председателю – надо, мол, перебрать горелый урожай, авось, что полезное осталось. Он меня на смех, да я с несколькими мужиками договорился, засели мы в амбаре и давай в золе копаться. Какие зерна не совсем уголь – откладывали, чтоб в производство пустить. Хлеб-то у нас вышел с привкусом сажи, серенький, хоть и из пшеницы. Зато зиму пережили.
А по весне наверху кто-то прознал про нашу историю, и председателя выгнали в шею, а меня, получается, на его место. А мне ж девятнадцать лет всего! Почитай, самый молодой председатель в области. Ответственность какая! И приказ дали – для нужд страны урожай повышать. Но мы с этим быстро справились! Люди потому что были сильные, отзывчивые. Хорошие, одним словом, люди. Ну и меня стали ужо в разные места направлять на три, на четыре года, показатели увеличивать. Однажды под моим началом даже от потопа посевы спасли! Мне тогда награду и дали.
- У вас, оказывается, такая счастливая жизнь была! – воодушевленно воскликнула Ирина. – Я ведь и не знала даже…
Старик неуверенно пожал плечами и ответил:
- Да нет, не помню, чтобы в жизни особо счастье было. Разве что когда бабушка конфетами угощала. Или когда родители не били – тогда ведь жестко воспитывали, не то, что нынче. В юности, помню, было счастье, когда влюбился, но так недолго. Потом как-то завертелось, но ужо без счастья. Работали мы много, не до него было, ага. А последние десять лет, знаешь, покой пришел. Вот когда живой – и хорошо, - Матвей выдержал небольшую паузу. – А теперь что-то беспокоиться начал. Гляжу вот – ничего не успел! Жены нет, детей нет. Судьба моя такая, наверно. Думаю, дерево посажу.
- Зачем? – Ира рассмеялась. – По старой поговорке, что ли? Про сына, дом и дерево?
- Не, - глухо сказал Матвей. – Просто дерево – оно, понимаешь, живет долго. Я умру, а оно жить будет.
- Ты не хорони себя раньше срока. Ты после инсульта на ноги встал! Еще и рука правая нормально двигаться будет!
- Я и не хороню, - отозвался старик и добавил с какой-то детской интонацией: – У меня юбилей скоро, мне нельзя помирать.
Он попросил чаю, но, пока Ирина копошилась на кухне, уснул крепким, глубоким сном. Женщина заботливо накрыла его одеялом и заперлась в своей комнате.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ.
Беседа со священником.
В последних числах мая Радлов привез наконец отца Павла.
К тому времени уже разыгралось лето, и селение окутало удушливым теплом. Жители спасались от жары в домах, открывая настежь окна и двери. Сквозняк нагонял в комнаты черную пыль, и со временем к рамам начали крепить куски марли, но это не очень помогало. У берегов озера и по краям ставков пробилась трава, хилая и желтая от ядов, пропитавших почву. Взошла и пшеница – белесая, но, кажется, вполне жизнеспособная. По-прежнему гудел завод, по-прежнему рабочие вгрызались в разрушенный склон на окраине, выворачивали грунт наизнанку и добывали руду. Листвы больше так и не появилось, и вместо деревьев над болотами произрастали скелеты.
Павел, впрочем, на гнетущую обстановку деревни внимания не обратил. Вообще он очень торопился и предложил сразу приступить к делу. Радлова смутила такая спешка, но перечить он не стал и, преодолев западную расщелину, развернул машину к дому Луки. До самого дома доехать не удалось – после заболоченного участка начинались сплошные рытвины, и пришлось остановиться метрах в ста от цели. Павел выбрался наружу, брезгливо посмотрел себе под ноги и сказал:
- Землица у вас тут… все равно, что уголь.
- От завода, - кратко пояснил Радлов, махнув рукой в сторону противоположного берега, потом добавил: – Вы, отче, не переживайте, сапоги отмоются.
Священник вытащил с заднего сиденья трость, которой пользовался на улице, но опираться на нее не стал – так и нес в руках всю дорогу.
А Лука, как назло, не открывал очень долго – Петр стучал пять или шесть раз, все громче и громче. На последнем ударе дверь заскрипела, подалась вперед – совсем немного, так что в проходе образовалась лишь узенькая щель. Затем показалось перекошенное улыбкой, изможденное лицо Луки. Лука несколько минут оглядывал посетителей, остановил немигающий, испуганный взгляд на священнике и спросил, выдавливая слова с хрипом:
- Петр, ты чего здесь?
- Ты прости, я с батюшкой приехал. Может быть, вы поговорите и.., - Радлов осекся. Он вообще-то и не знал толком, что за этим «и» должно последовать, да и смысл своего поступка понимал довольно смутно – нет, раньше какой-то смысл был, большой и важный, но за прошедшее время бессонница развеяла его, как утреннюю морось, и Петр уже не знал, зачем притащился сюда со священником. Потому он пожал плечами и умолк.
- С батюшкой? – подозрительно переспросил Лука, по-прежнему глядя только на отца Павла. – А я думал, ты один. А может, ты и действительно один? Вот уж не знаю…
Он отворил дверь настежь и скрылся во тьме, расползающейся вдоль стен. Тьма съежилась от проникающих внутрь дома лучей солнца, но Луку не выдала, будто успела с ним сродниться.
Первым в прихожую протиснулся Радлов, как всегда, чуть не выломав косяки своей размякшей, но до сих пор огромной тушей. Следом вошел священник.
Из мглы, плотно скопившейся в углу за дверцей, появилась ссохшаяся, дрожащая рука и указала в сторону мастерской. Отец Павел послушно завернул в тесное помещение да тут же, на входе, запнулся о собственную трость и чуть не упал – благо, Радлов подоспел вовремя и удержал его за плечи.
- Простите, отче, - пролепетал он. – Иначе вы бы упали.
Лука вдруг громко и неприятно расхохотался, выкарабкался из тьмы. Руку он все время держал вытянутой, как бы забыв ее опустить, так что создавалось впечатление, будто рука жила отдельно от хозяина и будто бы именно она его и вытащила, ухватившись за полоску света.
- Вы бы упали? – весело поинтересовался обувщик, подавил смех и повторил с какой-то победоносной интонацией: – Вы бы упали! Как это замечательно!
- Чего уж замечательного? – возмутился Радлов. – Отец Павел пришел, чтобы помочь. А ты так радуешься! Я готов принять твое неверие, но злорадство…
- Нет-нет, - горячо перебил Лука, подошел ближе и перешел на шепот: – Ты не понимаешь. Они обычно плывут. Вроде как ходят, а только любая преграда для них – ничто. А на ноги если взглянешь – не идут, плывут.
- Кто они? – осторожно уточнил Петр.
- Да многие, - Лука обернулся назад, пристально посмотрел куда-то за дверь и договорил: – Илюша. Лизавета. А некоторые-то вовсе утонули! Или другая какая беда случилась. И всё это сплошь маски! И ни Илюши, ни Лизаветы! А этот.., - показал на священника, - …живой. Запнулся – значит, живой.
Обувщик расплылся в широкой улыбке – шире, чем обычная его гримаса.
Отец Павел, внимательно слушавший разговор, ничуть не смутился и сказал:
- Плывут, значит. Вы уверены?
- Да, - подтвердил Лука.
- Что ж, довольно интересно, - Павел выдержал небольшую паузу. – И давно вы видите бесов?
- Нет. Не бывает никаких бесов.
Повисло неловкое молчание, и все наконец вошли в тесную мастерскую. Священник занял свободный стул, не дожидаясь приглашения, обвел взглядом закупоренную занавесками комнату, приметил разбросанную обувь в пыли и спросил:
- Обувь чините?
- Чинил. Раньше, - Лука сел прямо на пол и забился в угол слева от окна. – Но ваши не взял бы. Кожа дорогая, не для здешних мест. Союзка вон и не помята нисколько. И мягкий кант по всему голенищу. У нас не такие сапоги, - тут он вздохнул с неизбывной печалью, уставился собеседнику прямо в глаза и произнес: – Нет, даже до болезни не взял бы.
Павел чуть привстал, натянул рясу, чтобы скрыть свою обувь.
- А вы больны? – уточнил он, вновь опустившись на сидушку.
- Видимо, болен. Работать не могу. Руки не слушаются.
- Господь помогает пережить болезни. И если вы найдете в себе силы обратиться…
- Не верю я, - резко перебил Лука. – Не хочу.
- Послушайте, я знаком со многими людьми, которым вера помогла пережить потерю близких. Знаете, как говорят: сотрет Бог всякую слезу с очей, ибо ни смерти, ни болезни не будет уже.
Радлов, стоявший поодаль, едва заметно кивнул, а Павел продолжил уверенным, но в то же время мягким голосом:
- Вы злитесь на Всевышнего из-за смерти сына? Злость – обычная эмоция в таких обстоятельствах. Злость и непонимание. Но так уж сложилось, что потомству мы передаем только грех и смерть. Одному лишь Богу под силу изменить этот порядок!
- Чего ж… не меняет? – отозвался Лука с явным безразличием и принялся рыться в черной пыли, забившейся в стык между стеной и половицами.
- Не пришло время. Как только наступит Царство Христово, наши близкие воскреснут в своих телах и будут вечно пребывать с нами, живые и невредимые. И ничто уже не сможет опечалить их и не сможет навредить им. Разве вы не желаете этого?
Лука рассеянно огляделся, словно никого и ничего не узнавал, остановил взгляд на грузной тени Радлова и жалобно произнес:
- Петь, Петя! С кем ты пришел?
- Ну как же, вот, отец Павел. Он спрашивает, не хочешь ли ты…
- Нет, - перебил обувщик, скрипуче растянув звук «е» в середине. – Ты пришел один, Петя. Ты все-таки пришел один.
Затем Лука набрал две горсти сажи, расставил руки в стороны, ладонями кверху, и принялся нашептывать с ласковой интонацией:
- Давайте, мои хорошие, кушайте, растите. Большие вы у меня вырастите, да всю гниль уничтожите, и вредителей уничтожите, и смерть тоже… ох, какие времена наступят, когда вы вырастите! Какие прекрасные времена.
Павел кашлянул, не понимая, что следует предпринять, а Радлов склонился над ним и проговорил извиняющимся тоном:
- Не видит он вас больше. Скоро и меня не увидит. У нас год назад грачи передохли, да больно много бед после этого приключилось. Вот Лука теперь птиц и кормит, вроде как чтобы всех спасти. Он сейчас как в тумане. Пойдемте, это бесполезно.
На улице священник рассказывал Петру, какие следует заказывать молитвы, чтобы помочь другу, сколько и когда жертвовать, какие места из Писания перечитывать, потом долго мялся, но все же сказал:
- И врача бы. Бог от беды убережет. Но и психиатр не помешает.
Эти слова возымели действие, ибо Радлов и вообще старался прислушиваться к служителям церкви. А потому, доставив священника до храма на окраине, он поехал в Город и довольно скоро отыскал там подходящую клинику.
На следующий день он отвез Луку ко врачу. Тот после краткого обследования сообщил, что у больного, по всей видимости, всегда была слабая форма эпилепсии, без припадков, которая из-за смерти сына развилась в сумеречное помрачнение сознания. Определившись с диагнозом, врач выписал таблетки и пояснил, что госпитализация не обязательна.
Луке через пару дней после приема лекарств стало лучше. Иногда на него накатывало что-то, речь делалась рваной, взгляд плыл, а руки дрожали, но ни птицы, ни мертвецы больше не давали о себе знать.
Впрочем, без своих птиц он тут же начал хиреть от тоски, так что Радлов уж и не знал, правильно ли поступил.
А тем временем дождями и духотой проносилось по селению лето. Пшеница вроде и взошла, но оказалось – сплошной пустоцвет. Однако лесные грибы и ягоды спасали от голода, да и в речке, если выйти за границы поселка, с избытком водилась рыба, так что местные на жизнь особо не жаловались. Завод только чернил небо кляксами дыма, все более зловонного с каждым днем. Но завод – не беда. Привыкли все.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ.
За здоровье юбиляра.
Пятого августа дед Матвей отмечал свой день рождения. Ходить он к тому времени стал гораздо лучше, потому за неделю до праздника обошел всех соседей и пригласил их еще раз. А дня за четыре посетил Вешненское, затарился мясом, овощами, сладостями. Не забыл и про водку и приобрел двадцать бутылок. Впрочем, ведь и прийти собирались человек двадцать, да почти все пожилые. Пожилые пьют мало, так что по бутылке на каждого едва ли осилят. То ли ослабший разум подвел старика, то ли проснулась в нем какая-то излишняя запасливость. Оно бы и не страшно – разойдется рано или поздно, - да только деньги Матвей копил с последних трех пенсий, откладывая по половине, а тут спустил разом, причем по большей части на алкоголь. Лодочник, сопровождавший его до Вешненского, такому раскладу удивился до крайности, но ничего не сказал – в конце концов, и ему бутылка перепала вместо оплаты, так чего возмущаться.
Все приготовления взяла на себя Ирина. Третьего числа отдраила все комнаты, даже клочья паутины из стыков бревен вымыла, хотя пальцы пролазили с трудом, а четвертого до глубокой ночи провозилась на кухне – крошила салаты, делала жаркое в нескольких кастрюлях, чтобы хватило всем гостям.
Жители тоже готовились загодя – искали подарки, так, чтобы и угодить, и себя не обидеть, с деньгами-то почти у всякого беда была.
Радлов, например, купил в Городе сапоги – не самые дорогие, не самые красивые (да и куда в красивых грязь месить), зато прочные, из толстой бычины. Про такие говорят – сносу нет.
Вообще за лето Радлов осунулся сильнее прежнего и даже начал худеть. Он все еще оставался огромным, но раздутый живот его уменьшился и опал, на лице выступили мощные, квадратные скулы, а щеки ввалились. Правда, пустотелая кожа никуда не уходила, и по обе стороны от подбородка у него висела теперь гармошка из бульдожьих складок. Пытаясь их спрятать, Петр отпустил бороду и сразу приобрел ужасающий вид – борода пегими, неровными клочьями ползла во все стороны, как мох, добираясь до самых кругов под глазами, а в глазах от бессонницы не проходили полопавшиеся сосуды и не угасал лихорадочный блеск, так что казалось, будто у него по лицу расплылись две красные лужицы, окруженные пепельным, сожженным кустарником. Тома над ним подшучивала, но бриться не заставляла – если так хочется, то пускай. Гораздо больше она переживала за самочувствие мужа – уж больно часто Петр стал за сердце хвататься. Вот так схватится, сожмет грудину, подышит часто-часто, проглотит валидол и дальше живет, как ни в чем не бывало. А Тома боялась очень, гнала его ко врачу, но все увещевания он пропускал мимо ушей и отмалчивался.
Пятого числа Радлов всю ночь просидел на кухне, не замечая ни хода времени, ни того, как рассвет влезает в низенькое оконце и розовой простыней ползет по полу. Ему хотелось подумать о своих делах, выстроить планы на ближайшее будущее, но в голове стоял сонный туман и чадил заводской дым, проникший сквозь кожу и кости внутрь мозга, и подумать не удалось. Сны наяву приходили, да все какие-то неразборчивые. Так он в ступоре и просидел, пока не проснулась Тамара.
Женщина вошла в тесное помещение, с беспокойством осмотрела сутулую статую мужа, набралась храбрости и спросила:
- Ты чего такой смурной со вчера?
- Бригадир сбежал. На месторождении он распоряжался, а теперь, выходит, некому.
- Почему сбежал?
- А кто ж его знает. Кажись, испугался чего-то. Вчера весь день проходил с дикими шарами. Все причитал, я, мол, в этом участвовать не буду. Рабочие говорят, к ночи он собрал манатки и галопом помчался к станции, на поезд.
- Как же семья? У него вроде дочка…
- И дочка, и жена. Только они в Городе давно живут. Бригадир был мужик проницательный, как почуял, что тут все медным тазом накрывается в плане житья-бытья, так сразу их и перевез. Отгулы брал специально.
Тамара навела две чашки чая, поставила их на стол и села напротив.
- Так, может, к семье и поехал? – уточнила она, наблюдая за плавным ходом редких чаинок, которые пробились сквозь сито и теперь кружили у самого дна кружки.
- Не знаю. Не было поезда в ту сторону. На север только, - тут Петр вспомнил, как сбегала Лизавета, тоже сев на северный поезд, поскольку обратного в тот злополучный день не было. Он почувствовал давящую боль в сердце, но виду не подал и, опасаясь, как бы и Тома не вспомнила о побеге и смерти дочери, резко сменил тему: – К Матвею со мной точно не пойдешь?
- Нет. Много там будет людей, которые мне неприятны. Ирка та же. Поздравления передай от меня, пожелай чего-нибудь хорошего.
- Чего именно? Иначе так и скажу: дед Матвей, жена желает тебе чего-нибудь хорошего, - Радлов блекло улыбнулся. В нем скопилось столько усталости, что смеяться над собственными шутками он больше не мог.
- Здоровья, конечно. И, видимо, возраст свой больше не путать, - Тома издала короткий смешок. – Ему, кстати, так никто и не сказал?
- Решили не говорить. Причем не договаривались, а просто расстраивать деда никто не хочет. Оно, хоть ему и семьдесят девять исполняется, а отметить есть что – считай, после инсульта восстановился.
- Так ведь пенсию угрохает на ненастоящий юбилей, а через год как?
- Значит, два отметим. Или уж так и станет считать, на год вперед. Он настолько воодушевился с этим юбилеем, ради него ведь на ноги встал. А узнает, что ошибся – так, чего доброго, сляжет опять. Лучше уж с ненастоящим восьмидесятилетием поздравить, я считаю.
- Так и с днем рождения можно было поздравить, никак я разницы-то не пойму.
- День рождения каждый год, многие вовсе не празднуют. Взять хоть нас с тобой. А юбилей – он раз в десять лет, своего рода веха истории.
- Ну так сходи сбрей это позорище, раз веха истории! – Тома захохотала и ткнула мужа в плечо. Плечо это тут же затряслось, как студень, а сам Радлов как-то странно скривил лицо, так что женщина смутилась и тихим голосом добавила – Болит что-то? Почему не сказал опять?
- Я очень давно не сплю, Том. Ну… почти не сплю. У меня все время что-то болит, это дело привычное.
Он залпом опрокинул в себя чай и засобирался уходить.
- Ты не рано ли? – поинтересовалась Тамара, глянув на часы.
- За Лукой зайду. Он с таблетками-то нормально себя ведет, и говорит совсем складно, но не помнит ни хрена, честное слово. Видать, лекарство так по памяти бьет. Мог и про сегодня забыть, хотя его приглашали.
- Ты смотри, на таблетках ему пить нельзя. И вот это «капельку можно» не работает. Совсем нельзя, ни грамма.
Петр кивнул. Потом умыл лицо, переоделся в чистое и расползающейся по швам глыбой выкатился на улицу.
__________________________
Дед Матвей в тот день встал пораньше. Размял ноги и правую руку, которая все еще двигалась не очень хорошо. Тщательно помылся, расчесался. Затем вытащил из глубины шкафа махровую рубашку в красную и бордовую клетку и темно-серые брюки с плохо проглаженными стрелками – этот наряд старику казался праздничным. Одевшись, он посмотрел в зеркало, сам себе улыбнулся, вроде как говоря: «а я еще ничего для своих-то лет», - и пошел собирать столы.
Стол из кухни волоком перетащил в комнату, вплотную к нему приставил другой, чуть поменьше – его накануне Ирина выкатила из своей комнаты. Получившуюся конструкцию старик накрыл широкой скатертью, чтобы не было видно стыка.
Первой поздравила Ира, на словах – денег на подарок у нее не имелось, поскольку скудные накопления разошлись месяца полтора назад, а с матерью или хотя бы сестрой договориться так и не получилось. Матвей, впрочем, нисколько не обиделся и сказал, что лучший подарок – это вчерашние приготовления.
Вдвоем они расставили тарелки и большие салатницы, посередине стола водрузили три бутылки водки, еще семь спрятали внизу, чтобы не нагромождать. Около бутылок соорудили круг из стопочек и разложили салфетки.
Через час стали собираться гости. Сначала пришли ближайшие соседи, потом Инна Колотова, еще позже – Радлов с Лукой. Лука сразу выбрал место в самом дальнем углу, дабы никого не смущать своим трезвым видом.