Война в Восточной Европе 13 глава




Офицер смотрел на нас сочувственно, но недоуменно:

– Но ведь многие из этих имен еврейские.

– Однако они американские граждане.

– А! А… – протянул он. – Вы хотите сказать, что евреи – американские граждане?

Мы подтвердили этот невероятный факт, и он не возражал нам, хотя видно было, что он нам не верит.

Затем офицер отдал распоряжения: мы не должны были покидать комнату ни при каких обстоятельствах.

– Можем ли мы расхаживать по комнате?

– Мне очень жаль, – передернул он плечами.

– Это нелепо, – сказал я. – В чем нас обвиняют? Я требую, чтобы нам разрешили снестись по телеграфу с нашими послами.

Он в нерешительности почесал себе затылок и вышел, бормоча, что спросит у своего начальника. Два казака немедленно поднялись по лестнице и начали расхаживать взад и вперед по маленькой передней перед нашей дверью, третий стоял на площадке внизу, четвертый поместился у парадной двери, а пятый взобрался на сарай, расположенный во дворе еврейского дома, прямо под нами, и устремил оттуда неподвижный взгляд на наше окно на третьем этаже гостиницы.

Посоветовавшись, мы с Робинсоном уселись и сочинили дипломатическую ноту русскому правительству, причем на английском языке, – специально, чтобы они потрудились над ее переводом. В ней мы официально извещали всех имеющих к этому отношение лиц, что с сегодняшнего дня мы отказываемся оплачивать наш счет в гостинице. Позвав казака, мы велели ему отнести письмо в штаб.

Было около двенадцати дня. Над широкой польской равниной медленно плыло июньское солнце, ударяя лучами по покатой железной крыше, расположенной прямо над нашими головами. Мы срывали с себя одежду, вещь за вещью, и далеко высовывались из окна, жадно ловя воздух. Слух о знатных пленниках, заключенных на верхнем этаже «Английской гостиницы», успел уже распространиться. Еврейская семья, жившая в доме под нами, высыпала из дверей и стояла, глазея на нас. За изгородью двора собралась молчаливая толпа горожан, тоже почти сплошь из евреев, и безмолвно глядела на наше окно. Они принимали нас за арестованных немецких шпионов.

В тот же вечер вернулся бритый офицер. Он передал нам разрешение отправить телеграммы посланникам и сообщил ответ генерала Иванова на нашу ноту: ему, мол, неизвестно, почему великий князь распорядился нас арестовать. Что же касается счета в гостинице, то это дело будет улажено.

Между тем наши телеграммы канули в безвестность; в течение восьми дней мы не получали ответа. Восемь дней прожили мы в затхлой атмосфере комнаты, находившейся под раскаленной железной крышей. Комнатка была пять шагов в длину и четыре в ширину. У нас не было никаких книг, кроме русско‑французского словаря и «Сада пыток», утратившего свою прелесть после того, как мы перечитали его в шестой раз.

Позже, на пятый день, гашейн разыскал где‑то в городе колоду карт, и мы занялись игрой в бридж. Играли мы до одури, до того, что еще теперь я вскрикиваю от ужаса при виде карт. Чтобы скоротать время, Робинсон нарисовал для меня городской дом и загородную виллу. Он набросал также роскошные городские резиденции для казаков и портреты самих казаков. Что же до меня, то я писал стихи, набрасывал план романа, вырабатывал фантастические планы побега. Через окно мы заигрывали с кухаркой из еврейского дома, расположенного под нами; мы обращались с речами к жителям, собиравшимся на улице; мы оглашали окрестности проклятиями и распевали непристойные песни; мы расхаживали взад и вперед; мы спали или пытались спать. И ежедневно мы проводили счастливые часы, сочиняя оскорбительные послания царю, Думе, Государственному совету, великому князю, генералу Иванову и его штабу. По нашему настоянию казак передавал их в штаб‑квартиру[31].

Каждый день рано утром приходил гашейн – молодой еврей со смуглым, красивым, но невыразительным лицом, обрамленным шелковистой каштановой бородой. За ним следовал недоверчивый казак.

– Morgen! – кричал он нам на ломаном немецком языке, как только мы высовывали нос из‑под одеял. – «Was wollen sie essen heute?»[32]

– Что у вас есть? – был наш неизменный ответ.

– Spiegeleier‑bifstek‑kartoffeln‑schnitzel‑brot‑butter‑tschai[33].

И каждый день мы вынимали наш русско‑французский словарь и трудились над ним, пытаясь внести разнообразие в меню. Но хозяин не умел читать по‑русски и не понимал нас, когда мы произносили те или иные слова. Поэтому нам приходилось выбирать между яйцами, жестким бифштексом и телятиной и всякий раз запивать это неизменным чаем (не менее шести раз в день). На балконе под нашим окном кипел самовар, и время от времени один из нас бросался к дверям, отталкивая в сторону казака, перевешивался через перила лестницы и рявкал: «Гашейн!» Обеспокоенные казаки принимались бегать и звать, двери открывались, из них высовывались головы постояльцев, и, наконец, снизу доносился до нас гулкий крик.

– Что!

– Чай! – ревели мы. – Два чая – скорей!

Мы пытались было заказывать яйца к завтраку, но гашейн отказал нам.

– Яйца на второй завтрак, яйца на обед – это можно, – сказал он бесстрастно. – Но не к завтраку. Яйца на завтрак очень вредны…

 

Иногда душными вечерами, когда казак, стоявший внизу на дворе, уставал сторожить нас и отлучался, чтобы перехватить стаканчик, мы вылезали из нашего окна на крутую, покатую крышу и смотрели оттуда вниз на железные крыши и кишащие народом улицы города. К югу от нас на холме виднелись два древних шпиля большого старинного католического собора – современника тех славных дней, когда Станислав Понятовский был королем Польши. Ниже нас на теневой стороне улицы находилось ничем не замечательное приземистое здание, где помещались еврейская синагога и хедер – еврейское духовное училище. Из этого здания до нас днем и ночью доносилось заунывное гудение детских голосов, повторявших нараспев тексты из священных книг, и более низкие голоса раввинов и ребе, горячо обсуждавших запутанные вопросы религиозного права.

Прибой волн из России поднимался все выше и захлестывал этот город старой Польши. С нашей крыши видны были огромные воинские казармы и учреждения – огромные здания, фасады которых вытянулись на четверть мили в длину, совсем как в Петрограде. Восемь церквей, строящихся и законченных, возносили к небу свои забавные, луковичной формы башенки, окрашенные красной и голубой краской или отделанные серыми ромбовидными украшениями. Прямо против нашего окна находился Священный Холм. На нем над массой густо разросшихся деревьев возвышались шесть золотых луковиц‑куполов, увенчивавших причудливые башни утонувшего в зелени монастыря. По вечерам и воскресеньям гудели и заливались басистые и звонкие колокола. Днем и ночью можно было видеть священников, расхаживавших по улицам. Это были люди с лицами фанатиков, с бородами и вьющимися, падавшими на плечи волосами. Они были одеты в серые или черные шелковые рясы, доходившие до земли. При встрече с ними евреи сходили с тротуара, уступая им дорогу. Теперь монастырь был превращен в военный госпиталь. Группы девушек в красивых белых косынках русского Красного Креста входили и выходили из больших ворот, где постоянно несли охрану двое часовых. Там всегда стояли кучки молчаливых людей, которые с любопытством смотрели через железную решетку. Время от времени раздавался мощный рев сирены. Возникнув вдали, он по мере приближения становился все сильнее и ниже, и вот вверх по крутой улице стремглав проносилась машина, набитая ранеными офицерами. Однажды проехала большая открытая машина, в которой корчился огромного роста человек, с трудом удерживаемый в лежачем положении четырьмя сестрами. Там, где у него был живот, виднелось кровавое месиво из мяса и лохмотьев. Все время, пока автомобиль подымался на Холм, он душераздирающе кричал. Так продолжалось до тех пор, пока деревья не скрыли машину и не заглушили крика.

Днем в уличном шуме города тонули все прочие звуки. Зато ночью можно было слышать, или скорее чувствовать, раскаты неприятельских орудий, стрелявших менее чем в двадцати милях от нас.

Ежедневно на наших глазах разыгрывалась трагедия евреев в России. По двору дома под нами надменно расхаживал стороживший нас казак. Он важничал здесь, как лорд, – этот смиреннейший раб русской военной машины. Дети, проходившие мимо, далеко обходили его. Девушки, приносившие ему чай, пытались улыбаться его грубым шуткам. Старики вежливо останавливались, чтобы поговорить с ним, но бросали на него взгляды, полные ненависти, как только он отворачивался от них.

Мы обратили внимание на то, что каждые два‑три дня у всех евреев, молодых и старых, появлялся на груди маленький бумажный кружок. Однажды утром с таким значком к нам пришел гашейн. Это была дешевая гравюра с изображением дочери царя, великой княгини Татьяны.

– Зачем это, – спросил я, указывая на нее.

Он пожал плечами и сказал с горькой иронией.

– Сегодня день рождения великой княгини.

– Но я уже дважды видел на этой неделе на людях такую штуку.

– У великой княгини день рождения бывает каждые два‑три дня, – ответил он. – Так по крайней мере говорят нам казаки. Они заставляют каждого еврея покупать и носить в день рождения великой княжны ее изображение. Это стоит пять рублей. Мы всего лишь бедные евреи, слишком невежественные, чтобы знать, когда у великой княгини день рождения. Зато казаки – русские, они‑то знают.

– А что если вы откажетесь покупать их? – спросил я.

Он провел многозначительно пальцем по горлу и издал булькающий звук.

Что за отвратительное место был этот двор, полный отбросов, которые выкидывались из двух еврейских домов, и всего того, что постояльцы гостиницы выбрасывали из своих окон. Высокий дощатый забор отделял его от улицы, большие деревянные ворота запирались на мощный засов. Дверь и нижние окна дома тоже были защищены тяжелыми деревянными ставнями, закрывавшимися изнутри. Это делалось для защиты от погромов. К забору был пристроен покатый навес, на который весь день напролет карабкались бесчисленные грязные ребятишки, со смехом и визгом съезжавшие затем оттуда. Часто они лежали там на животах и, высунув носы из‑за верхушки забора, подстерегали проезжавших казаков. Малыши с плачем ползали по мусору, покрывавшему двор. Из открытых дверей и окон проникали неизменные запахи кухни.

Но каждую пятницу в этом доме, как и во всех еврейских домах, подымалась суматоха – готовились к субботе. Все женщины надевали свои самые старые рабочие платья. Помои выносились на двор, на пороге дома устанавливалась железная лохань с горячей водой. Воду зачерпывали ведрами и вносили в дом. Слышно было, как внутри скребут, чистят и стучат мокрыми швабрами. Доносилось ритмичное пение работавших там еврейских женщин. Ведра, уже полные грязной воды, опорожнялись обратно в лоханку. Когда ее содержимое приобретало коричневый цвет и густоту супа, из дома вытаскивали все домашнюю утварь – сковородки, глиняную посуду, ножи, вилки, чашки и стаканы – и мыли в этой воде. Колодец был слишком далеко, чтобы зря выливать воду. После этого каждый из детей наполнял водой из лохани ведро и входил в дом, чтобы помыться, а остальные оттирали дверные косяки, подоконники и две каменные ступеньки перед дверью, распевая хором печальную песню.

В дом вносилось белье, висевшее на веревках. Повсюду царило чувство радости и облегчения. Казалось, что исчез давящий мрак будней. Все еврейские лавчонки закрывались рано, и мужчины шли домой небольшими, дружески беседующими группами, как люди, окончившие свое дело. Каждый надевал свой лучший лапсердак, фуражку и самые блестящие башмаки и выходил на улицу, присоединяясь ко все растущему потоку степенных, одетых в черное людей, направлявшихся к синагоге.

В домах скатывались пыльные дорожки и обнажался белый пол, закрытый все дни недели, кроме субботы и больших религиозных праздников. Из прибранных домов поодиночке выходили одетые в свои лучшие платья женщины, девушки и дети, которые, смеясь и болтая, присоединялись к другим собравшимся на улице женщинам и детям, чтобы посплетничать и похвастаться своими нарядами.

Из нашего окна мы могли видеть угол кухни и сморщенную старую хозяйку, наблюдавшую за тем, как опечатывают печи. Было слышно звяканье ключей, которые прятали на день праздника, был виден обеденный стол с рядом подсвечников, субботним хлебом, накрытым салфеткой, и графинчиком с вином и чашкой, приготовленной для молитвы «кидеш».

После ужина дети, чувствовавшие себя стесненно в праздничной одежде, тихо играли в углу, а женщины собирались в группы перед своими домами. По мере наступления темноты в окнах еврейских домов один за другим зажигались огни, которые должны были показать путнику, что дух божий парит над этой крышей. Нам видны были окна длинной скудно обставленной комнаты второго этажа, которая пустовала всю неделю. В этот день в ней собирались мужчины, раскладывавшие перед собой на столе большие книги. Своими низкими голосами они допоздна распевали звучащие по‑восточному псалмы.

По субботам мужчины отправлялись утром в синагогу. В этот день соседи, одевшись по‑праздничному, усердно ходили друг к другу в гости. Это был день нескончаемых обедов, которые тянулись с полудня почти до вечера под аккомпанемент веселых песен, распеваемых всей семьей, и под ритмичные хлопки ладоней. Разряженные семьи, вплоть до младенцев, гуляли группами по дороге, огибавшей подошву Священного Холма и выходившей в поле… Затем наступала ночь, а потом снова распечатывались печи, раскладывались дорожки, и опять маленький Яков унылым речитативом отвечал учителю урок. И снова старые одежды, грязь и страх…

Почти ежедневно вверх по улице, которая вела к тюрьме, расположенной за монастырем, двигалась небольшая мрачная процессия: два или три еврея в их характерных длинных сюртуках и фуражках тащились по дороге с безучастными лицами и безнадежно опущенными плечами. Впереди и сзади них плелись ленивой походкой двое рослых солдат, держа наперевес винтовки с примкнутыми штыками. Мы неоднократно спрашивали гашейна об этих людях, но он всегда притворялся незнающим. Куда они идут?

– В Сибирь, – бормотал он нечленораздельно, – или, может быть… – и он делал вид, что спускает курок. Гашейн был очень осторожный человек. Но иногда он подолгу задерживался в нашей комнате, поглядывая то на Робинсона, то на меня, как если бы он многое хотел сказать нам, но не осмеливался. В конце концов он качал головой, вздыхал и выходил, минуя бдительного казака и благоговейно касаясь бумажки с молитвой, прибитой к косяку двери.

 

1916 год.

 

 

Продался [34]

 

Редактор нью‑йоркской «Ивнинг мейл» советовал американцам немецкого происхождения голосовать за Теодора Рузвельта. Кто‑то спросил его, почему. Он ответил: «Я знаю, что он не любит немцев. Но немцы должны поддерживать Рузвельта, так как он единственный в Соединенных Штатах представитель германской культуры».

Когда Теодор Рузвельт был президентом, в Вашингтон приехала делегация от штата Мичиган. Она просила его выступить в защиту республики буров, сражавшейся тогда не на жизнь, а на смерть с английским правительством. Один из делегатов рассказал мне, что Рузвельт ответил им с ледяным спокойствием: «Нет, более слабые нации должны уступать место более сильным, даже если им придется исчезнуть с лица земли».

Когда немцы вторглись в Бельгию, полковник Рузвельт сообщил нам на страницах «Аутлук», что это нас не касается. Наша изоляционистская политика, писал он, должна проводиться непреложно, пусть даже в ущерб бельгийскому народу.

Эти примеры свидетельствуют о специфически прусском направлении ума, свойственном полковнику. Поэтому мы были поражены, когда впоследствии он выступил в защиту той самой Бельгии, которую так бесповоротно осудил, и явился перед нами в роли поборника «слабых наций». Было ли это рыцарством или симпатией к делу демократии? Мы – скептики – медлили с ответом и выжидали. Но вскоре нам стало ясно, что за этим скрывалась тайная мысль. Все эти разговоры насчет Бельгии постепенно сменились страстной проповедью необходимости создания огромной армии и флота, которые дали бы нам возможность выполнить свои международные обязательства. К ним присоединились ожесточенные нападки на правительство Вильсона за то, что оно не осуществляло в первую очередь того, что требовал полковник. Особенно подчеркивал он при этом трусливый отказ правительства от разгрома мексиканского народа!

Стоило генералу Леонарду Вуду и честолюбивой военной касте нашей страны настроить его соответствующим образом, стоило фабрикантам оружия и агрессивно настроенным финансистам устроить в честь полковника обед, стоило хищникам‑плутократам, с которыми он так славно сражался в прошлом, дать ему понять, что его кандидатура на пост президента Соединенных Штатов будет поддержана, как «наш Тедди» выступил в защиту слабых наций за границей и за подавление их на родине; за уничтожение прусского милитаризма и поощрение милитаризма американского; за либерализм во всех его проявлениях, включая финансирование России англо‑американским займом, и за консерватизм финансировавших этот заем джентльменов.

Нас не ввел в заблуждение характер рузвельтовского патриотизма. Не были одурачены им и фабриканты оружия и финансовые тресты. Полковник работал на них, и поэтому они поддерживали его. Но множество честных людей нашей страны, помнивших его разглагольствования об «Армагеддоне»[35]и «социальной справедливости», думало, что Рузвельт все еще на стороне народа. Большинство этих людей, упоенных мечтой о возрождении человечества, собралось в 1912 году под его знаменами. Они пожертвовали значительной долей своего времени, денег, а частично и положением, чтобы следовать демократическому учению нового мессии. Их веры не загасили четыре года диктатуры Джорджа У. Перкинса и Стального треста, в течение которых полковник спокойно допустил, чтобы его соратники погибли политической смертью, затерявшись в толпе, – четыре года, полных таких противоречий и непостоянства, что под конец он сам начал во всю мощь своих легких вопить, призывая к кровожадности, повиновению и действию.

Люди эти не были милитаристами, они были не за войну, а за мир; они вовсе не стремились каким бы то образом служить обществу или повиноваться корпорациям. Они шли за Рузвельтом. Они думали, что в конечном счете он стоит за социальную справедливость. Поэтому они, не рассуждая, глотали все, что он им преподносил, и кричали: «Хотим Тедди!»

В 1912 году Теодор Рузвельт опубликовал свое «Соглашение с американским народом», в котором уверял, что никогда не покинет его, и утверждал незыблемость отстаиваемого им принципа «социальной справедливости». В этом «соглашении» был весь смысл существования Прогрессивной партии. И действительно, если бы прогрессисты не верили, что «Соглашение с американским народом» снова обретет силу, то вряд ли они после четырех лет молчания и забвения могли бы снова слепо пойти за полковником Рузвельтом. Они познали поражения. Они многое принесли в жертву. Им было ясно, что как партия они не могут прийти к власти в 1916 году. Но когда раздался этот призыв, по всей стране в миллионах сердец разгорелась ярким пламенем почти уже погасшая искра энтузиазма. Призыв к крестовому походу за демократию, воодушевлявший мужчин и женщин четыре года назад, снова прокатился по стране.

В Тедди верили отнюдь не радикалы‑интеллигенты, которые независимо от своих симпатий к нему знали, что он предаст их, когда сочтет это нужным для себя. В него верили политически отсталые и неопытные люди, своего рода допотопные идеалисты. Разве не сказал он, что никогда не покинет их? У них будет свой Армагеддон, и они, как прежде, снова принесут жертвы на алтарь общего дела. Мало кто из них знал, что Теодор Рузвельт отзывался о них в Нью‑Йорке как о «черни» и придумывал способы освободиться от энтузиастов и идеалистов, от грязных и тупых представителей низших классов. Они не знали, что он говорил про них с досадой: «Нельзя создавать политическую партию из чудаков. Я должен избавиться от этого окружения сумасбродов». Под «окружением сумасбродов» он подразумевал тех людей, которые верили в «социальную справедливость» и хотели осуществить ее на деле.

В обращении, адресованном съезду прогрессистов, говорилось о необходимости достичь соглашения с Республиканской партией. Прогрессисты согласились на это. Некоторые потому, что хотели вернуться в лоно Республиканской партии, другие потому, что хотели навязать республиканцам и всей стране Рузвельта и «социальную справедливость». А если республиканцы не пожелают принять Тедди и принципы прогрессистов, почему бы ему не заключить соглашения с прогрессистами? Они снова будут действовать одни, как в 1912 году действовала Партия Протеста, партия благородной погибшей надежды. В таком‑то настроении и явились они в Чикаго – косноязычные, полные веры, подогреваемые смутной надеждой, которая лишь позднее была облечена в слова. Тедди был для них не просто Тедди. В его лице сочетались одновременно демократия, справедливость и чистота, он выражал интересы бедных и состояние готовности. А если Тедди говорит, что готовность – это справедливость и свобода, то Тедди, должно быть, прав. Платформа Прогрессивной партии показывает, насколько полно личность Рузвельта заслонила принципы крестоносцев 1912 года. В этих принципах нет и следа «социальной справедливости».

С платформы чикагского «Аудиториума» я смотрел вниз на волнующееся человеческое море, охваченное почти религиозным чувством; на мужчин и женщин из больших и маленьких городов, из деревень и с ферм, из пустынь, с гор и со скотоводческих ранчо, отовсюду, куда ветер донес до ушей бедных и угнетенных весть о том, что на защиту правого дела встал великий воин и исцелитель. Любовь к Тедди переполняла сердца этих людей. Ослепленные своим энтузиазмом, они пели: «Вперед, воин Христа» и «Мы пойдем за Тедди, за Тедди!» Силу, воодушевление, молодость – вот что олицетворяло это собрание. Здесь были великие борцы, люди, всю свою жизнь отдавшие неравной жестокой борьбе против несправедливости, выраженной в том, что 60 процентов народа нашей страны владеет лишь 5 процентами ее богатства. Они не были революционерами. Большей частью это были люди недальновидные и не умеющие рассчитывать, – обычные, простые люди, огрубевшие от гнева и жестокой несправедливости, с которыми они постоянно сталкивались. Без вождя, который мог бы выразить их мысли, они были бессильны. Мы – социалисты и революционеры – издевались над прогрессистами и высмеивали их. Мы вышучивали их преклонение перед личностью. Мы потешались, когда они истерически распевали свои гимны обновления. Но когда я увидел съезд Прогрессивной партии, я понял, что в этих делегатах воплощена надежда страны на мирную эволюцию, что они – материал, из которого создаются народные герои.

На трибуне теснились другие люди, стояла другая толпа – лидеры прогрессистов. Только что на съезде республиканцев я видел Бернса, Рида Смута, Пенроуза, У. Мэррея Крейна и другие зловещие фигуры, боровшиеся не на жизнь, а на смерть с народом. Так вот, люди, сгрудившиеся на трибуне съезда Прогрессивной партии, на мой взгляд, немногим отличались от них. То были Джордж Перкинс с Уолл‑стрита, Джеймс Гарфилд, Чарльз Бонапарт и др. В сердцах этих скрытных и холодных людей не было ни единой искры энтузиазма, никакой симпатии к делу демократии. И действительно, проходя около них, я услышал, как они отзывались о делегатах внизу. Они называли их «дешевой скотиной»! И тем не менее этот тесный кружок, в чьи задачи входило использовать прогрессистов как угрозу против республиканцев, но не позволять им мешать полковнику, состоял, как мне было известно, из доверенных людей Теодора Рузвельта, его представителей на съезде.

Съезд Республиканской партии заседал недалеко, всего за несколько кварталов. Он полностью контролировался Пенроузом, Смутом, Крейном, Бернсом и другими. Делегаты прогрессистов знали об этом. Они знали также, что Теодор Рузвельт ни при каких обстоятельствах не может быть выдвинут там. И они орали, требуя Тедди. Громовые раскаты этих криков сотрясали здание. «Хотим Тедди! Назначим сейчас же Тедди!» Лишь с огромным трудом эта шайка убедила их подождать. «Созыв съезда подчеркнул необходимость сближения с республиканцами ради спасения страны, – говорили они. – Мы должны назначить комитет, чтобы договориться со съездом республиканцев о возможном кандидате, которого могли бы поддержать обе партии». «Хотим Тедди! Мы за Тедди!»

«Подождите, – советовали Перкинс, Пенроуз, Гарфилд и прочие члены шайки. – Не будет никакого вреда, если мы поговорим с ними». Губернатор Хирам Джонсон из Калифорнии крикнул делегатам громовым голосом: «Помните, что сделали Бернс, Пенроуз и Крейн в 1912 году! Мы ушли со съезда республиканцев потому, что его контролировали боссы. Они и теперь возглавляют его. Единственное, что мы можем сказать съезду, – это назвать своим кандидатом Теодора Рузвельта!»

«Ничего страшного не случится, если мы обсудим это совместно, – советовали заправилы съезда. – У нас есть телеграмма от Теодора Рузвельта, рекомендующая нам обсудить эти вопросы с республиканцами».

Пылкий Виктор Мэрдок вскочил на трибуну: «Вы хотите Тедди, – закричал он. – Так вот, единственный путь, которым вы можете этого добиться, – это выдвинуть его сейчас же!»

«Я скажу вам, какое послание надо направить съезду республиканцев! – кричал Уильям. Д. Макдональд. – Велите им убираться ко всем чертям!»

Все они – Мэрдок, Макдональд и Джонсон – прекрасно знали, что полковник способен предать их. Они отчетливо сознавали, что единственный способ заставить Рузвельта разговаривать начистоту – это выдвинуть его кандидатом немедленно, прежде чем республиканцы начнут действовать.

«Подождите! – советовали напуганные этим заправилы, люди хладнокровные, логично рассуждающие и вежливые. – Ничего дурного не случится, если мы назначим комитет для консультации с республиканцами. Если мы будем действовать одни, Теодор Рузвельт и «социальная справедливость» не победят на выборах».

Таким образом был назначен совещательный комитет прогрессистов, ибо делегаты доверяли Перкинсу, Гарфилду, Бонапарту и… Рузвельту. Что думали об этом республиканцы, показал состав совещательного комитета, выбранного их съездом: Рид Смут, У. Мэррей Крейн, Никлас Мэррей Батлер, Бора и Джонсон.

«Храни нас, боже! – воскликнул губернатор Хирам Джонсон. – Отныне мы под началом у Рида Смута и Мэррея Крейна!»

И он действительно попал в точку: его назначили одним из членов прогрессистского комитета, который возглавили Джордж У. Перкинс и Чарльз Д. Бонапарт.

На следующий день среди президиума съезда прогрессистов потихоньку распространился слух, что полковник попросил по телефону, чтобы его кандидатуру не выдвигали, пока республиканцы не назначат своего представителя. Комитет зачитал свой доклад, который во всех отношениях страдал непоследовательностью. Постепенно все глубже укоренялось убеждение, что Рузвельт должен быть выдвинут. И только заправилы сдерживали съезд, требуя, чтобы комитет провел еще одно заседание совместно с республиканцами. А потом, как гром среди ясного неба, пришло второе послание Рузвельта из Ойстер‑Бея, призывавшее в порядке компромисса выдвинуть сенатора Генри Кабота Лоджа из Массачусетса. Генри Кабота Лоджа – этого заклятого реакционера, как никто далекого от народа! На делегатов съезда точно повеяло холодом. Никто ничего не понимал. К этому времени на республиканском съезде началось выдвижение кандидатур, и шайка, заправлявшая съездом прогрессистов, уже не в состоянии была контролировать события. Слово взял Бэйнбридж Колби из Нью‑Йорка, который выдвинул кандидатуру Теодора Рузвельта. Хирам Джонсон поддержал выдвижение. В три минуты все процедуры были выполнены, и Рузвельт был избран без голосования. «Теперь, – сказал председательствующий Реймонд Робинс, – ответственность ложится на полковника Рузвельта. А я никогда еще не видел, чтобы он отступал перед ответственностью независимо от того, велика она или мала. Я думаю, что полковник Рузвельт даст согласие». И заседание было отложено до трех часов.

Как произошло, что республиканцы подавляющим большинством голосов выдвинули Чарльза Е. Хьюза – теперь уже старая история. Но как прогрессисты, полные надежд и энтузиазма в предстоящей им великой битве, собрались снова, чтобы выслушать ответ Рузвельта, я видел собственными глазами. Играли оркестры, и люди, подобно детям, ликующе размахивали в проходах флагами. Профессор Альберт Башнелл Харт из Гарварда носился по залу, потрясая огромным американским стягом.

«Прогрессивная партия не может быть отдана на откуп одному, двум или трем лицам! – кричал председатель Робинс, указывая прямо на Джорджа Перкинса. – Она должна быть народной партией, финансируемой народом. Я призываю зал к подписке на фонд для проведения избирательной кампании». Последовал взрыв неистового энтузиазма. За двадцать минут делегаты на галерее подписались на 10 000 долларов. Это была поистине величественная дань духу «дешевой скотины».

Потом по трибуне пошел шепоток, что прибыл ответ от Теодора Рузвельта. Если съезд настаивает на немедленном ответе, говорилось в нем, он вынужден отказаться. Прежде чем принять назначение прогрессистов, полковник Рузвельт должен услышать заявление судьи Хьюза. Он даст ответ Национальному комитету Прогрессивной партии 26 июня. Если комитет сочтет позицию судьи Хьюза по вопросам готовности и американизма подходящей, Рузвельт отклонит выдвижение прогрессистов. Если же комитет сочтет позицию судьи Хьюза неприемлемой, он проконсультируется с комитетом о том, как лучше поступить. Мы, репортеры, так же как и Джордж Перкинс и заправилы съезда, знали об этом еще за час до того, как заседание было отложено. Но ни единое слово не достигло еще ушей делегатов в зале.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: