V. Бай Ганю на выставке в Праге




— Постойте, теперь я расскажу вам, как мы с бай Ганю на выставку в Прагу{105} ездили, — с улыбкой промолвил Цвятко.

— Браво, Цвятко! — откликнулись все. — Мы этого давно ждем!

— Если вы помните, — начал Цвятко, — мы выехали из Софии целым поездом — в наших вагонах и с нашим паровозом. Вагоны все первого и второго класса, новехонькие, только что доставленные из Европы, безукоризненно чистые, комфортабельные. — В одном и том же вагоне — купе и первого и второго класса. Всего нас было человек сто шестьдесят, не помню точно. Старики, молодежь, мужчины, женщины, дети, даже грудняшки. (Ох, уж эти грудняшки!..)

Знай наших! Гордость-то какая: ехать на выставку в собственном поезде. «Пускай европейцы видят, что Болгария не дремлет», — говорили мы себе. Особенно льстили нашему тщеславию новизна, современная конструкция и чистота вагонов. Но долго ли, как вы думаете, упивались мы патриотическими восторгами по поводу превосходного качества наших вагонов и мыслью о том, чтобы потрясти Европу своим прогрессом? Пока нас провожали на вокзале, пока мы ехали мимо Сливницких и Драгоманских позиций, по полям наших славных побед, энтузиазм наш рос пропорционально количеству опорожненных бутылок и корзинок с провизией, которыми запаслись в изобилии предусмотрительные туристы.

— Еду, понятное дело, возьмем с собой. Не платить же сербам! — восклицал воодушевленный патриотизмом и плевненским вином бай Ганю.

Но когда мы подъезжали, уже в сумерках, к Цариброду и при попытке осветить вагон обнаружилось, что забыли приготовить лампы, а между тем уже совсем стемнело и с испугу начали реветь, дети, о, тогда, мало-помалу, словно вместе с исчезновением болгарской территории, начал исчезать и наш патриотический восторг. Одни улыбались печально, другие — с тайным сарказмом (присутствовали не только болгары), третьи негодовали. Даже бай Ганю шепнул мне на ухо:

— Полезли с суконным рылом в калашный ряд.

Иные откровенно ругали одного иностранца, служившего тогда в управлении нашими железными дорогами. Чувствуя поддержку, бай Ганю воскликнул:

— Известное дело, мы тут ни при чем. Все иностранцы эти, чтоб их черт побрал! Нарочно так устроили, — над нами потешаются. Понимаете — из зависти. Они все такие!

При этом он так поглядел на одного из присутствующих иностранцев, что тот закашлялся и перешел в другое купе. Когда поезд остановился на станции Цариброд, в вагонах до того потемнело, что мы перестали видеть друг друга. Поволновались, посердились, потом нами опять овладело веселое настроение. Посыпались шутки и насмешки по адресу железнодорожного начальства. Послышались голоса:

— Дайте свечей, люди добрые. Дети боятся.

— Эй, дядя, сходи купи фунт свечей, получишь на чай!

— Хоть бы по одной сальной свечке выдали!

Только бай Ганю не допускал и мысли, чтобы в подобной нераспорядительности могли быть повинны болгары.

— Видите вон того, — сказал он, когда принесли несколько штук свечей, и показал на одного ехавшего с нами иностранца. — Его бы дегтем облить да зажечь. Ну, как это терпеть! На темноту-то плевать, да для сербов посмешищем стали. Вон он — видите? — сербский чиновник-то: смеется… Понятно, смеется.!

Повышенное чувство патриотизма не позволяло бай Ганга мириться с тем, что какой-то серб над ним подсмеивается.

— Чего смеешься, эй, ты там! — прикрикнул он.

И он хотел уже выскочить из вагона и потребовать у серба объяснений. Геройская натура!

— Ш-ш-ш… Смирно, бай Ганю, — удержали его спутники. — Не устраивай скандала. Не забывай, что въезжаешь в Сербию…

— Э-э, что ж из того, что в Сербию въезжаю! Нашел, чем испугать! А Сливница? А «натраг, брача»?[9]

И из уст бай Ганю вырвалось, как бомба, ругательство.

— Да чем этот серб виноват, что в наших вагонах темно? — успокаивали его окружающие.

— Кто? Он-то? Знаю я их! — отвечал бай Ганю, качая головой.

Выдали в каждое купе по свече. Кое-кто, кажется, заправил и засветил лампу. Поезд тронулся. Пассажиры прикрепили свечи возле окон, накрапав горячего сала. Это было первое оболгаривание новых вагонов. А ночью произошло второе: все клозеты (прошу извинения, господа!) превратились в клоаки.

Как бы то ни было, Сербию мы проехали. Но не подумайте, что мы ехали по ее территории тихонько-скромненько. О-о! Болгарин не так прост! Бай Ганю не упускал случая, где только мог, уязвить сербов напоминанием о Сливнице. В Нише и Белграде он даже спрашивал каждого — всех служащих и носильщиков:

— Ты ведь болгарин? Скажи откровенно. Вы все болгары, а сербами прикидываетесь.

Въехали в Венгрию… Тут вдруг у одного вагона загорелась ось. А, чтоб вас с мастерами вашими! Стояли долго. Поливали, гасили, курили, почесывались… наконец тронулись. А венграм смех! Известно: болгарские туристы!.. Потом еще в одном месте останавливались из-за того же вагона; пришлось отцепить к чертям, на ремонт поставить.

Бай Ганю, человек бывалый, едущий уже не первый раз, объяснял своим неискушенным спутникам;

— Нынче в Пешт попадем. А Пешт проехали — Вена. За Веной — Прага. Я все здешние места вдоль и поперек изъездил, как свои пять пальцев знаю.

Маленькие станции мы проезжали не останавливаясь. На больших ждали, пока откроют путь. Все дивились богатству Моравии. Прекрасно обработанные долины, роскошные сады, бесчисленные фабрики и заводы заставили даже бай Ганю признать преимущество Моравии перед нашим отечеством:

— Мы работаем, но и эти молодцы не отстают, не-е-ет, не отстают, пошевеливаются.

Но тут же, заметив, что слишком увлекся похвалой, он прибавил:

— Только все даром: они работают, а немец жрет.

В пути не обошлось без курьезов. Мы, то есть я, Ваню, Фило и сын Иваницы (вы его, наверно, не знаете), занимали купе первого класса; в соседнем купе ехал бай Ганю с несколькими товарищами, основательно запасшимися провизией. Сам бай Ганю, видимо, второпях забыл положить в свои торбы закуску.

— Велика беда. Что ж мы в конце концов не болгары, что ли? Выручат. У одного — хлеба ломоть, у другого — брынзы кусочек, вот тебе и сыт человек. А то как же?

И в самом деле, ему жилось неплохо. Товарищи потчевали его едой и питьем, а он их — пламенным патриотизмом, пополам с завидным аппетитом и жаждой. Но все кончается. Истощились наконец и запасы провизии у соседей, опустели бутыли. (Тут требуется существенное уточнение: бутыли опустели еще в тот момент, когда мы проносились над Сливницей и Драгоманом с возгласами: «Да здравствует Болгария, ура-а-а! Дай и мне хлебнуть, ура-а-а!»)

Бай Ганю начал примазываться к нам. Сперва под разными предлогами: то спичку попросит, то рюмку коньяку — живот, мол, заболел, — а там понемножку освоился, попривык и, можно сказать, уж не выходил от нас. Товарищей своих совсем позабыл. Да и на что они ему? Ничего у них нету, все съедено, все выпито. А у нас, слава богу, всегда что-нибудь да находилось: мы покупали на станциях. Бай Ганю из любопытства не упускал случая попробовать заграничного продукта:

— Что это? Виноград, никак? Ишь ты! Славно! Дайте кисточку. М-м-м! Отличный! Славно!

Любознательность заставляла его знакомиться с нашими закусками, коньяком и табачницами.

— Эта табачница не из кавказского серебра? — любопытствовал бай Ганю, видя, что один из нас собирается закурить.

— Нет, это венская работа, — отвечал владелец.

— Вот как? Дай-ка посмотреть. Це-це-це! Скажи, пожалуйста! А табак болгарский, наверно? Славно! Погоди, я себе сверну. У меня бумага папиросная есть: коли нужно — я тут.

Что он тут, мы это все время чувствовали: и по запаху его сапог, и по специфическому аромату его потного тела, и по его наступательным операциям, имеющим целью захват всего дивана. Сперва он сидел на краешке, потом начал устраиваться поудобней; а кончилось тем, что мы трое сидели на одном диване, а сын Иваницы примостился на край другого, предоставив бай Ганю возможность занять горизонтальное положение. И тот не упустил случая. Мы решили посмотреть, до каких пределов дойдет потребность бай Ганю в удобствах, и он стал чистосердечно удовлетворять наше любопытство:

— Подвинься маленько к краю, чтобы мне и другую ногу положить. Вот так! Славно! Э-э-эх! Черт возьми! Благодать!.. А смотрите, что машина-то делает: туки-тук, туки-тук… Летит!.. Страсть люблю этак вытянуться. А там тесно. Да и товарищи мои — простой народишко, говорить с ними не о чем!.. Вы что там едите? Кажись, груши? Славно! Любопытно, могу я вот так, лежа, грушу съесть? Спасибо! Где вы такие штуки берете?

— Покупаем, — еле сдерживаясь, ответил один из нас.

— Правда? Славно! — одобрил он, набив себе сочной грушей рот. — Люблю груши!

Под монотонный стук колес бай Ганю задремал. Я подумал: что бы ему такое подстроить? Наконец мне пришла в голову гениальная мысль. Я сделал знак товарищам и сказал:

— Выпьем по чашке кофе, господа? Давайте спирт и машинку.

— Кофе? — воскликнул бай Ганю, вскочив как ужаленный с дивана. — Неужели правда?

— Как же его варить, когда воды нет? — возразил, артистически притворяясь озабоченным, сын Иваницы.

— Воды нету? — опять воскликнул бай Ганю. — Да вы только скажите. Минутку!

И он вылетел из купе.

Мы покатились со смеху. Сын Иваницы{106} растянулся на диване во всю его длину. Бай Ганю вернулся, пыхтя что есть силы: надо же было показать нам, сколько трудов и мучений пришлось ему принять ради нас. В руках у него был маленький кувшинчик.

— Вот глядите, достал. Все вагоны обрыскал! Вдруг вижу — кувшин. Хватаю а какая-то женщина мне: «Оставь воду! — кричит. — Это для ребенка». Думаю: чего бы это соврать? Вдруг стрельнуло мне: «Виноват, сударыня, там один в обморок упал». — «Вот как?» — говорит. «Да», — отвечаю. «Ну, говорит, тогда неси скорей, только кувшинчик мне верни». Дура баба! Уф! Взопрел весь. Ну, теперь — кофейку!

— Как вам не стыдно, сударь! — укоряюще промолвил один из присутствующих, не в силах сдержать негодование.

Бай Ганю поглядел на него, разинув рот, стараясь как можно нагляднее изобразить искреннее удивление. Потом совершенно неожиданно произнес:

— Я чуял, что тут подвох, да подумал: «Дай схожу все-таки…» Ну, тогда хоть закурить дайте и коньячку рюмочку.

Ему дали то и другое, и он ушел в свое купе, к «простому народишку».

— Какие болваны эти ученые, — вскоре послышался голос бай Ганю из соседнего купе. — Не знаю, как только терпят таких на службе. Ну, погодите, вернется бай Ганю в Болгарию, увидим тогда, кому где место.

Подъезжаем к чешской границе. С нами ехали комиссары, посланные правительством посмотреть, как устраивают выставки, с тем чтобы заняться устройством выставки в Пловдиве. Один из них приколол всем едущим на грудь трехцветные болгарские ленточки. Уже в пути прошел слух, что и на границе, и в Праге нас ждет торжественная встреча. Стало быть, мы были к этой встрече подготовлены; но действительность превзошла наши ожидания.

Вот и пограничная станция. Раздался свисток паровоза. По обе стороны железнодорожного полотна бежит к вокзалу народ. Моросил дождь, и у бегущих мужчин, женщин, детей в руках раскрытые зонты. Поезд остановился. На перроне полно народу. Тут же оркестр грянул «Шумит Марица»{107}. Вслед за тем хор запел «Kde domov muj»[10]{108} — к великому удовольствию всех нас, а особенно бай Ганю, который, обращаясь к нам, похвалил чехов за то, что они тик хорошо разучили народную болгарскую песню «Где й родът ми», — только вот слова выговаривают как-то неясно, трудно разобрать.

Я готов сквозь землю провалиться при воспоминании о том, как мы держались во время этой первой встречи. Вы только представьте себе, господа: весь город сбежался встречать братьев болгар, из деревень народ пришел, оркестр вызвали, хор, поставили множество девушек — ждать с букетами в руках, когда братья выйдут из вагонов, и приветствовать нас словами, песнями, музыкой, букетами. А «братья» высунули головы из окон и глядят! Хотите верьте, хотите нет, господа: окна у вагонов узкие, один высунул голову, другой из-за плеча у него выглядывает, Третий снизу полфизиономии перекошенной пристроил — один глаз таращит. И смотрят! Со стыда умереть можно было. Эх, кабы сделать моментальный снимок!.. Встречающие смутились. Не знают, как быть, куда девать букеты! Оркестр умолк, хор тоже, наступила тишина, взаимное осматривание. Вдруг вылезает из вагона бай Ганю. Все чехи на него уставились, дорогу ему дают: пожалуйте!.. И он пожаловал… Господи! Ну, до чего важно зашагал он среди сотен глаз и сотен рук, протягивающих ему букеты! Захватил в горсть левый ус, подкрутил его, расставил локти, солидно кашлянул. Поглядел и пошевелил пальцами поднятой кверху левой руки, как бы говоря: «Встречаешь, девушка? Правильно делаешь. Встречай. Мне это нравится». И прошел мимо, не удостоив принять от нее букет. Бедняжка сконфуженно опустила руку. Через некоторое время бай Ганю появился снова, не совсем грациозно застегивая некоторую часть своего туалета. Ему опять дали дорогу, он опять подкрутил левый ус, опять кашлянул, потом высморкался при помощи пальцев и полез в вагон. Паровоз свистнул, и мы поехали.

Не думайте, что я преувеличиваю, нарочно присочиняю, чтобы представить бай Ганю в карикатурном виде. Наоборот, я кое-что опускаю, так как мне до сих пор неприятно об этом вспоминать. Например, я не хотел рассказывать о том, какое зрелище представлял наш поезд уже на второй день путешествия. Я говорил, что наши туристы взяли с собой и грудных младенцев; помимо плача и рева, скажу вам, что клозеты превратились в прачечные, где шла стирка замаранных детских распашонок и подгузников, а коридоры вагонов — в места сушки всего этого добра: здесь были протянуты веревки, и на них развешаны недостиранные подгузники — взамен флагов, которыми мы должны были украсить свой поезд; только вместо трехцветных — белый, зеленый, красный — у нас блестело на солнце множество двухцветных — белых с желтым. Эти прелести украшали наш поезд и во время остановок на территории Чехии, когда население встречало нас музыкой, песнями, букетами, приветственными речами городских голов или других представителей местной власти, Желто-белые флаги эти развевались на веревках и когда наш руководитель господин Василаки оглушал чешских слушателей своими проникновенными громовыми речами, и когда господин Петко льстил национальному самолюбию братского чешского народа своими ораторскими выступлениями на каждой станции, из которых стоящие в задних рядах слышали только: «Братья! Иван Гус… О! Иван Гус! Братья!», и когда бай Ганю, разгневанный тем, что в речах не поминают наших исторических гигантов, толкал одного учителя в бок, говоря:

— Эй, друг, скажи и ты что-нибудь! Покажем, кто мы есть. Самое время. Скажи о Филиппе Тотю, либо о Круме Страшном{109}, либо песню какую спой…

А двухцветные флаги все развевались!

Весь наш путь от чешской границы до Праги был сплошным триумфальным шествием. Мимо городов, мимо Сел, в полях ли — где бы ни проходил наш поезд, — всюду летели вверх шапки, и воздух потрясало нескончаемое nazdar[11]. Я заметил, как одна из работавших в поле, видя, что мужчины машут шапками и бросают их в воздух, помахала руками, потом развязала платок на голове и, кинув его в воздух, завизжала:

— Naz-da-ar!

Потом, когда мы проезжали мимо одного города (названия не помню, да и как было запомнить: у нас голова шла кругом, — на улицах народ, на окнах народ, на деревьях, на заборах, даже на крышах народ), так вот в этом городе я в одном месте заметил новый дом, почти совсем достроенный, с уже наметанными кровельными балками, на самом верху которого торчал украшенный зеленью шест с флагом на конце — как у нас на строящихся домах. Рабочие, увидев сверху, что вдоль всей улицы, со всех этажей машут платками и кричат «Nazdar!» — взбежали по балкам на гребень крыши, схватили шест с флагом и стали его выдергивать, чтобы салютовать нам; но он, видимо, был воткнут очень крепко, — им не удалось его выдернуть; тогда они принялись расшатывать его у основания, так что флаг стал слегка наклоняться то влево, то вправо. Эти два случая — с женщиной в поле и плотниками на строящемся доме — до крайности растрогали меня. Это не было похоже на наши: «Вся интеллигенция огласила окрестность неистовым ура», «Сегодня весь народ ликует…»{110}

Приехали в Прагу. На перроне немного народу, только официальные представители: помощник городского головы, если не ошибаюсь, да члены выставочного комитета. Такая встреча показалась мне довольно тусклой: мы уже привыкли к триумфу! Но это было сделано не без умысла: людям распорядительным известно, что если из поезда выходят сто шестьдесят человек, а на перроне — публика, то приехавшие с ней смешаются и получится каша из гостей, встречающих и багажа; вот почему перрон был оставлен пустым, и встречала нас только комиссия.

Пошли опять приветственные речи: с одной стороны — «Bratri Bulhari!.. veliky slovensky… Cyrila a Methodie», с другой — «Bratri, my sme prisli poucit se u velikeho Ceského Naroda…»[12], с третьей — «Братья! Великий Иван Гус!.. Да, братья, Иван Гус велик!».

А бай Ганю, со своей стороны, недовольный тем, что упоминают только Кирилла и Мефодия, опять толкает учителя: «Скажи и ты что-нибудь! Мало разве их у нас? Скажи об Аспарухе,{111} а то возьми задуй в кавал — самое время».

Нам объявили, что сейчас нас направят в клуб «Mestajiská Beseda»[13] а оттуда разведут по квартирам. Распорядились насчет доставки нам багажа. Мы двинулись. Входим с перрона в зал для пассажиров, — и что же видим? Полно народу! Буквально яблоку негде упасть. Только узенький проход нам оставили. По обе стороны — два ряда дам с букетами. Все одеты по-праздничному. И как грянут дружное «nazdar», как начнут подавать нам букеты и бросать в нас цветами!.. Выходим на улицу, смотрим: господи! Куда только хватает глаз — море голов, только полоска для нас оставлена, и опять дамы в два ряда, и опять: «Nazda-a-ar! nazda-a-a-ar! ура!», и опять градом — букеты. Царская встреча!.. Среди кликов и цветов садимся в пролети, едем. Насколько изящно мы усаживались и размещались с семьями, с грудными младенцами, предоставляю судить вашему воображению! От этой неожиданной грандиозной встречи мы совсем очумели. Снимаем шапки, кланяемся направо, налево; потом догадались совсем их снять (по части догадок мы вообще были сильны! До того лихо с этим проклятым этикетом расправлялись — только держись!). Улыбка застыла на наших судорожно дрожащих губах, и мне хотелось сам не знаю чего: не то засмеяться, не то заплакать, не то сквозь землю провалиться!

Приехали в Городской клуб, сели за столики в саду. Ждем, когда привезут багаж и распределят нас по квартирам. Некоторые извозчики ждали, бедные, целый час за воротами, когда им заплатят, но многие наши туристы не нашли нужным платить.

— Великое дело, — сказал бай Ганю. — Что им стоит заплатить за нас извозчикам! В конце концов, мы славяне! Вот тут-то и показать славянский дух, хе-хе!.. А то как же? Чтоб все задаром!.. А за деньги-то каждый дурак сумеет! «Наздар» — и вся недолга!..

Наконец багаж был доставлен, и нас стали размещать на жительство. Хозяева наши заранее позаботились — нашли нам помещения. Не буду вам рассказывать о стычках с извозчиками, с кельнерами в клубе, с распорядителями — из-за слишком позднего или неправильного вручения багажа, о недовольствах квартирой, о всяких препирательствах и т. п. Перенесем-я на минуту в нашу комнату (не бойтесь, сударыня!). Нас было в большой комнате четверо. Все удобства. Окна во двор… Напротив — такое же количество этажей. Как-то раз служанка, убиравшая у нас, снимая цветы с подоконника, чтобы затворить окно, вдруг оборачивается ко мне и сконфуженно спрашивает, указывая глазами на противоположные окна:

Prosim vas, pane, je ten pan take Bulhar? Racte se podivat co ten delá! Jaky je on cerny! Vlasatý jako nejaky dikar. Ha-ha-ha![14]

Гляжу в указанном, направлении — и что же вижу? Бай Ганю, перед открытыми окнами, не спуская занавесок и не закрывая ставней, скинул верхнюю одежду и в тот момент, когда я на него взглянул, улыбался во весь рот нашей служанке, поглаживая себя по волосатой груди, видимо, для того, чтобы ее пленить.

В тот день местные газеты поместили приветствия дорогим (действительно дорогим!) гостям — bratrum Bulharum. Опубликована была также программа нашего осмотра выставки и достопримечательностей Праги. В дальнейшем стали печататься отчеты о наших посещениях: куда мы ездили, как нас там встречали, как приветствовали, что мы ответили. Фамилия нашего руководителя господина Василаки была у всех на устах: он заслужил это внимание своими бесчисленными речами. И сказать по правде, — как хотите, а не будь господина Василаки, пускавшего им пыль в глаза, мы бы окончательно провалились.

У входа на выставку нас встретили члены комитета. И опять — речи о Ceskem narode о Bulharskem narode. Тут, вы понимаете, не позволили себе назвать нас по ошибке сербами, наподобие того, что, по слухам, произошло у входа на Пловдивскую выставку{112}. Сливенцы и ямбольцы{113} находятся в постоянной вражде, имеющей источником зависть, чувство соперничества или бог знает что еще. И вдруг, при появлении сливенцев у входа на Пловдивскую выставку, один из членов комитета, приняв их за ямбольцев, стал в своей речи восхвалять их: «Храбрые ямбольцы, славные ямбольцы!» А те — только потеют, кашляют в ладонь да моргают… Картина!

Входим на выставку. Сперва — беглый осмотр главные отделов. Нас ведет один из членов комитета. И кого ведет он! Наши туристы — настоящие англичане! Вошли в ботанический отдел и не хотят уходить.

— Иванчо, Иванчо, поди скорей сюда, — кричит один. — Посмотри, какой большой тюльпан! У тети твоей точь-в-точь такой, помнишь?

— Иди, иди сюда, Марийка, — слышится с другой стороны. — Посмотри на мимозу. Это мимоза. Видишь? Помнишь, в атласе растений, который я тебе на пасху купил?

— А вот, смотри, мята. Це-це-це! И у чехов мята есть? Славно! — кричит третий, и все кидаются смотреть мяту.

— А что-то я герани не вижу, — с недовольством замечает бай Ганю. — Что это за народ, коли у них герани нету! И-и-и, а у нас-то! По горам! Эх, мать честная!

Все это время представитель комитета как на иголках: ждет, когда дорогие гости наговорятся!

Я не выдержал, пошел осматривать другие павильоны. В мое отсутствие дорогих гостей сфотографировали, и на другой день в одной иллюстрированной газете появилось их групповое изображение.

Нас возили в Градчаны, где находится дворец чешских королей. Показывали нам разные исторические уголки: комнату, где заседал совет, вынесший решение начать Тридцатилетнюю войну; окно, через которое были сброшены в пропасть чешские патриоты{114}. Водили нас в старую ратушу, в старый и новый музеи. Дали в честь нас оперный спектакль в Narodnim Divadle[15] и вечер в Городском клубе. Мы посетили господина Напрстека, почтенного гражданина, одно время сильно скомпрометированного в глазах австрийского правительства, бежавшего в Америку, там разбогатевшего, вернувшегося в Прагу и проживающего здесь в почете и уважении, занимаясь благотворительностью. У него — свой музей и библиотека. Он принял нас с радушием и гостеприимством настоящего славянина. Здесь были произнесены самые задушевные речи. В одной из комнат находилась большая книга, где расписывались посетители. В тот момент, когда все столпились около этой книги и каждый старался заполучить перо, чтобы увековечить свое имя, бай Ганю дернул меня за рукав и спросил с нетерпением:

— Слушай, на что там записываются?

Зная заранее, что никакая цель этих записей не покажется бай Ганю убедительной, кроме сугубо практической, я в шутку ответил, что, дескать, кто не желает больше осматривать пражскую старину, тот может записаться в этой книге и обедать отныне у господина Напрстека.

— Правда? — воскликнул бай Ганю. — Да ну ее к черту, старину эту. Дай-ка перо! Давайте, давайте скорей перо! А карандашом нельзя? Пусти, пусти, я спешу!

И он стал локтями пробивать себе дорогу к столу, на котором лежала книга. Поднялась толкотня, давка, все начали отнимать друг у друга перо, закапали книгу чернилами, и вот наконец дрожащая, волосатая и потная рука бай Ганю украсила одну из страниц ее двумя звучными словами:

Ганю Балканский.

Тут Цвятко объявил, что больше не хочет рассказывать.

— Расскажи насчет вечеринки. Ты ведь сказал, что в честь болгар вечеринку устроили, — сказал один из присутствующих.

— Я на нее не пошел. А бай Ганю был. A propos[16], в этот самый день мы с бай Ганю ходили в парикмахерскую. Он собирался на этом вечере пленять чешских дам и принимал всяческие меры к тому, чтобы явиться во всем блеске: купил галстук, почистил медали (вот он каков, бай Ганю! А вы думали?), и мы пошли в парикмахерскую, так как он порядком оброс. Он сел в кресло. Парикмахер старательно закутал его простыней и приступил к делу. Мы провели там чуть не целый час. Не так легко было угодить бай Ганю.

— Тут вот, тут. Скажи ему — тут, — бай Ганю показал на свою шею, — тут пускай подровняет, бритвой поскребет маленько. Да скажи, чтоб глядел в оба, прыщика какого не срезал, черт бы его побрал.

Заметив в зеркале сердитое выражение бай Ганевой потной физиономии, парикмахер поглядел на меня с недоумением.

— Co pan mlivi?[17] — тревожно осведомился он, думая, что чем-то не угодил клиенту.

— Скажи ему, чтоб не болтал, — обратился ко мне бай Ганю, да таким тоном, словно я нанялся ему в переводчики. — Скажи, чтоб оставил мне бородку, да сделал бы ее поострей, как у Наполеона, понял? А усы пускай расчешет так, чтобы распушились, как — хе-хе! — как у итальянского короля, хи-хи-хи! Видал его нарисованного? Ну, чтоб так вот и сделал! Скажи ему!

У меня не хватило духу передать скромное желание бай Ганю буквально. Оно поставило бы парикмахера в большое затруднение: легко ли с помощью бритвы и гребенки сделать кого-то похожим на Наполеона III и на Умберто. И притом кого!!

Причесывание окончилось. Бай Ганю вынул кошелек, повертел его на веревочке, открыл, сунул руку внутрь, достал пригоршню монет, повернулся к нам спиной, порылся, порылся в монетах, выбрал одну и подал ее парикмахеру, но с таким видом, будто хотел сказать: «На, так уж и быть. Будешь меня помнить». Монета была двадцатикрейцёровая. Но, видимо, испугавшись, не дал ли он маху и не сочтут ли его простаком, он протянул руку к парикмахеру и пошевелил пальцами: дескать, давай сдачу. Парикмахер мгновенно открыл ящик стола, кинул туда монету, вынул две, монеты по десять крейцеров, брякнул ими о мраморный стол и скрылся во внутреннем помещении. Монеты покатились по полу. Бай Ганю в первый момент как будто опешил и чуть отшатнулся; но не успел я уловить это движение, как он уже наклонился, подобрал монеты и промолвил:

— Будешь так бросаться, сам в дураках и останешься. Пойдем отсюда, ну их! Только умеют обдирать! Знаю я их! Славяне!.. Держи карман шире!

VI. Бай Ганю у Иречека{115}

— То, о чем рассказал Цвятко, было позже, — с легким смущением начал Илчо. — А я знаю, что бай Ганю еще раньше приезжал в Прагу, долго жил там и продал немало розового масла. Хотите, расскажу?

— Раз о бай Ганю, так не спрашивай, а рассказывай! — ответили мы.

— Ладно. Тогда слушайте. Приезжает бай Ганю из Вены в Прагу. Спускается на перрон, вскидывает перекидные сумки на плечо и выходит на улицу. Извозчики предлагают ему наперебой свои услуги, — он кивает им головой — не надо мол[18]. Но они этот знак поняли как утвердительный, и одна пролетка перегородила ему дорогу. Бай Ганю рассердился, выпучил глаза, в сердцах замахал руками. Полицейский заметил это и велел извозчикам оставить его в покое. Бай Ганю стал раздумывать, у кого бы ему узнать, где живет наш историк Иречек. Иречек долго жил в Болгарии, любит болгар;, бай Ганю придет к нему:. «Добрый день», «Дай боже», и, глядишь, — предложат погостить. Зачем ему тратиться на гостиницу? Пока бай Ганю раздумывал, перед ним появился носильщик в красной шапке, предлагает понести его перекидные сумки. Бай Ганю спросил его, где живет Иречек; рассыльный ответил «не знаю», но обнадежил обещанием разузнать и протянул руки к сумкам. Бай Ганю сумки не дал: во-первых, потому, что в них флаконы и носильщик «может пуститься с ними наутек», а во-вторых, потому, что тот хорошо одет и кто его знает, какую заломит цену.

— Вы, сударь, ступайте вперед, а я за вами, — учтиво промолвил бай Ганю. — Оставьте сумки, я сам понесу.

Этой учтивостью он имел в виду расположить к себе носильщика и в то же время показать ему, что перед ним — человек незначительный и небогатый, с которого много не возьмешь.

Они пошли, расспрашивая на каждом перекрестке, где живет Иречек. В конце концов один прохожий понял, что речь идет о профессоре Иречеке, сказал им, где справиться, и они, последовав его указанию, нашли квартиру профессора.

Бай Ганю только сказал носильщику: «Доброго здоровья, спасибо», и вошел к Иречеку.

— О-о! Добрый день, бай Иречек. Как поживаешь? Все ли слава богу? — воскликнул он самым дружеским тоном, входя в кабинет хозяина.

Тот с удивлением подал ему руку и попросил садиться, сердясь про себя на свою память, не подсказавшую ему, кто же этот милый друг.

— Не узнаешь? Вы ведь в Софии министром были? — напомнил ему бай Ганю, мешая «ты» и «вы».

— Да.

— Ну, и я оттуда! — торжественно объявил бай Ганю. — Как говорится, земляки, хе-хе-хе, так, что ли? А помнишь статью в «Славянине»?{116}

— Да, да, припоминаю, — со сдержанной снисходительностью ответил Иречек.

— Как тебя тогда разрисовали! Но ты живи не тужи, плюй на все. А я как хвалил вас! Они орут: «Иречек такой, Иречек сякой». — «Нет, извините, говорю, не такой он».

Хорошо зная болгар, Иречек нисколько не удивился фамильярному обращению бай Ганю. В таком тоне разговор продолжался несколько минут, потом перешел на более конкретные темы: бай Ганю похвалил квартиру профессора, довольно прозрачно намекнул, что «нашлось бы даже место, где приютить путника»; заговорил о гостеприимстве болгар, выразил сожаление: «Другие, видать, не то что мы, болгары: войдет посторонний в болгарский дом, его накормят, напоят, постель ему постелят». Иречек попробовал было убедить бай Ганю, что квартира мала для его, Иречека, семьи. Но бай Ганю, притворившись, что не слышит, продолжал развивать тему о болгарском гостеприимстве. С нее разговор перешел на торговлишку бай Ганю. Сообщив, что он привез розовое масло на продажу, бай Ганю заявил хозяину:

— Завтра, коли желаешь, веди меня по фабрикам. Я согласен. Переводить будешь. А то я языка не знаю… А?

Иречек поспешил ответить, что он не знаком с фабрикантами эфирных масел, так как у него совсем другая профессия, и что, кроме того, у него нет свободного времени; но прибавил, что он укажет, где собираются болгарские студенты, и что кто-нибудь из них, наверно, окажет бай Ганю эту услугу.

— Ну что ж, — ответил бай Ганю, — насильно я тебя на потащу. Я и мадам твоей (тут она?) дам масла флакон. Я ведь и ее знаю, как же (Иречек просто руками развел, о какой такой мадам идет речь). И ежели у вас тут родственники, приятели, скажите им, что я масло привез, — тут стыдиться нечего! Я к вам почаще наведываться стану, будем с вами о Болгарии толковать. А коли угодно, согласен и жить у вас, до отъезда. А?

— Извините, но…

— Да я ведь сказал: как угодно, — тотчас отступил бай Ганю. — Мне самому удобней в гостинице. А все-таки, думаю, Иречек — наш человек…

— Спасибо за внимание. С большим удовольствием оставил бы вас у себя, да не имею лишнего помещения. Но сегодня вы — наш гость и обедаете у нас.

— Ладно, отчего не пообедать, — согласился бай Ганю. — Ведь и ваша милость, слышно, хоть не за моим столом, а все за болгарским ели.

При появлении бай Ганю Иречек был занят спешной работой, которую пришлось прервать. Он сидел как на иголках, не зная, как бы поделикатней хоть на время избавиться от сладкоречивого гостя. Позвонил и велел слуге сообщить домашним, что, мол, приехал гость из Болгарии. Вскоре явилась мать хозяина. Бай Ганю чуть привстал, дважды поднес руку ко лбу и снисходительно промолвил:

— А, здрасте, наше вам, давайте с вами за руку; вот так, по-болгарски. Как живы-здоровы? Очень приятно.

Старая дама любезно его приветствовала и задала ему целый ряд вопросов, доказывавших большой интерес к родине гостя.

— А скажите, положа руку на сердце, где, по-вашему, лучше? В Праге или в Софии? — спросил бай Ганю.

Дама не знала, что ответить, так как не бывала в Софии. А бай Ганю при этом вопросе поглядел на Иречека с лукавой улыбкой, как бы желая внушить ему свой взгляд на женщин: баба, мол, — о чем с ней разговаривать.

— Наш гость сегодня у нас обедает, — обратился Иречек к матери и попросил ее (по-немецки) увести бай Ганю, чтобы дать ему, Иречеку, возможность продолжать работу. Хозяйка предложила бай Ганю перейти в соседнюю комнату. Бай Ганю поглядел проницательно на Иречека, на сумки с флаконами, нахмурил брови, как бы взвешивая обстановку: «Что-то по-немецки сказал. Кто его знает! Да нет, не может быть. Как-никак министром был у нас. Понятное дело, министры не святые. Но этот, пожалуй, нет», — потом встал и пошел вслед за почтен поп старушкой. Но в дверях обернулся, стараясь по выражению лиц хозяев узнать их намерения, и заметил, что они как раз в этот момент обмениваются какими-то знаками. Смысл этих знаков сводился к следующему: «Постарайся подольше занять его чем-нибудь: у меня страшно спешная работа». Но бай Ганю понял иначе.

— Эта штука, наверно, мешает вам? — сказал он, показывая глазами на перекидные сумки.

— О, нисколько. Пожалуйста, не беспокойтесь, — ответил Иречек.

— Да нет, нет. Мешает, я знаю. Дайте-ка я возьму в ту комнату.

И он протянул руку, чтобы взять сумки, но хозяева оказали любезное сопротивление.

— Я вовсе и не боюсь, нет, а так, думаю…

Хозяйка увела бай Ганю в гостиную, затворила за собой дверь, чтобы в кабинете не было слышно шума, и принялась занимать гостя: стала показывать ему альбомы, картины, положила перед ним целую кучу всяких иллюстрированных журналов. Но мысли бай Ганю были заняты совсем другим, и на все ее любезные старания он с притворным равнодушием отвечал:

— Не надо, благодарю. Смотрите сами. Я столько этих картин да портретов перевидал! Вы не глядите, что я молодой.

Взглянув с нетерпением на свои огромные серебряные часы, он завел чрезвычайно интересный и своевременный разговор.

— Очень мне любопытно изучить европейские порядки. Вот, скажем, сейчас: у нас как полдень — так садятся обедать. А у вас, видно, по-другому? Вы когда обедаете, к примеру?

— Мы обедаем обычно в пять, но сегодня можно пообедать раньше. Извините, я вас на минутку покину, — ответила хозяйка и вышла.

Оставшись один в гостиной, бай Ганю стал рассеянно глазеть на картины, время от времени сплевывая на ковер (не то чтоб от голода, а все-таки!), растирая плевок сапогом и прислушиваясь к малейшему шуму в кабинете. Вдруг он услыхал, как Иречек встал со стула, сделал несколько шагов и остановился. «Дурак я дурак, и чего я не перенес сумки в эту комнату!» Бай Ганю еле сидел на месте. В конце концов он не выдержал, встал, тихонько подошел по ковру к двери кабинета, приложил ухо к замочной скважине и стал слушать; но услыхал только свое собственное учащенное дыхание да стук крови в ушах. Однако и тут не успокоился; ничего не видя сквозь замочную скважину, он нерешительно нажал ручку, открыл дверь и просунул голову в кабинет: Иречек сидел на корточках возле его сумок — перед одним из книжных шкафов. Бай Ганю осклабился.

— Хи-хи-хи, работаете, значит? Хи-хи-хи! А я думаю: дай загляну. Ничего, ничего — работайте себе. Я затворю.

Иречек поглядел на него с удивлением, не понимая, чем вызвано это странное любопытство.

Обед подан. Пошли в столовую, сели за стол. Родители Иречека, сестра его, бай Ганю и сам Иречек. Перед едой бай Ганю стал креститься. Крестится, а сам улыбается, стараясь показать хозяевам, что он тоже не лыком шит и не больно верит, а все — спокойнее (с чертом ладишь, так и господу богу покади — на всякий пожарный случай).

— Я либерал, к либеральной партии принадлежу{117}, — пояснил он. — А нет-нет — другой раз и перекрещусь. Вреда тут нету: все под богом ходим… Это что, суп? Ага, суп я люблю. Похлебка — еда турецкая. У нас нынче тоже все больше суп едят. Ах, пардон, виноват, я вам скатерку облил. Це-це-це… Ах, что



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: