VIII. Бай Ганю в Швейцарии




— А ты что, Дравичка, молчишь? Разве ты ничего не знаешь о бай Ганю? — обратился один из присутствующих к нашему веселому другу Дравичке с вопросом.

— Как не знать, братец, много кое-чего знаю. Да как расскажешь… — с притворной скромностью ответил тот.

— Как расскажешь? Да кабы мне твой язычок!

— Ну, ладно. Слушайте. Как-то летом, когда я жил в Швейцарии, поехал я в Женлоз. Снял номер в гостинице и пошел пройтись по городу. Город прекрасный, окрестности живописные, величественные. Брожу себе просто так, без всякой цели, глазею налево, направо, прохожу одну улицу за другой и попадаю на площадь, где оперный театр. Гляжу: прямо против меня фешенебельное кафе. Дай, думаю, зайду, отдохну немного. Направо от входа стеклянная витрина с открытым видом на площадь — можно и кофе попить, и поглядеть на прохожих. Вошел — и кого же там вижу? Целых три столика заняты студентами-болгарами! Пойдите доказывайте, что болгарам чужда любовь к изящному! В таком красивом городе, в лучшей его части, в самом фешенебельном кафе заняли самое лучшее место! Шум, дым, весь пол в спичках и непогашенных окурках, стук стаканов, крик, ссоры!.. Тут игра в кости, там в преферанс, с другой стороны — trenta una[27]. Со всех сторон только и слышно: «Шесть и пять!.. Покупай!.. Гони деньги!.. Четыре и один! Эй, чего ко мне в карты заглядываешь!.. Garcon![28] Первые вторых! Пять и пять! Врешь — нету!.. trenta una… Пики!.. Garcon!.. Ты понятия не имеешь о преферансе!.. Не желаю слушать поучений от социалистов!! Два и два!.. А я не желаю слушать поучений от чорбаджий! Хожу козырем!.. Подлец… Garcon! Медалями гордишься, что ли?.. Трефы!.. Ты, видно, с русскими жидами заодно? Господа, балда идет! Ха, ха, ха!.. Garcon, une chope![29] Одолжи еще франк!.. Ты не отдаешь!.. Возьми у кельнера! Четыре и четыре!..»

Человек, которому прилепили не слишком ласковый эпитет балды, вошел в кафе, поклонился студентам, встретившим его, как говорится, с распростертыми объятиями, и остановился, не зная, к какой группе присоединиться, так как все старались привлечь его за свой столик. Такая симпатия к балде показалась мне сперва необъяснимой, но прошло немного времени, и замечания, которыми перебрасывались сидящие за разными столиками по поводу этого лица, рассеяли мое недоумение. Позже я узнал, что балда — родом из Южной Америки, сын аргентинского землевладельца. Богатый юноша. Отец посылает ему пятьсот франков в месяц, и половина этой суммы, с помощью trenta una, расходится по карманам наших студиозусов. И вот за то, что он добродушно позволял себя грабить, находя, видимо, удовольствие в том, чтобы наблюдать любопытные проявления жадности, с которой наши прикарманивали его денежки, ему и был пожалован титул балды.

В котором часу я ни заходил в это кафе, начиная с девяти утра и до позднего вечера, я всегда заставал там одних и тех же лиц, за одними и теми же занятиями: кости, преферанс, trenta una. Когда эти молодые люди читали, каким способом усваивали они европейскую культуру, — так и осталось для меня тайной. Ясно было только одно, что почти ни один из них не говорил сносно по-французски. Как только кто-нибудь из них заговаривал на этом языке, тотчас грубость интонации, произношение, конструкция фраз выдавали в нем восточного человека. В отдельные дни к этой компании присоединялись несколько озлобленных, нигилистически настроенных молодых евреев, точивших в темных углах корчмы зубы против тирана. Не знаю, на чем была основана симпатия к этим темным личностям, способным быть одновременно нигилистами и тайными полицейскими агентами, анархистами и самыми низкопробными мошенниками, для которых ничего не стоит злоупотребить приятельскими деньгами, библиотекой и прочим имуществом. Вместо того чтобы дружить с французами, немцами, англичанами, которые и в веселье, и в занятиях всегда на должной высоте, вместо того чтобы проникаться их духом порядочности, трудолюбия, честности, рыцарства, — наши видели свой идеал в молодых евреях, греках либо армянах, которые бесчестно пользовались их средствами и силами, вовлекая их в самую гущу своих злобных, грубых и бесплодных мудрствований. Позже я узнал, что в городе есть другие молодые болгары, не посещающие этого кафе, а самым серьезным образом занимающиеся науками.

Однажды, в самый разгар trenta una, когда аргентинец спустил уже около сотни франков, в кафе вошел какой-то человек в шапке набекрень, с палкой под мышкой и сумкой в руке.

— А-а, бай Ганю! Добро пожаловать! — закричали со всех сторон.

— Будьте здоровы! Как поживаете? — ответил вошедший и, великодушно отказавшись от любезных приглашений сесть за какой-нибудь из их столиков, подошел и сел со мной, опрокинув при этом мою чашку с кофе. Широкая натура!

— Пардон!

— Ничего, не беспокойтесь, — поспешил ответить я, хотя он, видимо, не особенно беспокоился.

— А-а! Вы болгарин! Коли так, добрый день. Ганю Балканский. Откуда будете, ваша милость?

Я сказал. Мы познакомились.

— Вот с этим розовым маслом проклятым по свету рыщу, — объявил бай Ганю голосом, в котором слышалось отчаяние.

— Или плохо торговля идет?

— Э-э, сказать по правде, сударь мой, — ни в какую!

— Отчего так?

— Отчего! От большого ума! Было время — только скажи «болгарское масло» — как осы на мед слетятся! А нынче, будь оно неладно… Войди в любую мыловарню, только хочешь сказать, что ты болгарин, «бонжур» не успеешь выговорить, сразу спросят: «эсанс де роз?»[30] И уж подсмеиваются. Ну, пускай себе подсмеиваются, лишь бы сделка была. Ан не хотят! Дай, говорят, грамм на пробу. Насмешка одна! Ну как грамм ему дать? Один грамм налил, два пролил. «Приятель, толкую, это масло не такое, как ты думаешь: это масло чистое». — «Э, отвечает, вы все так говорите, все одну песню поете». Прямо так в глаза и режет, и знать тебя не хочет… Все это «терше»{124} чертово, провались оно пропадом!.. Турки нас заели совсем! Не один ведь, не двое, братец ты мой: целыми стаями расползлись по всей Европе — анатолийцы, армяне, турки, греки. И врут, голову морочат людям — того по миру пустили, этого облапошили: совсем народ замучили! Теперь только почуют розовый запах — так и затрясутся!..

Наивный Восток предстал передо мной во всей своей прелести. В дополнение к картине за всеми столиками вокруг нас стучали кости, шлепались карты — шум, дым коромыслом.

— Больно мне нравятся наши ребятки, — промолвил бай Ганю, глядя на играющих. — Молодцы! Есть между ними такие удалые головы, что любому профессору фору дадут. К примеру, вот тот паренек постарше, видите? Который в отузбир[31] играет. Вы знаете? Он ведь три медали имеет!.. За сербскую войну, за заслуги и за что-то еще, не знаю. Судебным следователем был, законы знает как свои пять пальцев. И чего ему вздумалось еще учиться? Или денег мало? Три месяца всего, как сюда приехал, а послушай, как по-французски лопочет. Не сглазить бы — варит у парня котелок. Его бы доктором пора сделать, да здешний народ упрямый. Слышно, ректор не согласен, говорит, не можешь ты за три месяца доктором стать. А почему такое не может парень, коли все знает? Нынче спроси его, он тебе все законы выложит наизусть. Ректор говорит, ты, говорит, не то что знать, прочесть-то их не успеешь. А наш удалец — нет: за три месяца доктором стану. А тот ему — нет, не выйдет. «Не выйдет?» — «Не выйдет!..» Наш как раззадорился да как обложил его — прямо посмешище из него сделал… Так все и было, сам спроси его, коли хочешь…

Я поверил бай Ганю на слово и не пошел расспрашивать обладателя трех медалей.

— И знаешь, чем дело кончилось? — продолжал бай Ганю. — Не только ректор один заупрямился, не дал парню доктором стать, а и декан, говорит, тоже. Ты знаешь, твоя милость, кто такой «декан»… это такой у них… ну этакий… понимаешь? Наш представил им пропасть всяких удостоверений, — и от городского совета тебе, и от прокурора, и послужной список, и чего хочешь. Да человек упрямый, разве понимает? А ведь не какой-нибудь желторотый птенец — следователь судебный! Да три медали на груди! Ректор давай ему языком трепать, что, ежели, мол, желаешь полезным себе и народу своему быть, — ему-то какое дело, спрашивается? — так надо подряд весь курс пройти, да и за границей пожить подольше полезно будет… Вот дурак-то! И всякие такие бабьи сказки. Да не один ректор, а — рука руку моет! — и декан туда же: «Я, говорит, тоже рекомендую вам: послушайтесь совета ректора!» Ну, наш не стерпел, как грянет: «А вам чего? Или адвокатом ректорским заделались?» Так декану и выложил. Те поджали хвосты, молчат, словечка не проронят… Эй, гарсон! Юн каве!..[32] Нет, как хочешь, сударь, а бойкие у нас есть ребята. Славный народ!..

— Эй, гарсон! Юн каве, — повторил бай Ганю.

— Monsieur![33] — отозвался проворный официант.

— Юн каве е апорт газет булгар[34],— приказал бай Ганю.

Потом, обращаясь ко мне, прибавил:

— Не забыл я эти дурацкие слова французские.

Официант принес ему кофе и подшивку обтрепанных болгарских газет в замусоленном переплете.

— Посмотрим, какие новости? Что на белом свете творится? — промолвил бай Ганю и, открыв подшивку, погрузился в политику.

Я наблюдал, с какой жадностью и каким наслаждением глотал он одну корреспонденцию за другой, улыбаясь и время от времени восклицая: «Славно!» Наконец, видимо, не в силах сдержать восторга, он обернулся ко мне.

— Ловко излаяли! Слушай, я тебе прочту…

— Простите, господин Балканский, я приехал сюда отдохнуть от такой политики. До свидания! — возразил я, вставая.

— Да ты послушай только: «Эта разбойничья шайка сводников, воров и негодяев, копающаяся рылами в нечистотах…» Постойте, дальше еще лучше!..

— Нет, нет! До свидания, господин Балканский! — воскликнул я решительно и вышел.

IX. Бай Ганю в России

— Дравичка так интересно рассказывал, господа, что после него трудно будет вас удовлетворить. А все-таки и у меня относительно бай Ганю есть сведения, — заговорил Васил. — О его жизни в Москве и в Петербурге.

— Начинай скорей! Довольно крутить! — ответил Дравичка.

— Слово «крутить» не кажется мне особенно поэтическим! — пошутил Мато.

— Молчите, господа. Васил, начинай, голубчик.

— По пути в Петербург поезд остановился в Вильно. Мы ехали вдвоем — бай Ганю и я. Пошли в буфет. Бай Ганю выразил желание, чтобы я угостил его, так как в вагоне я курил его табак. Я заказал пиво и закуску. Хозяин буфета, вслушавшись в наш разговор и, видимо, поняв, что мы болгары, спросил нас по-русски:

— Извините, господа. Вы не болгары будете?

Мы ответили утвердительно.

— А знаете ли господина Димитрова, студента?

— Я не знаю. А ты, бай Ганю?

— Димитрова?.. Погоди… Ага, вспомнил. Знаю Димитрова. Такой рубаха-парень… Как не знать?

— А не скажете, где он теперь? — спросил ресторатор.

— Теперь он в Стамбуле, — ответил бай Ганю. — Через неделю женится. Не растерялся парень!

— Ка-ак? — воскликнул ошеломленный ресторатор. — Женится? Да ведь у него здесь жена!..

— Вот так штука! Ха-ха-ха! — захохотал от всей души бай Ганю.

Ресторатор поглядел на него с удивлением.

— Ты его знаешь, — продолжал бай Ганю, обернувшись ко мне. — Такой рубаха-парень этот Димитров.

Ресторатор рассказал нам следующее:

— Приезжает к нам как-то раз, господа, по железной дороге господин Димитров с тринадцати-четырнадцатилетним глухонемым мальчиком. А я с господином Димитровым познакомился за год до этого. Он жил в нашем городе, влюбился в одну девушку, обвенчался с ней и увез ее не то в Москву, не то в Петербург — точно не знаю. Теперь, приехав с глухонемым, он сказал мне, что у этого мальчика есть у вас, в Болгарии, брат — не то чиновник, не то офицер, точно не помню, — который обещал высылать сто франков в месяц на его содержание в одном из петербургских учреждений для глухонемых. Поскольку господин Димитров ехал в какой-то другой город — по крайней мере, так он мне сказал, — он просил меня приютить мальчонку, кормить его и смотреть за ним до его возвращения. Он уверял, что вернется через десять дней. Я согласился, взял сиротину, прошел месяц, два месяца — о Димитрове ни слуху ни духу. Хочу узнать хоть что-нибудь у парнишки — глухонемой, бедняжка, ничего не может сказать. А только смотрю, загрустил… Писал я в Петербург, писал в Москву — никто не отвечает. На третий месяц, господа, мальчик пропал. Искали мы, расспрашивали, в полицию заявляли, телеграммы рассылали во все стороны — нет и нет; как в воду канул, бедный. Что с ним сталось, до сих пор не знаю. На господине Димитрове грех, а я о своих ста рублях не жалею… Но вы говорите, что он жениться собирается через неделю? Господи, да как же это возможно? Ради бога, господа, сообщите об этом своему начальству, предупредите несчастную девушку, с которой он венчаться вздумал…

Я обещал ресторатору, что как только буду в Петербурге, так сейчас же сообщу одному господину, который непременно тотчас телеграфирует в экзархию.

Потом расплатился. Мы вернулись в вагон, и поезд тронулся в Петербург.

— Надо было тебе вмешиваться, — с укоризной сказал бай Ганю. — Откуда ты знаешь, что за птица его здешняя жена?

Мы ехали третьим классом. Бай Ганю занял два места и лег подремать. На следующей станции к нам в вагон вошло еще несколько пассажиров, и надо было очистить для них свободные места. Но бай Ганю не так прост: он притворился спящим и поднял отчаянный храп. Огромный немец-крестьянин, с чемоданом в руке, подошел к бай Ганю и стал будить его, слегка дотрагиваясь до его сапог. Бай Ганю притаился и только пускал хррр-пуфф, хррр-пуфф, а сам из-под руки — так, чтобы немец не видел, подмигнул мне: смотри, дескать, какой я шельма.

— Ну-у, вставай! — воскликнул немец и начал довольно чувствительно расталкивать моего спутника.

Хррр-пуфф!

— Не притворяйся, черт! — зарычал немец, одним взмахом сбросил ноги бай Ганю на его сумки и сел рядом.

Бай Ганю сделал вид, что его разбудили, протер глаза, потом вдруг как ни в чем не бывало вынул табачницу и поднес ее в открытом виде немцу.

— Болгарский табак!

— А-а, так вы, значит, болгары? Очень приятно познакомиться, — добродушно промолвил немец и стал свертывать папироску. — В Питер едете? И я тоже. Вместе, значит.

Как только мы приехали в Петербург, я поспешил исполнить данное ресторатору в Вильно обещание: встретился со своим знакомым и рассказал ему о похождениях Димитрова. Знакомый тотчас телеграфировал в Стамбул и успел расстроить свадьбу. Со своей стороны, он рассказал мне, что было дальше с глухонемым мальчиком. Неизвестно, когда и как его подучили убежать из Вильно, но в один прекрасный день он появился в Петербурге и тут долго был жертвой самой подлой эксплуатации со стороны Димитрова, который не только присваивал высылаемые братом бедного мальчика суммы, но заставлял его ходить по домам всяких влиятельных лиц и известных петербургских благотворителей, выпрашивая деньги. Да не только в Петербурге, но часто посылал его даже в Кронштадт к известному среди простого народа святителю Иоанну Кронштадтскому.

Не имея почти никаких средств к существованию, я был вынужден поселиться в «Дешевке», приюте самых бедных студентов. Бай Ганю энергичнейшим образом настаивал на том, чтобы ему тоже поселиться в «Дешевке».

— Да нельзя же, бай Ганю: ведь это заведение только для студентов.

— Что ж из этого? — возражал он. — Разве студенты — не такие же люди, как я? Что тут такого, если они примут к себе болгарина?

— Да ведь вы — богатый человек, бай Ганю. Вы можете заплатить за номер в гостинице.

— Экий ты простофиля, — возразил бай Ганю с укором. — Я думал, ты хитрей. Ну, скажи, друг, с какой стати я буду платить деньги московцам? Что нажил, того не выпускай из рук, вот как! Откуда они знают, богат я или беден?

— Нельзя, бай Ганю. Бедные студенты запротестуют, рассердятся на меня, того и гляди, еще выгонят из общежития.

— Эх ты, болгарская упрямая голова! — не уступал бай Ганю. — А у тебя что? Языка нету? Или соображенья не хватит сказать, что я твой брат, что я разорился? Да довольно будет сказать, что я болгарин. Разве ты не знаешь, какие дураки эти русские.

— Нет, нет, не могу! — решительно объявил я и повернулся, чтобы идти в «Дешевку».

— Эге! Ты думаешь, что так легко от меня отделаешься? Погоди! Я тебе покажу! — заворчал он, шагая вслед за мной. — Болгарин! И это болгарин! Ни на грош патриотизма!.. Да постой же, не спеши так. Мне за тобой не поспеть, сумки тяжелые! Постой, эй ты!..

В эту минуту мы представляли, видимо, довольно любопытное зрелище, так как прохожие оборачивались и внимательно смотрели на нас. Бай Ганю следовал за мной шагов на десять позади, с надетыми на палку сумками за плечом и подстилкой через другую руку, которую он то и дело поднимал, чтобы отереть пот со лба. Шапка еле держалась у него на голове. Он шагал за мной, ворча:

— Погоди, милый человек, возьми хоть подстилку у меня… всю руку оттянула… Уйти от меня хочешь? Не знаешь ты, что за птица бай Ганю!..

Я шел, будто меня на аркане тащили, соображая, как мне явиться в «Дешевку» с бай Ганю, как объяснить этот своевольный поступок. Придется соврать! А отделаться от него, видно, не удастся! В конце концов ведь это — всего на несколько дней: нечего делать, надо примириться с положением… А бай Ганю все шел и шел за мной, бормоча, только уж не в прежнем угрожающем тоне, а настроившись на минорный лад:

— Ну, послушай, бай Васил, ну, подожди немножко; прошу тебя, бай Васил, — ведь болгары мы с тобой…

И представьте себе, господа, в этот момент мне вдруг стало жаль его, ей-богу! Я сознавал, что поступок его безобразен, что он скряга, отвратительный эгоист, подлый хитрец, лицемерный эксплуататор, грубый деревенщина и хам до мозга костей… но мне стало жаль его: в тонких вибрациях его голоса, с которыми он произнес последние слова, слух мой уловил какую-то нежную нотку, таившуюся в сердце бай Ганю, но редко — боже мой, до чего же редко! — звучавшую… Не знаю, может, вам покажется смешным, неестественным, но откровенно скажу, господа: в тот момент я взглянул на бай Ганю как-то иначе. Словно кто внушил мне: «Не презирай этого простенького, хитренького, жадненького человечка. Он — порождение грубой среды, жертва грубых воспитателей. Зло заключено не в нем самом, а в окружающей его среде. Бай Ганю деятелен, рассудителен, восприимчив, — главное, восприимчив! Дайте ему хорошего руководителя, и вы увидите, на какие подвиги он способен. До сих пор бай Ганю проявлял только животную энергию, но в нем таится запас дремлющих духовных сил, которые ждут лишь нравственного толчка, чтобы начать действовать».

Приходим в «Дешевку». Большинство студентов еще не вернулись после каникул, так что было много свободных мест. Мою койку сохранил за мной мой верный друг — албанец Кочо, последний бедняк, получавший от Славянского общества три рубля в месяц на чай и сахар. Он поступил было в университет и учился там два года, но, убедившись, что это ему не под силу, перешел в семинарию. Страшно добрый был этот Кочо, за других готов был голову отдать; но не приведи бог раздразнить его: в одно мгновение в нем вспыхивали все арнаутские страсти, он бледнел, зеленел, глаза его наливались кровью, он становился зверем!.. Когда мы с бай Ганю вошли в комнату, Кочо лежал, растянувшись на койке. Трудно было разобрать, где у него подушки, где тюфяк, где одеяло. Увидев нас, он вскочил на ноги с легкостью пантеры, обнял меня, поцеловал, познакомился с бай Ганю и, весело, радостно осклабясь, усадил нас — одного на койку, другого на сундук, извинившись за то, что в комнате немножко не убрано. Потом, отворив дверь, издал арнаутский клич:

— Ванька, поставь, голубчик, самовар!

— На что вам самовар, коли ни чаю, ни сахару нет! — послышался ответ «голубчика» с другого конца коридора. Кочо схватился обеими руками за голову, кинулся на другой конец комнаты, взял шапку, рванулся вперед и, не слушая наших просьб о том, чтоб он никуда не ходил, что мы сами купим чаю и сахару, с криком: «Сейчас!» — скрылся… Ждем его полчаса, ждем час — нет его… Наверно, что-нибудь случилось. Чтобы не сидеть зря в такую хорошую погоду, я предложил бай Ганю пойти погулять.

— Лучше подождем: ведь человек чаем нас напоит, — возразил бай Ганю.

Не мог он упустить случая поживиться на чужой счет. Но я все-таки настоял на своем. Насовал бай Ганю флаконов себе за пояс, и мы пошли. Подходя к Аничкову мосту, слышим издали нечеловеческий крик вперемежку с отчаянной руганью. Выходим на мост — и что же видим!.. Кочо, рассвирепевший, как тигр, впился своими железными пальцами в шею какого-то господина, у которого шапка свалилась на мостовую, пригнул ему голову и норовит столкнуть его в реку. Несчастный изо всех сил пробует освободиться, но не так-то легко вырваться из рук взбесившегося арнаута.

— Шарлатан! — рычал Кочо. — Подлец! Негодяй! Это ты — шпион, а не я! Ты — шпион, сукин сын! Убью, подлая тварь!

Я бросился разнимать. Бай Ганю крикнул мне вслед:

— Брось! Чего тебе соваться! Пускай друг дружке голову проламывают. Брось, а то по участкам затаскают свидетелем.

Я не послушал советов бай Ганю и побежал к албанцу, который продолжал орать, осыпая отборной бранью свою жертву и дотащив ее уже до самого края моста, так что, казалось, еще мгновение — и незнакомец полетит вниз головой в прозрачные воды Фонтанки.

— Шарлатан! Подлец! — ревел Кочо, еще сильней впиваясь костлявыми пальцами в толстую шею противника.

Когда я был уже в нескольких шагах от них, жертва, в ужасе от надвигающейся гибели, отчаянным движением вырвалась из рук албанца, в одно мгновение подобрала свою испачканную шапку и пустилась наутек:

— Стой, шарлатан! Трус паршивый, мерзавец!

Кочо схватил камень и послал его вслед убегающему.

Незнакомец прыгнул в проходивший мимо трамвай и скрылся. Но арнаут не унимался.

— Я тебя убью, подлый шарлатан! — продолжал он рычать, грозя кулаком в том направлении, в котором исчез его враг.

Я окликнул Кочо по имени. Он обернулся и не узнал меня!.. Лицо его имело какое-то зверское выражение; оно позеленело и потемнело, глаза его сверкали, зубы стучали, будто в сильнейшей лихорадке, губы судорожно дрожали, испуская лишь глухое рычание:

— В… в… б… б… р… Шаррлл… Сук… к… п… п… подлец… м… м… м… Шарлатан! — выкрикнул он еще раз по адресу невидимого врага.

— Кочо, голубчик, что случилось? Кто этот господин? — спросил я с дружеским сочувствием.

Он уставился на меня бессмысленным, злобным взглядом, по-прежнему не узнавая.

— Я тебя убью, подлая тварь! Я тебе покажу, кто шпион! — рычал он, грозя всем проходящим трамваям, как будто в каждом из них сидел его враг.

— Кочо, прошу тебя, скажи, что случилось? — умолял я охваченного бешенством приятеля. — Кто был этот господин?

Кочо поглядел на меня и крикнул:

— Это величайший негодяй! Понимаешь? Ве-ли-чай-ший не-го-дяй!

И он опять принялся, вращая глазами, изрыгать проклятия. Я начал догадываться, что приятель мой стал жертвой какой-то подлости, подстроенной врагом, но какой именно? Этого я не знал. То, что рассказал мне Кочо, было до такой степени подло, что догадаться было невозможно. Вот что он рассказал мне, когда немного пришел в себя:

— Представляете себе, господа. Из «Дешевки» я пошел в Славянское общество — получить стипендию, чтобы купить чаю, сахару и угостить вас. Ты ведь знаешь, Васил, голубчик, какую я получаю стипендию? Три рубля в месяц! Несчастные три рубля! И вообразите себе, нашелся мерзавец, который мне позавидовал и захотел полакомиться этим моим богатством. И кто? Ваш соотечественник! Поздравляю вас!.. Я зубы выбью этому шарлатану!.. Представьте себе, господа, подхожу я к кассе, прошу кассира выдать мне мои три рубля, а он говорит мне сердито:

— Как вам не совестно, молодой человек? Вы — семинарист, а занимаетесь такими мерзкими делами!

— Какими мерзкими делами? — воскликнул я пораженный.

— У нас есть сведения, — продолжает он, — что вы — шпион болгарского правительства.

— Как?! Я — шпион?

— Да, у нас определенные сведения. Вас лишили стипендии; ее передали брату господина Асланова…

— Ради бога, кто вам дал такие сведения? — спросил я сквозь слезы гнева, душившие меня.

— Сам господин Асланов, — спокойно ответил кассир.

— А-а-а! Бесса-та-бесса![35] — взревел я как безумный и выбежал вон. Побежал к Аничкову мосту… Остальное вы знаете… Боже мой! Какая подлость, господи!.. Шарлатан! Я… я… я сказал «бесса» и не забуду этого!..

Мы кое-как успокоили Кочо и пошли с ним в трактир пить чай. Там просидели довольно долго, заинтересованные рассказами албанца о низких проделках Асланова. Даже бай Ганю не решился кричать «славно» и «молодец», а, наоборот, время от времени, щелкая языком, удивленно покачивал головой и говорил;

— Ну и скотина!

Наконец мы оставили трактир и пошли по Невскому. Тротуары прекрасного проспекта были полны народу, собравшегося, казалось, со всех концов света, нам приходилось лавировать. По мостовой двигались в два ряда всевозможные экипажи. Магазины, одни другого роскошнее, манили взгляд. Бай Ганю соблаговолил выразить мнение, что «в конце концов, Петербург не такой уж дрянной город». Целый час пробирались мы сквозь толпу, прежде чем достигли Невы. Не успели мы выйти на более тихую Английскую набережную и сделать всего несколько шагов, как Кочо судорожно схватил меня за рукав и приглушенным голосом воскликнул:

— Вот он!

— Кто?

— Шарлатан!

— Какой шарлатан?

— Величайший! Давайте спрячемся, чтобы он нас не заметил!

Пробормотав это, Кочо схватил нас за рукава и потащил прятаться между колонн какого-то подъезда. Бай Ганю, высунув нос из-за колонны, поглядел в ту сторону, куда указал Кочо.

— Кого вы видите? — спросил тот.

— Вижу какого-то человека, — сообщил таинственным шепотом бай Ганю. Посмотри-ка, Васил, до чего он похож на нашего Дондукова-Корсакова{125}.

— Он самый и есть, — сказал Кочо. — А еще кого видите?

— Еще двоих — на коленях перед Дондуковым. Смотрите-ка! Це… це… це… Сапоги ему целуют, плачут, просят о чем-то, бьют себя в грудь. Смотрите… Це… це… це… Он хочет от них отделаться, а они не пускают: один с одной стороны, другой — с другой, ноги ему обхватили…

— Вглядитесь получше. Может, кого из них узнаете? — настаивал албанец.

— Нипочем. Как их узнаешь, когда они все время головой о сапоги бьются… — возразил бай Ганю. — А, погоди, погоди!.. Узнал! Ну да… он и есть! Тот, кого ты с моста скинуть хотел… Он, он.

— Он самый… Мерзавец! Вы теперь свидетели одной из самых гнусных его комедий! — прорычал, стиснув зубы, албанец. — Пойдем опять на Невский.

— Сперва досмотрим эту сцену, — предложил я.

— Не нужно, — решительно возразил Кочо. — Конец известен: они будут держать его за ноги и плакать до тех пор, пока он не даст им несколько рублей, или какую-нибудь рекомендацию к другой жертве, или какое-нибудь ходатайство… Эти негодяи способны опозорить целый народ…

— Экая скотина! — воскликнул бай Ганю, щелкая языком.

…………………………………………………………………………

— Ну, что же ты остановился, Васил! Продолжай! — промолвил один из присутствующих. — Расскажи про историю с Ермоловым.

— Оставь. Мне противно, — ответил Васил.

— Или с княжной Белозерской…

— Оставь, оставь, не могу!

— А вы знаете историю бай Ганю с супом из рубцов? — спросил другой.

— А насчет сбритых усов?

— Довольно, господа! О бай Ганю можно рассказывать без конца. Перейдем лучше ко второй части нашей вечеринки. Марк Аврелий, спой что-нибудь, голубчик! Или ты, Калина-Малина! Начинайте: «Засу-чи-н-и-и, красавица Вела, белы рукава…»

Началась вторая часть вечеринки. Мы разошлись в первом часу.

…………………………………………………………………………

До свиданья, бай Ганю! Езди по Европе, развози по всем странам произведения нашей прекрасной Розовой долины и… прошу тебя, бай Ганю, вникай поглубже в европейскую жизнь, чтобы увидеть лицо ее. Довольно она поворачивалась к тебе своей неприглядной изнанкой!..


Бай Ганю возвратился из Европы

— Слышали новость? — отворив дверь, воскликнул Марк Аврелий и вошел в комнату, запыхавшись.

— Какую новость? — спросили мы.

— Бай Ганю вернулся из Европы!

— Не может быть!

— Как «не может быть», господа? Я сам видел его, говорил с ним… Первое его слово… ха-ха-ха… первое его слово: маху дали… ха-ха-ха-ха… маху дали мы, говорит… ха-ха-ха…

— Будет тебе хохотать, — в нетерпении воскликнул Арпакаш. — Рассказывай. Хочешь чаю?

— Дай я тебя в лобик поцелую, Арпакаш…

— Дурак! — промолвил Арпакаш с добродушной улыбкой и подал Марку Аврелию чашку чая, дернув его свободной рукой за кудрявый ус. — Обер-дурак!

— «Капитан, не крути, пожалуйста, пароход», — пошутил Марк Аврелий и, отхлебнув из чашки, начал рассказывать.

— Представьте себе, господа, какое счастье! Несколько дней тому назад, двадцать второго (Алеша, твое любимое число), в воскресенье, поехали мы с Герваничем на Искорский постоялый двор к Враждебне{126}. Застали там пропасть народу…

— Урвичских не было?

— Нет, они были на своем Урвиче…{127} Не перебивай, Арпакаш… Пропасть народу, все больше иностранцы: немцы, чехи — и ни одного, ну, буквально ни одного из этих окаменевших в своей апатии шопов… Только дед Хаджи появился, проездом к себе в имение. Погода, если помните, была чудесная; луга, нивы, молодая зелень в лесу — просто не надышишься… Иностранцы приехали целыми семействами, с провизией, ковриками, детскими колыбельками. Уселись кто где — яркими букетами в тени — и пируют. Смотреть приятно. И не то что зажиточные, богатые — нет, рабочий народ, ремесленники, жестянщики, слесари, плотники. Шесть дней работал, седьмой гуляй! А не как ваши милости: заперлись в дымном кафе со своей окаянной «бачкой»{128}

— Марк Аврелий, ты ли это говоришь, голубчик? Иоанн Златоуст, дай я тебя поцелую!..

— Молчи, Арпакаш, не перебивай.

— Эй, Амонасро, не перебивай оратора, — поддержал Мойше.

— Нет, в самом деле, господа, — шутливо продолжал Арпакаш, делая масленые глаза, — скажите: разве не мил Марк Аврелий, особенно когда он произносит это славное словечко «бачка». У него «ч» — прямо как музыка…

— Да замолчи ты, Амонасро Эфиопский!

— И заметьте, господа, какую бесконечную ненависть питает наш милейший Марк Аврелий к этой самой «бачке».

— Слушай, Амонасро, замолчи, а не то я велю Мойше вылить тебе в глотку стакан коньяку.

— Ви-да-ли ба-ши-бу-зу-ков? У-ви-дав-ши бабу в брю-ках, на смех е-го под-ня-ли и де-вуш-ку не от-да-ли. Та-а-а-а-ра-ра-бум-бия, та-рара-бум…

— Ты с ума сошел, Арпакаш, ей-богу, с ума сошел, — заметил с легким укором Марк Аврелий. — Посиди хоть немного спокойно, очень тебя прошу…

— Будет тебе, Арпакаш! — поддержал Ожилка.

— И ты, Ожилка? И ты, Брут? Заведи-ка лучше «Ехал я ночью мимо Севлиева».

— Долой Арпакаша! — воскликнул Мойше.

И вся комната подхватила «долой!», заставив эфиопского царя наконец успокоиться. Марк Аврелий продолжал:

— Нет, в самом деле, господа, эта треклятая «бачка»— весьма печальное явление: из-за нее мы совсем одеревенели, мозг у нас покрылся плесенью и паутиной. Ведь у меня, можете себе представить, есть приятели, которые целых десять лет — десять лет, господа, это не шутка! — прозябают в дымной кофейне Панаха за картами. А под самым их носом цветет этот прекрасный, живописный городской сад, ароматом и прохладой которого они не умеют пользоваться. А в окрестностях Софии, за городом, какие чудные места! Мы сидим в разных кафе и вздыхаем о Швейцарии, а достаточно маленького усилия воли, и Швейцария, болгарская Швейцария, — перед нами: Витоша, Рила, Родопы! Последний бедняк иностранец из живущих в Софии насладился величественным видом, открывающимся с Черного верха Витоши, а скажите — найдется ли хоть один, господа, один-единственный шоп, который поднялся бы на Витошу? Мы знаем примеры, когда итальянские ремесленники бросали налаженное дело, наскучив однообразием жизни на одном месте, и, не боясь риска, отправлялись в странствие, чтобы видеть свет. А с другой стороны, есть примеры, когда, скажем, чабан Драгалевского монастыря, всю жизнь глядевший с высоты на Софию, видевший город и до Освобождения, и в период его разрушения, восстановления и роста, до сих пор продолжает, сидя в тени орешины, созерцать его в теперешнем похорошевшем виде и все никак не раскачается — не спустится вниз, не полюбопытствует, не рассмотрит поближе столь интересное всестороннее преображение нашей столицы!.. Но я понимаю этого своеобразного философа. Признаюсь даже откровенно, что это дитя природы вызывает во мне зависть! Но что сказать о большинстве наших зажиточных горожан, которые всю жизнь задыхаются в пыли, зловонии и миазмах старых софийских улиц, всю жизнь любуются издали прекрасной драгалевской рощей, а не найдут в себе энергии встать и пойти туда, насладиться ее ароматом и прохладой, очаровательным шумом пенистого ручья и соловьями…

— Э, да ты настоящий поэт, Марк Аврелий! Но скажи: к чему все эти турусы на колесах? Ты ведь хотел рассказывать о бай Ганю?

— К тому эти турусы на колесах, что мне прямо противно смотреть на апатию, в которую мы погружены… Сказать, что мы не способны воспринимать красоту природы, нельзя: ведь это — чувство естественное; скотина и та воспринимает. Но беда в том, что нас сковывает восточная неподвижность. Если я схвачу тебя, Арпакаш, за шиворот и притащу к Урвичскому монастырю, ты, как глянешь с Кокаленского холма в Искорское ущелье, как услышишь таинственный говор извилистой бурливой реки, так начнешь прищелкивать языком и закричишь, непременно закричишь: «Э-э-э, да здесь настоящая Швейцария! Ах, до чего же хороша наша Болгария. А мы, глупцы, этого не знаем и киснем по праздникам в разных кафе». Но только вернешься в Софию и начнешь опять дышать ее душной атмосферой — опять впадешь в летаргию, опять погрузишься в апатию, пока еще кто-нибудь не возьмет тебя снова за шиворот.

Теперь — насчет бай Ганю. Мы с Герваничем весь день бродили по лесу, валялись на траве среди деревьев, ели, пили, глазели на веселые группы иностранцев, которые предавались самому беззаветному веселью: затевали разные игры, пели, бегали, скакали — прямо смотреть завидно! Под вечер, закусив хорошенько, мы с Герваничем пошли на постоялый двор пить кофе. Вдруг слышим — на Орханииском шоссе колокольчики, и вскоре, подымая тучу пыли, показалась пролетка с какими-то приезжими. Один слезает, за ним другой, из-за спины извозчика слышится голос третьего:

— Бай Михал, возьми-ка сумки. Да смотри не стукни обо что, флаконов не разбей… чтоб не ударить в грязь лицом перед… этим.

И вот выскакивает из пролетки… бай Ганю. Такой же самый, каким вы его знали до поездки в Европу, с той только разницей, что теперь он обзавелся галстуком и, кроме того, вид имеет более внушительный, держится с достоинством и глядит на окружающих свысока. Сразу видно: человек варился в европейском котле, Европа ему теперь вроде как… ну, нипочем, Дернув себя за левый ус и кашлянув в руку, он окинул взглядом, подобным тому, каким наши полицейские окидывают арестантов, группы веселящихся иностранцев, потом, качая головой, поглядел на своих неотесанных спутников, как бы говоря: «Горе вы мое», — и с глубоким вздохом многозначительно произнес:

— Эх, Пратер, Пратер!{129}

— Что ты сказал, твоя милость? Я не расслышал, — переспросил тот, кого звали бай Михал.

— Горе вы мое, — с состраданием промолвил бай Ганю. — Эх, Пратер, Пратер!.. Приходило ли вам в голову, что это такое — Пратер? Да нет, где вам! А попробовать рассказать вам — все равно не поймете.

И, чтобы показать своим недалеким друзьям, кто в состоянии понять его, он подошел к одной из веселящихся групп, вокруг которой валялось несколько пустых бочонков из-под пива, изобразил на лице своем ироническую улыбку и, показывая глазами на рощу, промолвил:

— Дас ист булгарише Пратер[36], ха-ха-ха!..

Сидевшие, с маслеными от выпитого пива глазами, поглядели снизу вверх на нашего «немца», и один из них, не слушая бай Ганева иронического замечания, протянул ему стакан выдохшегося пива со словами:

— Просим, сударь, не угодно ли?

«И эти меня не понимают», — подумал бай Ганю и, обернувшись к своим, промолвил;

— Надрали



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: