Когда, наконец, мы проводили брата и голова моя, занятая до сих пор домашними тревогами, освободилась от них, я ужаснулся, увидев, что незаметно промелькнули дни и недели, что дело идет к концу месяца, да и самих каникул, а ожидаемого сообщения из Министерства просвещения все нет и нет…
Может быть, мое прошение не удовлетворено? Или в этом году не будет никаких стипендий? И объяла меня великая тревога.
Мама, видя, что я стал таким опечаленным и упал духом, утешает:
— Не горюй, сынок. Если этого не будет, договоришься здесь и станешь работать учителем, как Илчо — сын твоего дяди Ифтима. Останешься, по крайней мере, дома.
Видно, хоть ей и по душе мой предстоящий отъезд за границу, но все-таки больше всего она лелеет надежду, что я останусь учителем здесь и буду дома возле нее. По правде говоря, раньше я сам мечтал учительствовать в родном городе. И когда в прошлом году Илчо дяди Ифтима, окончив гимназию, устроился тут учителем, я всем сердцем был рад за него и даже ему завидовал. Но теперь, когда передо мной открывалась возможность получить стипендию и уехать за границу, мечта стать учителем мною уже оставлена, и мысли мои всецело направлены на осуществление такой прекрасной возможности. Поэтому мамины утешения меня не успокаивают. И мучительная тревога, доходящая до отчаяния, продолжает терзать мне душу.
И когда мука и отчаяние мои достигают крайнего напряжения, потому что вот сегодня последний день августа, а из Софии нет никаких вестей, и я стою потерянный во дворе перед лестницей и не знаю, что делать, калитка вдруг отворяется и с улицы заходит бай Иован Зайлата, наш почтальон. Я вздрагиваю.
— Эй, угощение за тобой! — кричит он еще издали, весело улыбаясь.
|
— Радостную весть несу тебе! — и подает мне телеграмму.
Хватаю ее с забившимся сердцем. Раскрыть ее поскорее! Но в спешке она рвется. Читаю: «Приказом… вам назначена стипендия…»
— Стипендию, стипендию мне дали! — кричу в безудержном восторге. И бросаюсь как сумасшедший в дом по лестнице.
— Мама, мама, мне дают стипендию! — продолжаю кричать все так же восторженно. Заслышав из кухни мой крик, она торопливо выбегает и встречает меня в дверях.
— Дают? Откуда ты знаешь?
— Телеграмму получил, вот смотри, телеграмма из министерства.
И размахиваю ею в воздухе.
— Слава богу! — И мама благоговейно крестится. Лицо ее засияло. Но в глазах, повлажневших от радости, я улавливаю и какую-то подавленную грусть.
— Это я принес телеграмму, тетя Генчовица, — сообщает из-за моей спины бай Иован, поднявшийся следом за мной на галерею.
— Так это ты принес желанную весть? Заходи, родной, заходи, хоть чем-нибудь тебя да я попотчую.
И бай Иован входит следом, за мамой в дом.
Оставшись один на галерее, я снова разворачиваю телеграмму, потому что от радостного волнения так ее и не дочитал… Приказом… стипендия по филологии в Московском университете… В Московском университете.
Там, где всего сильнее желал бы я учиться, и о чем больше всего мечтал.
— В Москву, в Москву, мне дают стипендию, мама! В Россию поеду!
Провожая бая Иована, который быстро сходит по лестнице во двор, она удивляется:
— В Россию, аж в Московию? — И во взгляде ее еще больше проступает скрываемая тревога.
Но я, не обращая внимания на это, преисполненный несказанного чувства, продолжаю кричать:
|
— Как я рад!
И в порыве великого ликования сбегаю вниз и изо всех сил обнимаю мать.
— Ведь и ты рада, мама, ведь и ты?
Она обняла меня и прижала к себе.
— И я рада, сынок, и я очень рада… — говорит она ласково. — Вот только что… уезжаешь уж больно далеко… — и мамин голос задрожал. Смотрю, ручейки слез потекли по ее поблеклым щекам. Как дорога она мне, как дорога! И у меня самого что-то начинает щипать в глазах…
Но я сдерживаюсь. И, отстранясь от мамы, мысленно устремляюсь к отсутствующему любимому брату. Будь он сейчас здесь, как бы он тоже порадовался. Эх, какая бы радость, какая радость была бы и для него. Взять и написать письмо!
— Я ему напишу… Нет, пошлю телеграмму. Пусть и он сейчас же разделит наш праздник. — И в неудержимом порыве сбегаю к калитке.
На улице, по пути вниз, я встречаю учителя Симона. Постой-ка, сейчас похвалюсь и ему. Но он уже сам поджидает меня, весело улыбаясь.
— Ну, ну, поздравляю, поздравляю! — говорит он сердечно. — Только что мне сообщил почтальон. Очень, очень рад.
Радость переполняет меня.
— Особенно отрадно, — продолжает он все так же тепло, — что поедешь ты в матушку Россию, в златоглавую и белокаменную Москву. Там старейший русский университет. Знаменитый. В нем учились многие выдающиеся болгары. — И крепко стиснув мне руку:
— Желаю вернуться оттуда большим ученым и… большим писателем. Я ведь с удовольствием прочел твои «Посиделки».
Приятно польщенный, благодарю его от всей души и с чувством признательности расстаюсь.
Слова любимого учителя уносят теперь мои мысли далеко, далеко… На великую русскую землю, в ее древнюю столицу, в златоглавую и белокаменную, как он сказал, Москву с ее знаменитым университетом, в котором учились выдающиеся болгары, в котором завтра и я…
|
Легко шагаю дальше, преисполненный того же несказанного восторга. И возбужденное мое воображение продолжает нести меня на своих крыльях к этим новым, к этим чудно прекрасным горизонтам…
Михалаки Георгиев
Мелом и углем
Картины нашей современной жизни
Как-то раз, объезжая летней порой один из западных округов нашего отечества, я вынужден был заночевать в селе Сврачево. Оно принадлежит к околии, носящей то же название, что и окружной город. Мой возница, бай Гето Пуяк, отпряг лошадей, постлал сена в телегу и покрыл его дерюгой, — это должно было служить ему постелью. Облокотившись на стойку в корчме местного священника, он опрокидывал один стаканчик водки за другим и при этом препирался с подносившим ему корчмарем, обвиняя священника в скаредничестве за то, что тот не держит настоящего товара, то есть водки покрепче.
— Мало, что ли, на душе у него других грехов? — говорил бай Гето. — Только этого не хватало!
Потом, опрокинув еще стаканчик, сделал кислую мину, громко откашлялся и прибавил:
— Родился разбойником, а его взяли да в попы поставили. Ну какой из него поп, прости господи? Грех один!.. Кто от него какое добро видел? Кого ни окрестит, все такими же угорелыми да озорными вырастают. Кого ни обвенчает, никому счастья нет. Кого ни отпоет, — каждый, глядишь, упырем обернулся. Вот все его художества.
— Что ты, что ты, душа моя Гето! Что ты, голубчик! Батюшка хороший человек. Право, не знаю, за что ты его так… Ну, чем водочка плоха, родной мой? Погляди: так цепочкой пузырьки и поднимаются, — уговаривал корчмарь дядя Кузман моего возницу, цедя водку с такой высоты, что получалась требуемая цепочка пузырьков.
— Будь он неладен и с цепочкой со своей, — сердито ответил бай Гето и, сплюнув сквозь зубы, прибавил: — Вы ведь оба с валахами компанию водите… и как этот бродяга старостой стал, так все село застонало… Уж коли взялись разбойничать, так шли бы в лес и занялись бы этим почтенным ремеслом по-настоящему… А о себе я так скажу: лучше мне в лесу с медведем повстречаться, чем с твоим попом на дороге.
Судя по блеску в глазах бая Гето, эта беседа продолжалась бы и дальше, и я, согласно пословице, утверждающей, что устами младенцев и пьяниц говорит истина, узнал бы кое-что из тех трагедий, которыми полна жизнь Сврачева, если бы внимания бай Гето не отвлекло некое происшествие. Одна из его лошадей вдруг громко заржала, и из конюшни послышался стук копыт. Бай Гето побежал узнать, в чем дело: оказалось, что жеребец попа отвязался и стал лягать его Буланого. А Буланый у бай Гето бы правой лошадью в паре. Это происшествие еще больше обозлило бай Гето против попа, по адресу которого хлынул целый поток крепких эпитетов и всяческих поношений. Он не прекратился даже после того, как бай Гето улегся в телегу на ночь. Видимо, водка, — хоть, по его словам, и плохая — все же утолила его голод, так как он лег, не поужинав, и вскоре из телеги раздался такой богатырский храп, что, пока я закусывал, сидя у дверей корчмы, мне все казалось, будто где-то на соседней лесопилке работает какая-то огромная пила.
Наступило утро, пора было ехать дальше. Я собрался и сел перед корчмой пить черный кофе, поданный мне дядей Кузманом. Тем временем бай Гето смазал колеса телеги дегтем, починил расшатавшиеся спицы, запряг лошадей и предстал передо мной с кнутом в руке. Наклонив голову направо и указав глазами на телегу, он коротко объявил:
— Едем!
Надо вам сказать, что это было первое слово, которое я от него услышал за целое утро, с тех пор как встал. Всю работу с телегой и лошадьми он проделал молча, угрюмый и хмурый, не забывая, впрочем, через каждые две минуты сплевывать сквозь зубы. Это была одна из самых постоянных его привычек. Молча вывел он лошадей из конюшни и, поставив их у передка телеги, начал запрягать; молча кинул им под ноги сена, молча отвязал от задней оси ведерко с дегтем, потом опять повесил его на место; молча взял топор и постучал по телеге в тех местах, которые нуждались в починке; молча мигнул малому, чтобы тот вынес ему стопочку раскритикованного вечером напитка; молча опрокинул эту стопку себе в глотку; потом, уже сидя в телеге, все так же молча взял вожжи, привстал и стегнул лошадей кнутом, завязанным многочисленными узлами.
Корчма священника стоит у самой околицы, и нам надо было проехать через все село, чтобы выехать на дорогу. Со всех сторон — и слева, и справа — бай Гето приветствовали знакомые: «Счастливого пути, Пуяк!», «В добрый час, Гето!» Вместо ответного приветствия бай Гето поворачивал голову то направо, то налево, ударяя кнутом то правую, то левую лошадь. Мне стало жаль бедных животных, владелец которых усвоил столь странный способ отвечать на добрые напутствия знакомых, и я сказал ему:
— Зачем ты бьешь коней, бай Гето? Ведь они и так бойко бегут. Пожалей их.
— Да как их не бить, бездельников? Им бы пашами в Стамбуле родиться, — ответил бай Гето и, еще раз сплюнув сквозь зубы, яростно завертел кнутом.
Лошади рванулись и помчались вперед. Я, конечно, ничего не сказал по поводу философии бай Гето относительно обмена ролей между наделенными даром речи и бессловесными тварями.
Мои размышления на эту тему были прерваны резким выкриком бай Гето, словно кто ткнул его колом в бок. При этом он не упустил случая сделать чувствительное внушение лошадкам с помощью кнута, чтобы сорвать на них зло. Не зная, чем вызван этот приступ гнева, я приписал было его действию утренней стопочки, но вскоре увидел, что ошибся.
— Чтоб сам сатана тебя в преисподней встретил, бес проклятый! Чтоб тебя крючьями туда затащили, черкес, разбойник! — загудел бай Гето протяжно.
Затем, послав еще несколько сильных выражений по адресу какого-то неизвестного, опять сплюнув и хлестнув лошадей, он стал поспешно сворачивать в сторону. Всмотревшись пристальней, и заметил, что навстречу нам в облаке пыли скачет всадник. Не считая это обстоятельство достаточным основанием дли того, чтобы сворачивать с дороги, я не без удивления осведомился у бай Гето, почему он так поступил.
— Не видишь разве, что сам дьявол мчится нам навстречу? — обиженно ответил бай Гето, указывая кнутом на всадника.
— Какой дьявол, бай Гето? Что с тобой? В уме ли ты? — спросил я возницу.
«На самом деле, — подумал я, — уж не свихнулся ли он от этих вечных выпивок?»
— Да вон он, дьявол. Неужто не видишь? Весь как есть перед нами, проклятый… Разве к добру попа встретить? А ведь это такой поп, что его сам сатана боится!.. Сколько народу догола раздел, сколько христианских душ загубил… И меня — вот как я есть перед тобой — бобыля, и того не пожалел: ровно двести тринадцать и три четверти гроша у меня выманил, ободрал как липку; легко сказать, четыре тюка козьих шкур, ровнехонько пятьдесят восемь штук купил, а денежки — пиши пропало; от него сроду еще никто гроша ломаного не видал. Пусть на шею их себе повесит и в пекле красуется!.. Да разве он меня одного обидел? Кого ни увидит, сейчас оберет. Из-за него все сврачевцы, да и из окрестных деревень словно пескари на сковородке жарятся. Вертит ими, как хочет!
Для наглядности бай Гето повертел в воздухе указательным пальцем правой руки и продолжал:
— У скольких скотину и домашнюю утварь за проценты продал, у скольких пашню и луга отнял, сколько домов разорил, сколько детишек плакать заставил разбойник этот вместе с кметом. Но, коли есть на небе господь, он, — может, хоть и не скоро, — а только за все взыщет, не простит!..
Пока бай Гето сообщал мне эти факты из биографии сврачевского священника, последний уже поравнялся с нами, и я кинул на него взгляд, желая рассмотреть набожную физиономию столь знаменитого священнослужителя. Под батюшкой была прекрасная, крупная гнедая лошадь. Крепкую ременную узду украшали желтые бляхи. К седлу, покрытому грубошерстным сукном темно-пепельного цвета, были приторочены переметные сумы. Потником служил синий коврик из козьей шерсти. Батюшка сидел на коне так ловко и непринужденно, что ему могли позавидовать многие кавалеристы. Он едва касался желтых стремян носками сапог, доходивших ему до колен. На нем были узкие белые брюки из абы и узорчатый кафтан. Красивый лиловый пояс обхватывал его могучую поясницу. Поверх всего был накинут длинный белый балахон из абы, без рукавов. Ворот холщовой рубахи стягивали два белых пеньковых жгута. Черная как смоль, взлохмаченная борода до самых ушей придавала ему вид дикой мужественности. Довольно длинный нос с горбинкой напоминал орлиный клюв. Над черными, горящими, как уголь, глазами изогнулись черные брови, такие густые и широкие, что вполне могли бы служить порядочными усами какому-нибудь юноше. Концы их на висках загибались кверху. Высокий, правильной формы лоб был полуприкрыт черной меховой шапкой. Кроме спускающихся на плечи растрепанных волос да косматой бороды, ничто не указывало на духовный сан верхового. У него не было ни одного седого волоса. Он был высок ростом, широкоплеч. Обветренное, загорелое лицо его дышало здоровьем. Левой рукой он крепко натягивал поводья, а в правой вертел черкесскую плеть. Спереди на седле я заметил кобуры, но имелись ли в них пистолеты и были ли они заряжены, этого сказать не могу. Лошадь священника шла быстрым, ровным аллюром, представлявшим собой нечто среднее между галопом и быстрой иноходью.
Занятый изучением наружности батюшки, я забыл о своем вознице, о съехавшей с дороги телеге и о лошадях. Шум и треск, сопровождаемые руганью бай Гето, заставили меня очнуться. С великим удивленном увидел я, что Буланый сильно брыкает в передние колеса накренившейся на пригорке телеги.
Не имея времени раздумывать над нашим критическим положением, я решил выбраться из повозки, и еще не успел спустить ноги, как в мгновение ока очутился на земле. Поэтому я не заметил, как Буланый вывернул и сломал дышло, как он разорвал супонь и как сам Гето вылез из телеги.
Вся эта вереница событий дошла до моего сознания только после того, как ругательства, щедро изливаемые бай Гето по адресу всадника, вернули меня к действительности. Прежде чем отряхнуть пыль, в которой я вывалялся, я стал искать глазами священника, но тот уже ускакал далеко и промелькнул где-то у въезда в село.
Бай Гето тяжело вздохнул.
Наша несчастная встреча со священником произошла недалеко от села, как раз против въезда в него. На расстоянии брошенного камня от места катастрофы, по ту сторону дороги, виднелось уединенное человеческое жилье, также принадлежащее селу. Да не подумает читатель, что это был дом, пастушья хижина или что-нибудь подобное; нет, это была водяная мельница, составляющая главный предмет моего повествования. Именно с этой мельницы к нам пришла помощь.
Сперва оттуда прибежало одно маленькое человеческое существо и с таким усердием стало предлагать свои услуги, словно несчастье постигло его собственного ребенка или родного брата.
Прежде чем продолжать свой рассказ, я хочу познакомить читателя с этим сострадательным человечком.
Дедушке Колю, по прозванью «Божья Коровка» (его имя и прозвище мы узнали позже), на вид было лет пятьдесят с лишним. Мне сразу бросилась в глаза его тяжелая, слегка кивающая голова. Ростом он был с двенадцатилетнего мальчика, ноги имел короткие и тонкие, как мотовила, тело маленькое, тощее, плечи высокие и сутулые, отчего казался если не совсем горбатым, то сгорбленным. Из засученных, рваных, почерневших от ветхости и пота рукавов выглядывали сухие, как щепки, натруженные руки. Кожа их — и по цвету, и по шершавости — напоминала истертую ярмом кожу на шее буйвола, а выше локтей была темно-оранжевая, как новая подошва. Босые ноги дедушки Колю, обнаженные до колен, были так же черны, так же огрубели и потрескались, как и руки. Он прибежал к нам на помощь, бросив работу по починке мельничной плотины. Узкие обтрепанные брюки, засученные выше колен, когда-то белые, от времени и бесчисленных заплат утратили свой цвет. Подвязаны они были пеньковой веревкой с железной пряжкой. И мне до сих пор сдается, что пряжка эта была либо от недоуздка, либо от подпруги. Я описал вам брюки дедушки Колю, поэтому не спрашивайте о его рубахе: сами можете представить себе, какова была она. Скажу только, что от ворота ее остался всего лишь лоскуток, производивший впечатление налепленного на шею пластыря, а от обеих завязок на груди сохранились только остатки левой, так что впалая, тощая грудь дедушки Колю была обнажена, поражая сходством с морщинистым мешком волынки. Кадык сильно выдавался вперед, а в ямке между двумя выпирающими сухожилиями вполне могло поместиться гусиное яйцо.
Лицо у дедушки Колю было продолговатое и не то что загорелое, а прямо черное. Белые брови свисали вниз, как и белые усы, скрывавшие рот. Маленький нос был слегка приплюснут. Глаза — навыкате, темно-серые, влажные, с лишенными ресниц красноватыми веками. Лоб у него был не велик и не мал, но казался узким от многочисленных морщин, по которым физиономист сумел бы прочитать весь жизненный путь бедного старичка. Голову дедушка Колю брил, а самую макушку прикрывал засаленной красной шапочкой, какие носят все крестьяне этого уезда.
Что у дедушки Колю не было ни одного переднего зуба, это я могу утверждать наверное, так как видел собственными глазами; жевал он, вероятно, кое-какими уцелевшими коренными. Передние выбил ему дядя последнего местного турецкого помещика, Дели-Омер-бей, за то, что дедушка Колю нечаянно наступил на его охотничью собаку. Дедушка Колю с самого рождения был наследственной собственностью помещика и состоял при нем до самого освобождения в качестве посыльного, работника, раба. В наследство от хозяев, турецких помещиков, дедушке Колю досталось еще одно увечье: левое колено было у него повреждено в суставе, от чего он не только кособочился при ходьбе, но выбрасывал левую ногу так, что она поминутно описывала вокруг него кривую. Колено он вывихнул, таская на закорках старшего брата последнего помещика, Кадри-Муза-бея. Бею было лет двенадцать: он любил кататься верхом на дедушке Колю, погоняя его кнутом, как лошадь. Спускаясь однажды с беем на спине по крутому обрыву, бедный дедушка Колю получил такой удар по голове, что у него потемнело в глазах, и он упал без сознания. Падая, он вывихнул колено, но бей остался невредим. Правда, мастер на все руки, дедушка Моно из Новосельцев вправил вывих, зажав ногу в дощечки, однако, не знаю почему, больной хоть и выздоровел, но остался хромым и кособоким.
Кроме этих двух бросающихся в глаза увечий, к которым дедушка Колю так привык, словно с ними родился, были у него и другие, так сказать, второстепенного значения. Их он тоже получил на память от своих хозяев в качестве новогодних или праздничных подарков. Так, однажды на Николин день черный жеребец бея откусил дедушке Колю правое ухо, и ему приходится теперь довольствоваться одним левым да уцелевшей половиной правого. Правая бровь дедушки Колю была рассечена камнем, который был пущен молодым беем из пращи; это произошло накануне пасхи; рана скоро зажила, но остался рубец в виде медной монетки, окаймленной рябинами. Вдоль левого плеча, до самого предплечья, тянулся шрам от рубленой раны, длиной с ящерицу: эту рану нанес ему главный повар бея, Бекри-Мустафа, только за то, что дедушка Колю нечаянно разбил глиняную миску с простоквашей; повар запустил в дедушку Колю ножом, которым рубил мясо, и рассек ему плечо; дело было под Новый год, во время рамазана. О других сувенирах дедушки Колю — третьестепенного и еще меньшего значения — я умолчу…
Мученьям дедушки Колю удивляться не приходится: долго жил, оттого и помучиться пришлось. Ужо по пятому году испытал он силу господского кнута, — отведал горечи рабства. Кто интересовался его свободной волей, которую он оставил в утробе матери, выходя на белый свет? От кого мог он услышать о том, что люди рождаются и умирают равноправными? С тех пор как он себя помнил, он знал одно: право в руках сильных и богатых, а труд, муки и страдания приходятся на долю слабых и бедных, на долю рабов! И дедушка Колю примирился с участью, уготованной ему богиней судьбы. Он привык страдать. Привык страдать и терпеть то, что на его глазах терпели все такие, как он: и мать, и отец, и братья, и дядя, и тетка, и крёстный, и вообще все рабы. Он собственными глазами видел, что на свалках растут только плевелы, крапива да белена, и знал, что первых истребляют та ненужностью, вторая жжется, а третья полна горечи и яда. Так разве он виноват, что вырос на свалке?
Еще несколько слов, чтобы дорисовать портрет. Голос у дедушки Колю был тонкий, пискливый. Говорил он протяжно, и при этом казалось — слезы вот-вот брызнут у него из глаз, словно он причитал, оплакивая свое скорбное прошлое, как женщины плачут и причитают у нас на кладбищах.
У дедушки Колю была странная привычка. Куда бы он ни шел, где бы ни находился, губы его все время шевелились. Словно он все что-то шептал. Разобрать нельзя было ни слова; он просто разговаривал сам с собою. Иной раз беседа эта сопровождалась мимикой: то поднимет правую руку с растопыренными пальцами ко лбу, шевеля мизинцем и безымянным, то вдруг сверкнет глазами, словно чем-то удивленный, то, сощурившись, начнет поводить левым усом, то примется вскидывать руку. Я охотно извиняю эту привычку, если она помогала ему отвлекаться от тяжелых воспоминаний!
Дедушка Колю женился еще тридцать лет назад. Хозяйка его, бабушка Перва, была из крепостных того же помещика. Пятнадцать лет у них не было детей, а потом семь лет подряд каждый год рождалось по ребенку. Коли господь начнет посылать, так не станет спрашивать, ни чей ты сын, ни где живешь!.. Из семерых выжили только трое. Остальные померли. «Чем тут мучиться, — говорила бабушка Перва, — пусть лучше туда идут; богу, верно, тоже нужен народ для его помещиков». Не знаю — может, она была права!
Прошу прощения за то, что так долго задерживал ваше внимание на дедушке Колю. Но это, может быть, единственное воспоминание о нем. По крайней мере я не думаю, чтобы имя его поминалось в церкви. Там задаром не поминают, а книг для записи в кредит попы не держат.
Продолжаю рассказ о своих приключениях с баем Гето.
Когда дедушка Колю подошел к нам с предложением своих человеколюбивых услуг, Буланый весь дрожал.
— Ах ты, батюшки! Экая оказия! Скажи на милость! Беда стряслась какая! — запел своим тонким голосом дедушка Колю, подошел к лошади, посмотрел на нее удивленно, прищурился, тихонько присвистнул и покачал бритой головой.
— Порча… Дурной глаз!.. — прошептал он.
— Чтоб ему лопнуть… — сердито промолвил бай Гето, имея в виду глаз батюшки.
Дедушка Колю не видел нашей кем речи со священником; поэтому, услышав проклятие бай Гето по адресу злого глаза, он поднял на моего возницу вопросительный взгляд.
— От встречи с дьяволом не жди добра! — прибавил бай Гето, чтобы ввести дедушку Колю в курс дела, и тотчас плюнул сквозь зубы.
— С каким дьяволом? — блеснув глазами, спросил дедушка Колю, еще более озадаченный этим лаконическим объяснением.
— А с таким! С самим нечистым, что вот здесь жив-живехонек верхом на лошади проскакал, — пояснил бай Гето, беря в руки оба конца разорванной супони. — Со сврачевским попом!
Дедушка Колю, уже поднявший было руку, чтоб осенить себя крестным знамением при упоминании о нечистом, теперь, когда личность последнего была установлена, застыл с поднятой ко лбу рукой.
Поняв, наконец, о ком идет речь, он своим пискливым голосом успокоительно промолвил:
— Э-э-э, братец, вон какое дело! Так что ж ты, коли попа встретил, колена не преклонил?
— И рад бы в рай, да грехи не пускают. Разве успеешь, коли он ровно змей летит!.. Я еще колена не преклонил, а уж Буланый дышло переломил! — ответил бай Гето.
Тут дедушке Колю стало ясно, что надо что-то сделать: удивлением да балясами беде не поможешь. Он опять уставился на Буланого. Тот все дрожал. Тогда дедушка Колю повернулся к мельнице и, приложив руки ко рту трубой, закричал:
— Перва-а-а, Перва-а-а, пойди сюда!
Через несколько мгновений из дверей мельницы вышла старая оборванная женщина; Видя, что она идет с пустыми руками, дедушка Колю крикнул:
— Лошадь заболела от сглаза. Принеси, что нужно.
Бабушка Перва пошла обратно и вскоре показалась опять с котелком воды в правой руке, зеленой миской и яйцом в левой. Следом за ней появилась еще одна старуха. Сгорбленная, она еле передвигалась, опираясь на посох. Время от времени она останавливалась и приставляла левую руку к глазам, чтобы лучше рассмотреть нас. Заметив ее, дедушка Колю снова крикнул:
— Иди, иди сюда, тетенька Митра. Ты больше понимаешь в порче. И рука у тебя легче.
Старушка эта приходилась теткой бабушке Перве и славилась по всему селу искусством врачевания. Что у кого ни случится: ребенок ли заболеет, напорется ли кто на что, злым ли ветром кого прохватит, на скотину ли хворь нападет, — все посылают за бабушкой Митрой. Всякую болезнь она понимает, каждой травки знает силу. И колдовство умеет развеять, и порчу отвести, и пупок перевязать, и от простуды растереть, и коров яловых так кормить, что-б они стельными стали, — ну все, все! «Кабы, не наша бабушка Митра, полсела вымерло бы», — говорили сврачевцы, и с полным основанием, так как действительно видели от нее добро.
Когда бабушка Митра подошла к нам, оба крестьянина почтительно отступили в сторонку из уважения к ней, то есть к ее знаниям и способностям. Быстро оглядев место катастрофы, она остановила взгляд на Буланом. Молча взяла из рук бабушки Первы яйцо и миску, встала перед мордой Буланого, приставила яйцо ему ко лбу, между глаз, впилась в них взглядом и пробормотала сквозь зубы:
— Дурной глаз на камень глядел. Камень разбейся, а сглаз развейся!
Прошептав свою ворожбу трижды, бабушка Митра ударила коня яйцом по лбу; яйцо разбилось, и его содержимое стекло в подставленную миску. Бабушка Митра обмакнула в нее пальцы и помазала Буланому лоб и виски. Потом схватила котелок и выплеснула всю воду в глаза коню. Буланый вздрогнул, фыркнул и встряхнул мокрой головой. После этой операции он как будто успокоился, присмирел. Бабушка Митра приступила ко второй операции. Она протянула правую руку, пригнула к ладони два средних пальца, сблизила указательный с мизинцем и поглядела на бабушку Перву. Та, сейчас же догадавшись, наклонилась, подняла с земли соломинку и подала ее бабушке Митре. Поместив эту соломинку между обоими пальцами, та, опираясь на посошок, подошла сбоку к лошади и перекинула соломинку ей через спину. Потом подняла соломинку теми же двумя пальцами и опять кинула ее через спину лошади. Она проделала это три раза, все время что-то шепча, но что именно, я не расслышал.
Совершив эти действия, смысл которых был понятен ей одной, бабушка Митра, ни слова не говоря, повернулась и, по-прежнему опираясь на посошок, побрела обратно на мельницу. Бабушка Перва, взяв котелок и миску, отправилась вслед за ней. Бай Гето достал из телеги сенца, привязал лошадь к задней перекладине телеги и дал это сено ей. Дедушка Колю принялся рассматривать сломанное дышло, и по движению правой руки его и шевелению левого уса я мог заключить, что он прикидывает, как бы исправить повреждение.
Но предоставим дедушке Колю с баем Гето чинить, как знают, сломанное дышло и порванную супонь и перенесемся к дедушке Колю на мельницу.
Мельница дедушки Колю стояла у затона, чуть не в самом русле речушки. Берег был сильно размыт и усеян камнями — и мелкими и довольно крупными. Я сразу понял, что речушка эта вздувается от ливней и становится тогда достаточно сильной, чтобы ворочать большие каменья. Было даже удивительно, как не снесло до сих пор всю мельницу дедушки Колю, такую крохотную, низенькую, полуразвалившуюся — жалкую игрушку водоверти. Крыша у нее была соломенная, стены плетеные, обмазанные навозом. На воротах девяносто девять латок, а жолоб почти совсем сгнил и позеленел от старости. С того боку, что выходил на реку, почти весь фундамент был подмыт, так что мельница накренилась, как знаменитая башня в Пизе. Правда, на каждом шагу виднелись следы мучительных усилий дедушки Колю, пытавшегося своими натруженными руками предотвратить окончательное разрушение, но, к сожалению, усилия эти мало помогали. Здесь торчит деревянная подпорка, приколоченная разнокалиберными гвоздями, тут пролом в стене заложен гладкими, отполированными рекою камнями: дальше — свежие пятна коровьего навоза и глины или прибита какая-нибудь дощечка, заменяющая не то камень, не то часть плетня, не то замазку… Что могут сделать две слабые руки? Заниматься ли им починкой здания, или зарабатывать тяжким трудом на одежду и кусок хлеба, которых ждет голодная и раздетая семья, да на выплату податей? За что приняться в первую очередь?