Рождественский сочельник 16 глава




3 февраля

Ветер свирепствует все воскресенье; небо почти безоблачное; море великолепно – оттенки от голубовато‑стального до желто‑зеленого, ветер яростно набрасывается на воду и заставляет ее бушевать. Волны с бешеной скоростью несутся по проливу и разбиваются о берег или проносятся мимо по направлению к Идре, Докосу и Трикере[296], теряясь в густом тумане. Было холодно, ветер дул с Пелопоннесских снежных вершин. Кипарисы лишь слегка наклонили верхушки, стволы же стояли прямо – эти аристократы кланяются с элегантностью старых придворных. Утром я два часа занимался с учениками в комнате на верхнем этаже, окна ее выходили на пролив, на Арголис напротив и на Дидиму в короне из облаков. За окном завывал ветер, ставни стучали, а снаружи, наперекор ветру, все заливал яркий солнечный свет. Бедные, лишенные свободы невинные души.

После полудня я пошел на прогулку по подветренной стороне одной из возделанных долин, она шла в глубь острова. В широкой долине много идущих волнами террас, вызывающих представление о женском платье; узкими лентами вилась зеленая поросль пшеницы; по вершинам росли пихты. Под солнцем, овеваемый ветром, брел пастух со своим стадом; цвели фруктовые деревья; террасы покрывала бело‑розовая пыль; черные черенки скрывались под цветами. Я вышел на приподнятую середину долины и встал на ветру. Ветер дул точно с Пелопоннесских гор, их накрыли штормовые облака; море ярко сверкало. Я постоял под лучами солнца у разрушенного дома, потом пошел по центральной тропе, откуда хорошо видны обе стороны, и вскоре набрел на еще одну развалившуюся постройку, окруженную забором. Я вскарабкался на него и посмотрел вниз. Там росли огромные кроваво‑красные анемоны, ветер пригнул их к земле. Возвращался я по этой тропе мимо коттеджей, окна которых выходили на извивы террас и цветущие деревья, впереди виднелись снежно‑белые дома Спеце и синие воды пролива, золотисто‑зеленый берег Арголиса и темные очертания Дидимы[297]. Я прошел краем городка – прижатые друг к другу коттеджи, все в цвету, живые изгороди из опунции, на белоснежных домах – ни пятнышка, чистые улицы. Закончил я свое путешествие в гавани. Солнце скрылось, над Идрой и Докосом, мрачно синевшими вдали, плыли легкие, пушистые облака – белые, розовые и оранжевые. Я пошел к школе, не удаляясь от моря, оно же по‑прежнему яростно билось о дамбу.

Реализм. Пытаюсь написать рассказ в стиле Моэма; такие вещи необходимо уметь делать – как художнику подражать великим, овладевая искусством рисования.

6 февраля

Смерть короля Георга VI. Люди подходят ко мне и с веселым видом сообщают печальную новость. За обедом ученики радостно пялились на меня, а староста, широко улыбаясь, объявил:

– Умер король Англии.

Думаю, их слегка удивило, что я не в трауре и не заливаюсь слезами.

Смерть королей теперь уже не так волнует подданных, к этому событию относишься как к одной из вех, концу одной эпохи и началу другой. В скончавшемся короле не было ничего выдающегося – ни ярких качеств, ни энергии. В наши дни король по конституции – никто, он может остаться в истории только благодаря своей личности.

Теперь в изобилии польются некрологи и приветствия блистательной новой королеве, непременно проведут параллели – к всеобщему самодовольству. Но елизаветинские эпохи и условия, при которых они возникают, канули в прошлое, теперь царит политика, а наша Елизавета – консерватор и педант, она – вторая Виктория.

Почему первое неожиданное известие о смерти обычно вызывает улыбку?

 

* * *

 

Египтиадис. Он учит меня греческому языку. Днем я постучался к нему. Ответа не было. Я ушел. Позже, встретив коллегу, стал подшучивать над его привычкой долго спать. Это его задело. Часа через два он ворвался в мою комнату.

– Мистер Фаулз, я знаю, почему меня не было в комнате, когда вы приходили. – Он всегда решительно и точно выражает свои мысли, не терпит возражений и не делает пауз. В предложения непременно вставляет глагол – у него профессиональное отвращение к односложным репликам. – Теперь мне понятно. Я выходил испражняться. – «Испражняться» прозвучало у него так же громко и твердо, как и остальные слова.

Он оригинал. У него быстрая пружинящая походка, как у полной дамы атлетического сложения, – шажки мелкие, но частые. Крупной фигурой, длинными руками и огромным животом он отдаленно напоминает гориллу, а бритая голова, бычья шея и опухшие глаза делают его похожим на опустившегося старого борца. Бреется он вечером, и потому весь день ходит с серебристо‑седой щетиной на подбородке и шее. Всегда носит один и тот же галстук – шелковый, в красно‑серую полоску. У него две рубашки, которые еле застегиваются на шее – это видно из‑за свободно завязанного галстука, – и два костюма, старый и новый; последний, по его словам, он приобрел, когда получил назначение на остров.

Вся его жизнь – сплошное самоограничение. Он аскетичнее многих монахов, скромный, бережливый, добродетельный, трудолюбивый. Родился он в Анкаре, получил образование при американской миссии, потом эмигрировал в Америку и девятнадцать лет кем только там не работал – бухгалтером, государственным служащим, помощником аптекаря, сменным механиком. По его словам, он не завел там друзей, не курил, даже не пил кофе. Вернувшись с работы, садился за книги. Учил языки – у него феноменальная память. Он говорит свободно на трех языках – греческом, турецком и английском. Неплохо знает французский. Знаком с немецким, испанским, арабским и итальянским. Перед войной решил уехать на родину. За это время он скопил какие‑то деньги и собрался жениться. Предварительная договоренность была достигнута. Он вернулся домой, купил дом и женился. Говорит об этом так, словно женитьба – тоже бизнес. Теперь у него есть жена, дочка и дом в Неа‑Ионии, пригороде Афин. Во время войны он тайно преподавал английский; когда же война закончилась, стал давать частные уроки, и еще – как он утверждает – был лучшим переводчиком в Британской полицейской миссии.

Он идеальный преподаватель – послушный, не задающий лишних вопросов, полный идей и энтузиазма, до крайности пунктуальный. Только раздастся звонок, он уже мчится исполнять свои обязанности. В столовую приходит из вежливости на десять минут раньше. И на все встречи тоже является на десять минут раньше. Все его разговоры – о грамматике, учебной методике, о том, что он собирается делать в будущем.

Кроме того, он любит цитировать, – ведь в его памяти хранится про запас множество отрывков на многих языках. Его познания и интересы в литературе практически нулевые. Большую часть свободного времени он проводит, читая учебник по английскому языку. Ему нравятся беседы, преимущественно в форме викторины – происхождение имен, трудные места в грамматике, редкие слова. Если вы знаете ответ, он расстраивается. Знает много песен, и если поет, лучше его не перебивать.

Нельзя сказать, чтоб мы не подвергали сомнению это воплощение добродетелей. Своим достоинствам и особенно умеренности он отдает должное, но без хвастовства, а скорее с мудростью, подобной Сократовой, скромно признает их наличие. Каждого он оценивает по себе.

– Почему здесь ученики разговаривают на уроках? – спрашивает он. – Когда я учился, все мои мысли были только о том, чтобы усвоить слова учителя. Мне не хотелось все время болтать с соседом. О чем таком важном можно болтать?

Он много говорит о себе – не так, как это делают экстраверты, душевный эксгибиционизм которых – осознанное поведение, а как интроверт, который мало что видел, кроме повседневного труда и жизни, полной самоограничения. С ним о многом не поговоришь. У него смышленая улыбка; иногда он прямо заходится визгливым смехом, и тогда его физиономия становится похожей на сморщенное от плача младенческое личико. Иногда он кажется туповатым; он не понимает новую методику. В классе строгий, серьезный; пылкость, с которой он демонстрирует подчеркнуто правильное английское произношение, так преувеличена, что я почти перестаю его понимать. Когда он говорит по‑немецки, кажется, что чихает испорченный двигатель; его арабский слишком глотализованный, а французский, хотя и безупречен, лишен музыкальности – как если бы симфонию Моцарта играл Духовой оркестр.

Но человек не бывает без недостатков. Египтиадис любит бренди, ни с чем его не смешивает, пьет большими глотками знатока, и тогда на какое‑то время привычное беспечное выражение покидает его лицо, а глаза затуманиваются. В такие моменты он больше всего напоминает жабу, которая только что проглотила муху. Он щурится, и по лицу его расплывается некое подобие удовлетворения.

Он замечательно непоследователен в разговоре, обычно перебивает собеседника совершенно неуместными вопросами или вдруг начинает предаваться воспоминаниям. Сегодня я в сумерки шел с ним из школы. На тропу перед нами села малиновка.

– Взгляни, малиновка, – сказал я.

Птичка улетела.

– Ты сказал, лягушка? – переспросил он.

Скажи я, что у лягушки бывают крылья, и он бы мне поверил. Кроме языков, его ничто не интересовало. Он мог бы рассказать на латинском языке систему Линнея, но не знал названия простейшего цветка. Для него и малиновка и лягушка были лишенными плоти метафизическими понятиями, словами из словаря.

Такие вот мимолетные погружения в его фантастический внутренний мир являются компенсацией за не столь подкупающие качества – догматизм, бестолковость и примитивную мораль.

11 февраля

Отличный денек. Погода как острая бритва – на небе ни облачка, ветер со стороны Альп – ледяной, пронизывающий мистраль. К нам он идет с Пелопоннеса над неспокойным морем разных оттенков синего цвета. Воздух кристально чист, хорошо видна снежная линия гор по другую сторону залива; по мере того как солнце движется к западу, снег все больше розовеет. Небо абсолютно ясное, веселящее душу, ветер разогнал облака; однако это самый холодный день за все время моего пребывания здесь. Когда смотришь от школы, кажется, что гора Дидима находится всего в пяти или шести милях. Вечером она затягивается изумительной фиолетово‑синей дымкой, а небо, на фоне которого она вырисовывается, становится лимонно‑голубого, бледно‑зеленого, розоватого цвета, сохраняя по‑прежнему удивительную чистоту и прозрачность. Серебристое побережье, отполированные до блеска красно‑коричневые утесы, зеленые, раньше времени залитые золотистым светом деревья.

Сегодня этот прекраснейший из пейзажей показался мне почти нереальным по своему совершенству и произвел бодрящий эффект. Сам же день, по разным причинам, был полон мелких неприятностей. Кроме того, я неважно себя чувствовал. Но стоило выглянуть из окна или пройтись по саду и увидеть великолепную застывшую волну из горных вершин, которая, казалось, вот‑вот обрушится, как все ничтожные мелочи жизни отступали. Я ощущал что‑то вроде эстетического возбуждения, прилива умственных сил, обострения восприятия, восторга от того, что меня окружало.

Я побывал у Шаррокса, послушал новости из Англии. Как все серо, холодно, методично, неинтересно! Весь этот мир после того, как я видел из окна темно‑синее море, освещенные солнцем, гнущиеся под порывами ветра оливковые деревья и неправдоподобно прекрасные горы, весь этот мир казался ничтожным, уродливым, надменно‑кичливым, – такую жалкую жизнь видишь под камнем, когда его переворачиваешь. А снаружи – этот восхитительный пейзаж, и я, ящерка, греюсь на солнышке.

Вчера мы с Шарроксом отправились на длительную воскресную прогулку. Мы шли по окраине городка, который с моря кажется гораздо меньше, чем есть на самом деле. Шли по стертым камням улочек, через глубокие высохшие канавы, лужайки, мимо похожих, как близнецы, чисто побеленных, утопающих в солнце домиков со ставнями на окнах. Было ветрено. Очертания деревьев смягчились, округлились благодаря нежным бутонам – белым и розовым. Ветви лимонов свисали под тяжестью фруктов. В западной части поселения мы набрели на заросшую травой площадь; пастух сидел на траве в окружении овец, были там и бараны, а также резвящиеся ягнята. Солнце играло на цветках миндаля, подчеркивая черные цветоножки. Вокруг стояли развалившиеся дома, лежали груды камней. Очаровательная пасторальная виньетка. Потом мы вышли на еще одну запущенную площадь, там играли дети. Они смеялись, когда Ш. фотографировал. Дети окружили нас шумной толпой – их глаза горели, они трещали без умолку; у мальчишек бритые головы, такая здесь мода – на мой взгляд, отвратительная.

В городе много разрушенных домов и свободных земельных участков. Он строился без всякого плана вдоль высохших ныне русел, строился в разных направлениях. К каждому дому ведет небольшая аллея. Поражает белизна стен, из‑за этого каждый цвет – голубой, желто‑коричневый, зеленый, – обретает особую ценность, становясь нежнее и в то же время интенсивнее.

Восточный край острова менее дикий, не столь холмистый и более обжитой. Здесь луга, фруктовые сады, виноградники и даже маленькие поля зеленеющей пшеницы. Островок Спетсопула, еще более похожий на Остров сокровищ, чем Спеце, с лесистыми склонами и идущей по центру горной грядой, заслоняет далекий южный берег Пелопоннеса. На западе в море один или два небольших острова, а где‑то у самого горизонта – острова Киклады. Мы повернули в глубь острова, направившись к вилле, где жил друг III. Она затерялась меж оливковых деревьев и кипарисов. Хозяин отсутствовал, сад же был полон синевой ирисов, здесь росли террасами цветущая герань, гвоздика, левкои и бугенвиллея. Мы отправились восвояси – мимо птичьего двора, где в тени сбились куры под присмотром великолепного, неагрессивного петуха; похожий на изваяние, он стоял неподвижно, напоминая фигуру из групп Джотто или Карпаччо.

Мы поднялись выше, к монастырю – нескольким неказистым постройкам, чье уродство скрашивала ослепительная белизна побелки и стоявшие на страже кипарисы. Отсюда открывался прекрасный вид на оливковые деревья и цветущий миндаль и дальше – на спокойные очертания бухты с пристанью для яхт и темные леса Спетсопулы. Монастырь расположен высоко над уровнем моря – здесь хорошо лежать после смерти. Солнце садилось, и мы стали спускаться по тропе в городок; рядом с тропой росли уже совсем другие ирисы – на каждом бледно‑зеленом цветке по три зеленовато‑черных пятнышка, – черный цвет искрился зеленым.

Неожиданно подул холодный ветер, набежавшие облака закрыли солнце. Мы шли по набережной старого порта, у берега носило из стороны в сторону шлюпки, раскачивались мачты, ветер усиливался. Поблекли яркие краски на холмах – разнообразные оттенки красного, зеленого и синего. Склоны Дидимы все еще отливали золотом, особенно ярко горевшим на фоне надвигавшихся чернильно‑черных туч. Набережная, прилегающие к ней улочки выглядели уныло. Беленькие домики казались серыми. Мы зашли в деревенскую церковь – главную из шестидесяти пяти небольших церквушек и часовен на острове – и погрузились в густо пропитанную благовониями атмосферу икон, тяжелых декоративных тканей, нарядных канделябров; византийская пещера, красные огоньки лампад, зловеще светящиеся во мраке.

Потом отправились в таверну с побитым молью канюком[298]и сидели там, предаваясь бесконечным разговорам, до полуночи. Как раз тогда таверну в буквальном смысле оккупировали киношники. Все они в какой‑то степени говорили по‑английски. Актер на главную роль очень красив, un trus brave cavalier[299], но в его манерах и улыбке есть что‑то женственное. Ассистент оператора, полукровка, молодой и деятельный, говорит много, американский акцент. Два‑три импозантных старых священника – фильм, до некоторой степени, религиозный – в рясах, как и положено служителям Православной церкви, бородатые, с благородными сократовскими лицами. Еще один молодой человек с бородкой, но совсем другого толка – в духе аббатства Сен‑Жермен‑де‑Пре. Высокий, по‑богемному одетый юный художник с благородным классическим профилем и очень милой – непосредственной и застенчивой – манерой общения. Мне он показался красивее главного героя. Пришел Евангелакис, он играл, демонстрируя свое мастерство перед киногруппой. Гитарист был в ударе и импровизировал быстро и изобретательно. Режиссер‑постановщик сидел за центральным столом, на его лице было напряженное, мрачное выражение, он ничем не проявлял своего интереса. Евангелакис танцевал, его грузная коренастая фигура двигалась легко – он мягко ступал и ритмично вращался; руки он выбросил для равновесия в стороны, прищелкивая пальцами в такт музыке и при каждом повороте отпуская очередную шуточку. Несколько местных рыбаков тоже пустились в пляс; трое исполняли что‑то вроде танца крепко выпивших мужчин – они живописно раскачивались в замедленном «пьяном» ритме, обнимая друг друга за шеи; один из них, с краю, после каждого припева делал вид, что валится на пол, но друзья в последний момент поддерживали его. Очень спортивное представление. Потом на освободившееся пространство вышел еще один мужчина – в его танец входили прыжки через стул. Художник нарисовал карикатуру на Ш., изобразив его в виде болвана с фашистскими наклонностями, на меня – представив неопрятным арийцем, смахивающим на герцога Виндзорского, и на Евангелакиса, который сам по себе карикатурен.

Танец в Греции рождается стихийно, его исполнители часто очень искусны. Скажу больше: если мужская компания собирается в греческой таверне, где играет музыка, всегда наступает такой момент, когда необходимо встать и танцевать, – в английском пабе в такой момент рассказывают грязный анекдот. Греки тоже могут рассказать грязный анекдот, но англичане никогда не танцуют.

С нас содрали три фунта за этот вечер, – по крайней мере вдвое больше, чем следовало. Эта черта греков менее симпатична. Дорога назад в школу была вдвойне неприятна: во‑первых, нас взбесил счет, и, во‑вторых, ледяной ветер с гор дул нам прямо в спины.

Типичное письмо от Джинетты Пуано. Провинциальная скучноватая учтивость и правильный язык. У нее дар писать письма. Нет ни капли той живости и остроумия, какие отличают стиль Джинетты Маркайо, однако она несравненно изящнее выражает свои мысли, любовь и мечты на бумаге. Я с удовольствием ей отвечаю.

«Partout dans la ville, sur les terrasses des collines, des fontaines, nuage, flocons d’arbres en fleur»[300]. От своих последних слов я сам пришел в восторг.

Она хочет, чтобы я поехал с famille thoursaise[301]в Испанию на следующий год. Я бы с радостью поехал – путешествие обещает быть замечательным, и она сама отличная спутница, – но я чувствую что‑то вроде ответственности – теперь я придерживаюсь принципов морали только в личных отношениях – и не хочу укреплять в ней определенные надежды, хотя я и так как мог препятствовал их созреванию; «je ne veux pas voir développer une amitié désespéré, nourri de brefs rencontres et longues tristesses»[302].

В другом месте я писал о «une énigme à la jolie taille»[303].

«Je ne veux point vous faire mal, mais non plus vous charmer au point où vous oubliez notre situation et les plusieurs distances qui nous séparent»[304].

Похоже, что у «famille» планы дать концерт и, если я не смогу сам оплатить проезд до Франции, отдать выручку мне. Я тронут и несколько смущен такой заботой; честно говоря, в это трудно поверить, хотя и очень хочется.

24 февраля

Весь день гулял один. Ясный – ни облачка – сказочный день. Прошел несколько миль и никого не встретил. В центре острова необычно тихо, нет ничего, кроме местных растений. Я влезал на крутые склоны и так добрался до удаленных долин, поросших пихтами, откуда видно сверкающее лазурью море. Четко вырисовывались Пелопоннесские горы, казалось, совсем близко, несмотря на разделявшие нас десять миль залива; их снежные шапки выглядели ослепительно белыми на фоне чистого голубого неба. Атмосфера слепила чистотой и солнечным блеском; день был так прекрасен, что мне стало неспокойно, такое совершенство чуть ли не раздражало. Я перекусил, сидя на большом камне, обращенном на запад; вся срединная часть Пелопоннеса раскрылась предо мной. Залив представлялся чем‑то искусственным; полоска пенистой голубой воды окружала стоявшие напротив горы. По камню ползла черепаха. Я попробовал ее покормить, но единственным ее желанием было унести поскорее отсюда ноги. Дул теплый ветер, в воздухе пахло гиацинтами, их было множество, и над ними жужжали пчелы. Ворон прокаркал над головой. Мне захотелось пить, и я с удовольствием утолил жажду апельсином. Насытившись, стянул с себя рубашку и улегся под пихтой на солнышке; овеваемый теплым ветерком, дремал, лежа на земле, слившись с ней. Солнце и обнаженная кожа сделали свое дело: во мне проснулись эротические желания. У культа солнца эротическая основа: он порожден человеком, влюбившимся в огненное светило.

Думаю, что пейзаж, открывающийся с западных высоких холмов Спеце, самый красивый в мире. Можно встать так, что, немного повернув голову, увидишь одновременно Эрмиони и Дидиму, и тогда Греция предстает обнаженной женщиной, открывающей через пейзаж все свои тайны. Это страна Одиссея, страна странствий и подвигов древних греков. Голубые моря, пихты, снежные вершины гор – все как охлажденное вино: свежее, благоухающее.

Я спускался по длинным, залитым солнцем склонам к бухте, которая даже на этом острове, где множество прекрасных заливов, выделяется своей красотой[305]. Два мыса обрамляют далекий Пелопоннес; пихтовая роща растет параллельно сбегающей вниз дороге. Среди деревьев виднеются, поражая своей белизной, часовенка и вилла. Вдоль моря активно бродят, пощипывая траву, черные, низкорослые козы с колокольчиками на шеях. У часовни я увидел длинный плащ и сумку пастуха. Пустынный рай.

Домой я вернулся изрядно уставший: мне тяжело дался переход через серединную гряду. На фоне синего ионического неба Дидима пылала розовато‑лиловым и пурпурным цветом, сменившимся вскоре на индиго. На расстоянии двух миль я услышал школьный звонок, звавший на урок. Раздались голоса из деревни, дети пели и танцевали.

Позже я пошел в Спеце, чтобы там встретиться и поужинать с Ш. Он зачитал отрывки из «Нью стейтсмен», в том числе из редакторской статьи с критикой королевских похорон[306]. Политика и короли – как далеко все это! Мы пошли в «Ламбрис», слушали, как поет Евангелакис и другие греки, смотрели, как актеры развлекаются с четырьмя афинскими проститутками, пили пиво, потом добавили полбутылки бренди, которым нас угостил хозяин, и вернулись домой, совсем не готовые к тому, чтобы бодро встретить начало недели.

Прекрасная страна с прекрасным климатом – сегодня уже третий абсолютно безоблачный день этой волшебной весны. Безупречная природа – всего лишь тонкий слой сливок на молоке реальности. Ужасный диссонанс между красотой пейзажа и современными греками. Они слепы, живут как кроты – в подземных переходах.

Нелепое несоответствие между всеми oraisons funubres[307]и высокопарной хвалой в адрес покойного короля и новоиспеченной королевы. Некрофильское обсуждение до мелочей организации похорон, критика самой церемонии – критика стала такой неотъемлемой чертой современного мира, что скоро станут критиковать даже природу, – и выражение преданности. Наибольшая глупость – параллели с великой королевой Елизаветой. В то время Англия была одним племенем, сильным, но все же иерархическим; люди не возражали, что над ними есть некто высший. Теперь же мир – это улей из множества индивидуальных сот; люди не считают себя ниже других, и у них нет семейственной, национальной любви к монарху. Монархия существует только потому, что жизнь масс бесцветна и они рады любой возможности сублимироваться. Корона – тот же психологический якорь; чуть что – и благополучно возвращает нас назад.

6 марта

Спеце может стать камнем преткновения для человека, ведущего дневник. Дни убегают как вода сквозь пальцы, особенно при хорошей погоде. Все время что‑то происходит, я вижусь с людьми, преподаю, играю в теннис и не делаю ничего толкового. Ни один месяц в моей жизни не пролетал так быстро, как этот февраль. Уже несколько дней идет Масленица – Апокриас[308]. Украшена вся школа, на стенах спален и столовой – забавные фигурки и вымпелы, повсюду красиво и чисто. Сейчас на острове полно богатых родителей и хорошеньких сестер. Погода изумительная. Нам с Шарроксом оказывала покровительство богатая супружеская пара, Гованоглоусов, они прекрасно говорят по‑английски и намного образованнее остальных мам и пап из нуворишей. Приехал Сотириу, председатель опекунского совета, и совершил обход спальных комнат. Плюгавый седой старичок, слабый и дряхлый, плелся, опираясь на палку; инспектирование чуть ли не военного образца. Мальчики стояли у кроватей по стойке «смирно», пока Сотириу и его сопровождение ковыляли мимо, заглядывали в личные тумбочки и вежливо наставляли школьников. Еще один напыщенный коротышка – лет пятидесяти – шестидесяти, в рыжеватом твидовом костюме, с офицерскими усиками – исполнял при председателе роль помощника. Затем шли – директор школы, его заместитель, заведующий пансионом и длинная процессия учителей, старших учеников и родителей. Все бы хорошо, но взятый Сотириу темп похоронной процессии вызвал у самых легкомысленных из нас приступ неудержимого смеха.

Утром в воскресенье мы сидели на солнышке неподалеку от гавани, глазея на множество оживленных людей, пьющих пиво. Днем должен был состояться футбольный матч, а затем торжественная церемония в память одного из основателей. Вся школа собралась у памятника Анаргиросу. Шарканье ног, хихиканье. Одного из мальчиков послали за стулом, чтобы возложить на плечи великого человека венок. Стул поставили на нужное место. Все хорошо.

– Венок! – кричит директор. В ответ молчание. О венке забыли. Маленький, мальчик стремглав бежит за венком. Опять шарканье, смешки. Мальчуган возвращается, у него в руках большой лавровый венок. Директор стоит с венком в руках, он смущен. Он только что осознал, что выпускник школы, которому поручено возложить венок, отсутствует. Шарканье, смешки. Видно, что старшеклассники бегут не по той тропе, они заблудились. Раздаются крики. Старшеклассники, потеряв головы, бегут к месту церемонии через кусты, наступая на клумбы. Смех. Преподаватель физкультуры сердито кричит на них. Воцаряется молчание. Выпускник торопливо поправляет галстук, приглаживает волосы, ему вручают венок.

– Смир‑р‑рно! – кричит физкультурник.

Лица всех обращены к школе и памятнику. Греческий флаг медленно плывет вверх. Половину пути он проходит хорошо, но потом что‑то в механизме флагштока заедает. Судорожные рывки, флаг немного опускается, потом резко дергается вверх. Но преодолеть помеху не удается. Все кусают губы, чтобы не рассмеяться.

Выпускник смотрит на директора, директор оглядывается; шарканье, смешки. Выпускник выступает вперед, чтобы возложить венок. Он явно не понимает, почему всех душит смех. Кладет венок у основания памятника и быстро возвращается на свое место. Кое‑кто из мальчишек смеется.

Директор и старшеклассники стоят и смотрят друг на друга; директор делает знак шляпой. Старшеклассники растерянно переглядываются. Молчание становится невыносимым. Каждый ожидает, что кто‑то произнесет речь.

Наступает звездный час преподавателя физкультуры.

Он свистит в свой свисток. Ученики начинают переговариваться, родители тоже зашевелились. Кризис предотвращен.

Директор говорит:

– Хорошо!

Старшеклассники склоняют головы. В душе все смеются. Физкультурник снова свистит. Ученики расходятся, смеясь и болтая. Директор останавливает маленького мальчика и заставляет его водрузить венок на плечи статуи. Старшеклассники стараются скрыть смущение.

Церемония окончена.

Только Анаргирос возвышается над этим абсурдом. Пустые глазницы его каменной головы идеалиста, человечного, проницательного, терпимого и благородного, смотрят куда‑то вдаль, поверх этой нелепой толпы. Голова великого идеалиста, почти мечтателя. Его мечта очень далека от своего осуществления, но камень терпелив.

Памятник, кстати, совсем не похож на его портрет, но факты говорят, что духовный человек в нем был почти так же прекрасен, как статуя.

10 марта

Лучшим днем праздника был последний, когда мы на каике поплыли через пролив к деревушке на материке – довольно грязной – Порто‑Хели. Чудесный день. Пелопоннес виден как на ладони, волны нас нежно покачивают, небо безоблачно. Мы зашли в деревенскую таверну и пообедали под рожковым деревом; ели исключительно греческую еду – праздничные белые булки, креветки, крупные, сочные оливки, больших моллюсков, лук, салат и халву на десерт; пили узо и рецину. Ш. и я сидели за столом с чьими‑то родителями. Греческие танцы не прекращались, танцевали все, обнявшись за плечи, под музыку, несущуюся из граммофона, установленного у дверей. Звучал смех, лилось солнце, дул легкий ветерок. Младшие дети запускали змея; кто‑то собрал большой букет темно‑красных анемонов и поставил его в стакане среди тарелок на наш столик. Они простояли весь день на ветру и остались такими же свежими – больше других цветов напоминая о древних греках.

20 марта

Время летит быстро; неделю я провалялся в постели с гриппом. Больным я себя совсем не чувствую – просто нет желания снова надевать хомут, когда можно отсидеться дома. Моральная неустойчивость – вот как это называется. Слава Богу, в школе от меня не требуют ничего особенного. Могу отдавать все свое время собственным проблемам. Это место – просто находка. За ту ничтожную работу, что я здесь выполняю, получаю кучу денег и удовольствия в придачу.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: