Рождественский сочельник 19 глава




– Мне хочется шоколада, – попросил я.

Юноша нашел магазин, где продавались крохотные шоколадки.

– Мне нужны большие, – сказал я.

– Таких нет, – ответил он и посмотрел на меня с легким недовольством.

Но уже в соседнем магазине лежали большие плитки. То же самое повторилось и с яйцами. Я сказал, что хочу яйца вкрутую. «Oeufs durs» он не понимал, а я не знал, как будет по‑гречески «варить», не говоря уж о «кипятить». Мы зашли в две таверны – там нас приняли без особого удовольствия и сказали, что яиц у них нет. Юноша был очень удручен.

– Яиц нет, – сказал он.

Меня это стало раздражать.

– Бог мой, ну должен же кто‑нибудь продавать яйца!

– Никто не продает.

– Послушай, все, что мне нужно, – это три или четыре яйца, и пусть кто‑нибудь их сварит.

– Нет. Их никто не сварит. On ne peut pas. On ne peut pas[337].

Юноша смущенно уставился в землю, не понимая моей настойчивости. И он победил. Я довольствовался булочкой, сыром и шоколадкой.

Затем мы отправились за ключом от хижины на горе; по мощеному переулку пришли к дому, где в темной комнате с зарешеченным окном за ткацким станком работала женщина. Она к нам вышла. Ключ был у ее отца, а он ушел. «А когда придет?» Женщина пожала плечами, предположила, что через час, но в голосе не было уверенности. Сверху высунулась ее мать, она хотела знать, в чем дело. Из окна соседнего, увитого виноградом дома выглянула женщина с ребенком. Девушка с ведром остановилась и слушала. Греческие нудные переговоры продолжались.

– Ничего хорошего, – сказал юноша, выдерживая свой стиль пессимиста. – Вам нельзя идти. On ne peut pas.

Оставив его слова без внимания, я заговорил по‑гречески. Как я понял, требовалось письмо из туристической конторы.

– Это не обязательно, – сказал я. Переговоры возобновились. Мне предложили пуститься в путь завтра.

– Нужен проводник. Дорогу хоть знаете?

– Знаю. – Я назвал расположенное над Араховой летнее селение. Это было ошибкой. Дорога пролегала не там.

– Dexia, – сказала женщина. – Ochi Kalyvia[338].

– Ne, ne, хеrо – dexia[339].

Мои слова их немного успокоили.

– Я должен идти сегодня утром, – настаивал я.

– Он не знает дорогу, – сказала молодая женщина и прибавила, обращаясь к юноше: – Ты должен его проводить.

Юноша дал задний ход.

– Нет, нет… только не сегодня… then boro[340]. – Он прямо зациклился на отрицании всего, чего можно.

Пожилая женщина перешла к главному:

– За ключ вам придется заплатить десять тысяч.

– Понимаю, – сказал я и полез в карман. Атмосфера заметно потеплела. Стало ясно, что перед ними простофиля.

– Хорошо, – согласилась пожилая женщина. – Завтра. Принеси ключ.

Молодая женщина вернулась с двумя ключами и дверной ручкой. Я подумал, что хижина нечто вроде Опасной часовни – до нее не только трудно добраться, но и войти непросто.

Однако приготовления закончены. Я расстался с юношей и пустился в путь – вверх по виноградникам, посаженным вдоль глубокой и широкой Дельфской долины, к Левадийскому плоскогорью. На первоначальные трудности я смотрел как на естественные препятствия, без которых не вырваться из безликой толпы, важный этап в развитии молодого писателя.

Сильно пекло. Ветра не было. Вскоре тропа, по которой я шел, заметно сузилась, и я перебрался на идущую наискось, мимо церкви и высохшего источника, широкую дорогу. Вид высохшего источника заставил меня подумать о воде и о том, что я совершенно не знаю пути. Единственным источником информации была страница из путеводителя Бедекера – там несколько туманных строк посвящались этому восхождению. Женщина говорила, что путь трудный. Я представлял возможные опасности: жажда, падение в пропасть. Бандиты из коммунистов, даже сверхъестественное – как вариант – не упустил. Но несмотря ни на что, я был счастлив. Мимо спускалось много людей из летнего селения в Арахову.

– Yassou[341], – говорили они.

– Yassou, – отвечал я.

Один засмеялся:

– Na[342], англичанин взбирается на Парнас.

– Я иду правильной дорогой? – спросил я.

Они кивнули и указали на скалы наверху. Я продолжил путь и, как впоследствии выяснилось, пересек тропинку, ведшую к хижине. Я шел все по той же широкой тропе, постепенно набирая высоту. Напротив простиралось еще одно высоко расположенное плато с участками вспаханной рыжей земли и ярко‑зелеными полями. Внизу, далеко внизу, множество олив. Наконец дорога обогнула небольшую скалу и резко пошла вверх, к перевалу, позволяющему выйти на плоскогорье. Дул прохладный ветер. Плоскогорье лежало ниже меня: две‑три мили зеленеющих полей и в дальнем конце – компактная группа из каменных домов. На западе и севере поросшие пихтой склоны. У гор был северный вид, они высились темной стеной. На востоке тоже пихтовые леса; крутые серые склоны по мере подъема становились все более голыми, деревья попадались реже, а потом и совсем исчезли; а над всем этим в форме арки вздымалась гора, к которой я шел, – грандиозная, изогнутая, затянутая облаками. Я спустился по каменистой тропе на плато и там увидел росшую из расщелин в камнях гвоздику и горную петрушку. Каменки распускали, красуясь, свои хвосты. Надо было идти к деревне: на плато никого не было, а я не знал, где та тропа, которая ведет налево. Стая серых ворон – зловещих хищных птиц – подозрительно поглядывала на меня из‑за груды камней. Дойдя до деревни, я подошел к двум мужчинам, стоявшим поодаль от пашни. Большинство домов выглядели необитаемыми, обветшалыми. Мужчины оказались любопытными, но помогли: двое подошедших юношей показали мне тропу, вившуюся высоко в хвойном лесу, и я продолжил восхождение, следуя на звук пастушьих колокольчиков.

Я вышел на пастуха – загорелого доброжелательного человека, – расположившегося с семейством (жена и трое сыновей) под развесистой пихтой. Он объяснил мне, как идти дальше, пригласил пообедать с ними – помидорами, огурцами, йогуртом, козьим молоком. Это меню он подробно перечислил, радуясь, что может угостить странника, и чуть ли не умолял меня присоединиться к трапезе. Так я впервые познал удивительное гостеприимство парнасских пастухов. Все они были почти мифически добры. На поверхности молока я заметил частички навоза и попросил стакан воды. Они смотрели, как я пью, и улыбались. Я оглядел их временное пристанище из пихтовых ветвей и каменьев; вместо крыши – натянутая ткань; внутри несколько ковриков, одеяла, много закоптившихся горшков и сковородок. Выше пастухи живут в крошечных, но сложенных целиком из камня домиках; они стоят под нависшими утесами; рядом, за каменной оградой, загон для овец. Однако внутри та же цыганская простота – самодельные коврики, одеяла из овечьих шкур, несколько сковородок, кастрюль. И так они живут все лето.

Тропа круто вилась вверх по пихтовому лесу; казалось, ей нет конца. Вокруг было много птиц – синичек, корольков – и бабочек. Как будто снова вернулась весна. Пролетел черный дрозд. Наконец я вышел на каменистое неровное плато у западной вершины. Холодный ветер дул со стороны облаков, по‑прежнему окутывавших горы. Тут тропа разветвлялась. Я заколебался, замедлил ход и впервые почувствовал себя неуверенно. Тогда я еще не догадывался, что пастухи живут и на такой высоте. Было холодно, облака угрожающе потемнели, видимый склон горы отливал серым цветом – холодным, зловещим. Ничего похожего на Грецию. Выбрав одну из троп, я пошел по ней дальше – к долине.

Вдруг я увидел, что за соснами клубится дымок, и воспрял духом. Услышав вдалеке звон колокольчиков, я быстро спустился по склону долины. Противоположный склон был крутой, каменистый, заваленный упавшими деревьями. Костер я нашел, но вокруг не было никаких признаков жизни – только тлеющие ветки, коврик из ползучих искр. Я огляделся и, думаю, не удивился бы, увидев, что меня окружили краснокожие индейцы или по меньшей мере бандиты. Но тут вновь выше меня, в лесу, послышался слабый звон колокольчиков. Я заторопился наверх, обливаясь потом и испытывая нестерпимую жажду. Звон колокольчиков становился все громче, и вот на открытом месте появились овцы. Уже через минуту я был в лагере пастуха. Меня принял глава семьи – суровый на вид, но обходительный старик. Ему хотелось знать обо мне все. К нам присоединились двое юношей и мужчина. Их хижина была просто щитом от ветра. Я видел их ложе: прямо на земле валялось несколько ковриков, шкуры и теплые пальто. Они преподнесли мне флягу, полную воды. Я подарил им сигареты. Похоже, все пастухи здесь без ума от сигарет. Старик предложил мне прилечь отдохнуть, поесть с ними. Но я спросил, как добраться до kataphygeion – хижины. Один из юношей вызвался проводить меня. Он взял свой пастуший посох, плащ и повел меня в гору. Юноша шел привычной для него, пружинящей походкой, широко шагая с камня на камень и сохраняя равновесие с помощью посоха. Со стороны это казалось просто, но я все время отставал. Время от времени он останавливался и задавал мне вопросы; иногда подбирал гильзы, оставшиеся со времен Гражданской войны, говорил о коммунистах. Я понял, что юноша против них, хотя было видно, что он потрясен тем, сколько потребовалось времени и людей, чтобы освободить от них Парнас. Мы выбрались из леса, миновали несколько небольших долин на пути к маячившей впереди вершине. Я спросил, как далеко до центрального пика. Два – два с половиной часа ходьбы, ответил юноша. Путь долгий и трудный. Он пытался объяснить, как туда дойти, но я не понимал многих слов и только еще больше запутался. Мы прошли мимо глубокой и узкой расселины. По словам юноши, на ее дне лежит снег; он остановился и бросил камень в зияющую пустоту. Камень несколько раз ударился о боковые стороны отверстия, а потом воцарилась странная тишина, бесконечная, как будто у пропасти не было дна. Я так и остался при этом убеждении.

Еще несколько минут – и мы у хижины, почти невидимой издали. Небольшой приземистый домик с круглой крышей, выходной трубой, без окон, словно молельня строгой секты. В ржавой железной двери зазубренные пулевые отверстия.

– Communista kaput, – сказал пастух.

Я попытался отпереть дверь ключом – она не поддавалась. Тогда пастух ее попросту выбил ногой – ключ не пригодился. Внутри – лежанки, матрасы, печка, лампы, пила, даже пара лыж. Меня приятно удивило, даже поразило, что греки смогли устроить такой пристойный приют. Я немного поговорил с пастухом; страшно хотелось есть, но не было желания делиться. Наконец, выкурив три сигареты, он ушел. Осмотрев запасы, я принялся за еду – съел треть сыра, треть булки, плитку шоколада. Было около трех часов. Я раздумывал, стоит ли сейчас штурмовать вершину или подождать до утра. В конце концов пришел к компромиссу: сегодня пойду на разведку, намечу путь, а восхождение отложу на завтра.

Надев лыжную куртку, я вышел из хижины; дул холодный, резкий, неожиданно сильный ветер. Я стал взбираться по каменистому склону прямо к нависшим облакам. Крутой и изнурительный подъем. Каждые несколько минут приходилось отдыхать. Цветы множились – колокольчики, мелкая розовато‑лиловая горечавка и еще неизвестные нежные цветы насыщенного ярко‑красного цвета. Попадалась заячья капуста, лихнис, цветущая камнеломка, торчавшая из торфяных щелей. Неожиданно сверху донесся – совершенно невероятный на такой высоте – звон пастушьих колокольчиков. На фоне неба, почти из облаков, выросла фигура с посохом, в туго перепоясанной шинели. Пастух тоже шел вверх, иногда останавливался и смотрел на меня сверху вниз. В просвете между проносившимися облаками я видел высоко над собой его коз. Я продолжал идти; каждый шаг давался все труднее. Но лучше преодолеть этот каменистый склон сейчас, решил я, и не повторять подъем завтра. Так легче. И вот я достиг высшей точки крутого склона; ветер с бешеной силой налетел на меня, от него перехватывало дыхание, обдавало ледяным холодом, я еле удерживался на ногах. Однако внизу, к моему величайшему изумлению, лежала широкая котловина; наклонно поднимаясь, она в двух местах переходила в остроконечные вершины и седловину, за которой высились еще пики. Справа я видел места névé[343], снег ослепительно сверкал на скалах и каменистом склоне. Внизу, в котловине, местами зеленела трава; в одном углу разбил лагерь пастух. Я оказался в раю верхнего Парнаса.

Эта огромная котловина в окружении горных пиков – совершенно особый мир с низинами, поросшими сочной травой и цветами, стойбищами пастухов. Горное убежище. За то время, что я добирался до седловины, небо расчистилось и мир стал прекрасен. Я почувствовал себя свободным, здоровым, без малейших признаков усталости. По камням я пробирался со скоростью пастухов, получая удовольствие от необходимости постоянно принимать мгновенное решение и проявлять чудеса ловкости. Взобравшись на седловину, я увидел сразу несколько пиков. Проблема заключалась в том, чтобы определить, какой из них Ликерий[344], самая высокая точка Парнаса. Все казались примерно одной высоты, хотя самый дальний, по другую сторону огромной котловины, был вроде бы выше остальных. Я видел двух пастухов, но они были очень далеко от меня, слишком далеко, чтобы идти и спрашивать. Я склонялся к компромиссу: можно взобраться на один из ближайших пиков, сочтя его самым высоким, – все равно я уже на Парнасе. Солнце клонилось к закату. Я спустился и вновь поднялся на другую седловину. Горные вороны кружили над головой; цветы были повсюду – горные астры, золотисто‑желтые, похожие на маргаритки цветы и множество ярко‑розовых гераней. Когда я оказался наверху новой седловины, то до того момента невидимый пик‑великан обрисовался четко. Правильная форма, округлая вершина; но расположен слишком далеко, чтобы успеть подняться на него до темноты, – так, во всяком случае, мне казалось. Почувствовав разочарование, я попытался лгать самому себе. Можно сочинить историю о том, как я забрался на вершину, полагая, что именно она – высочайший пик Парнасских гор. Ближайший пик был с южной стороны, туда я и решил направить свои стопы. За ним находилась еще одна котловина, богатая растительностью, – там паслась крупная отара овец и стоял пастуший лагерь.

Почти все облака разошлись, и вид с вершины пика был превосходный. Но в миле к востоку все тот же непокоренный округлый купол вздымался надо мной, по‑прежнему дразня и мучая. Я сел рядом с пирамидкой, сложенной из камней, и съел немного шоколада. Заходящее солнце подчеркивало все контуры, темно‑синие тени, фиолетовые холмы внизу – в долинах и на равнинах. Вдалеке виднелось голубое море. Мною овладела усталость, я испытывал удовлетворение, но не совсем полное. Я вновь посмотрел в бинокль на Ликерий, бессознательно припомнив тот символический смысл, какой придавал его покорению.

И вдруг, почти бессознательно, я направился к Ликерию, несмотря на поздний час и сильную усталость. Прежняя решимость вдруг ожила во мне и заставила идти. Я почти бежал вниз по склону к подножию Ликерия и стал взбираться на пик с немыслимой скоростью. Но подъем был слишком крутой – не взбежишь. Я замедлял шаг, останавливался отдохнуть, смотрел на мир у моих ног. Ближе к вершине наткнулся на цветущие фиалки, крупные пурпурные цветы, – изумительное зрелище; неподалеку цвела золотистая камнеломка. Вспугнул двух глухарей и крупных коричневых куропаток, с шумом вспорхнувших с земли. Дальний склон Ликерия обрывистый – просто огромная пропасть. В состоянии нарастающей экзальтации я, совершив зигзаг, ступил наконец на ровную плоскость, на которой тоже была выложена каменная пирамидка. Чувство победного ликования, полного удовлетворения охватило меня – наслаждение чуть ли не на молекулярном уровне. Солнце еще не опустилось за горизонт. На расстоянии двадцати миль ни одного облачка, небо чистого и ясного синего цвета; и пьянящее ощущение, что высоко вознесенный над миром ты теперь вдали от всего – городов, обществ, тревог, верований, времен, – ты центральная точка во Вселенной: ведь ты решился, достиг цели и теперь пожинаешь плоды. Природный монастырь духа.

Вокруг были другие горы, долины, равнины, моря, но у меня не было никакого желания знать их названия – достаточно просто сознавать, что их великое множество. Горные стрижи рассекали воздух, падали вниз, в пропасть, или проносились на сумеречный восток. По позолоченным вершинам тянулись длинные тени.

Кто‑то написал на прекрасном классическом греческом языке слово φωζ – «свет», выложив его камнями рядом с пирамидой. Даже я загорелся и решил оставить письменное свидетельство. На листе бумаги написал: «Джон Фаулз, 4 июля 1952; вечернее небо ясное, видимость прекрасная, на южном склоне цветут фиалки. Я один, с горными стрижами и музами». Лист засунул в жестяную банку и поставил ее в середину пирамиды. Становилось холоднее, солнце садилось. А я все стоял, очарованный высотой, вознесенностью над землей, мирской суетой, стоял, наслаждаясь грандиозным, божественным одиночеством.

Это был один из тех моментов, ради которых стоит жить. Они – вознаграждение за месяцы, проведенные в пустыне, за годы пребывания в темноте. Вырваться из времени, раствориться в природе, почувствовать, что ты по‑настоящему существуешь, богоподобный настолько, насколько это способен вообразить смертный.

Такие приключения надо переживать в одиночестве. В обществе других людей они теряют ценность. Нужно одному преодолеть все испытания – усталость, путь по незнакомой местности, тишину. Все это в конечном счете войдет в торжество победы. Никаких проводников, никаких карт. Только ты.

Я спустился по крутому склону. Ниже меня, возвращаясь в загон, двигалась отара овец. Достигнув подножия пика, я увидел девушку пятнадцати‑шестнадцати лет с бронзовым от загара лицом и хитрющими, слегка кокетливыми глазками, она шла в мою сторону. На ней было старое коричневое пальто, на голове коричневый платок, и все же эта одежда не могла скрыть ее красоты. На лице девушки играла озорная улыбка, я ее явно забавлял. Нас разделяли двадцать или тридцать метров. В ее чистом, четком голосе звучали властные нотки – это присуще людям, подолгу живущим в одиночестве; многого в ее речи я не понимал. Однако уловил легкое презрение ко мне. Ведь она постоянно живет в тени Парнаса; подняться на пик, с которого я только что спустился, для нее пара пустяков – час, не больше, и потому моя гордость в ее глазах смехотворна. Меня заставили почувствовать, что я чужой на этом высоком этаже мира. Мне же казалось невероятным, что такая хрупкая девушка может существовать в столь уединенном месте. Ее отара из двухсот овец, медленно пощипывая траву, направлялась к лагерю. Мы заговорили о волках. Похоже, я вызвал ее восхищение, сказав, что собираюсь вернуться в хижину.

– Это далеко, – предупредила она. – Придется идти в темноте.

Я ответил, что хорошо знаю дорогу, и показал направление. Некоторое время мы шли параллельно друг другу, но на некотором расстоянии. Потом я простился с девушкой, она пошла к овцам, что‑то тихо напевая, а я смотрел ей вслед.

Назад я шел быстро, несмотря на то что сильно ныли ноги. Сумерки сгущались, ветер стал ледяным и колючим, воздух – морозным. Я прыгнул с камня на тропинку. Раздался щелчок, и ступню пронзила резкая боль. Я угодил в волчий капкан. Высвобождаясь из него, я провел несколько ужасных минут. К счастью, капкан был без зубцов и держал меня всего лишь за пятку. И все же потребовались большие усилия, чтобы его разжать. Я продолжил путь; от напряжения пальцы на руках онемели, потом их охватила жгучая боль. Я прошел под большой скалой, впадина у ее подножия была заполнена водой и льдом. Высоко по скале проходили ледяные прожилки, там же наверху вовсю, как разбушевавшееся море, шумел ветер. Я спустился к пастушьему лагерю, который прежде уже видел. Но стоило приблизиться, как ко мне бросились собаки, они рычали и свирепо лаяли. Три огромные собаки – черная, серая и белая. Я замахнулся на них палкой, и тут они набросились на меня. Одна вцепилась зубами в палку, другая примеривалась к моей спине. Я уже не сомневался, что быть мне искусанным, но в этот момент выбежал молодой пастух и отозвал их. Страшно хотелось пить. Пастух подвел меня к хижине; снаружи большой кусок спрессованного снега понемногу подтаивал в миске. Я жадно выпил эту воду из жестяной кружки. Вода была ледяная, очень вкусная. Я рассказал пастухам о капкане. Они рассмеялись; оказалось, его поставил молодой пастух. Да, волки здесь водятся, два или три. Пастух же, с которым я говорил на следующий день, сказал, что их здесь много.

Я продолжил путь в темноте. Света луны и отблеска ушедшего дня хватало, чтобы ориентироваться на местности. Однако я часто спотыкался, падал, много раз останавливался и искал взглядом удлиненную серую постройку. Ветер свирепствовал, порывистый и холодный. Наконец я добрался до хижины. Со всех сторон слышался звон колокольчиков невидимой отары и лай собак. Навестить меня пришел пастух – молодой человек с серьезным лицом и низким голосом. На нем была теплая, толстая шинель. Он помог мне зажечь лампы, но они вскоре погасли и я развел яркий огонь в печи, подбрасывая туда крупные поленья. Было очень холодно, и бушующее пламя согревало душу. Я сел на скамью и разговорился с пастухом. Его мучил конъюнктивит – немудрено на таком ветру. Он часто выходил из хижины и пронзительным свистом подзывал овец. Пастух звал к себе, но у меня не было сил двигаться. И он ушел, растворившись в ночи под завывание ветра.

Странное, почти нереальное, обособленное существование – и это в 1952 году! Трудно вообразить склад ума пастуха, пасущего скот в горах, – его жизнь состоит из смены дня и ночи, пересчета голов, дойки, холодного света звезд, тишины, ледяного ветра, страха перед волками и ужасающего одиночества, словно он живет на другой планете.

Я сидел и смотрел на огонь, слишком уставший, чтобы есть. Страшно хотелось пить, но воды не было. Я запер дверь на засов, забрался в спальный мешок и заснул. За день я преодолел около пятнадцати миль – по неровным горным дорогам, карабкаясь на крутые каменистые склоны. Лето в Арахове я сменил на парнасскую весну. Посреди ночи я услышал шум борьбы и рвущейся плоти: волк, лиса или пастушья собака пытались кого‑то задрать. Но у меня не было сил встать и посмотреть, что происходит. Солнце стояло уже высоко, когда я окончательно проснулся, проспав более двенадцати часов.

Покинув хижину, я пустился в обратный путь мимо пастушьего tгура[345]. Два дочерна загорелых пастуха доили овец – по одной‑две струи от каждой. Ведро набралось только после дойки Двадцати или тридцати овец. Пастухи дали мне напиться и угостили жирным кислым сыром. Я съел его с видимым удовольствием и внутренним отвращением, залпом выпил кружку все еще теплого молока и распрощался с пастухами.

Спуск занял много времени. Распухшие ноги болели, солнце пекло сильно. В хвойных лесах было много птиц и бабочек – сорокопуты с рыжими спинками, синицы, дрозды‑дерябы, пестрые дятлы, разные виды рябчиков и тысячи бабочек репейниц. Я шел краем Левадийского плоскогорья, часто отдыхал; аппетита по‑прежнему не было. На краю плато, откуда шел спуск в Арахову, ноги у меня так разболелись, что я мог идти только прихрамывая.

Но один Парнас я все же покорил, а если как следует постараюсь, может, покорю и другой[346].

 

Часть четвертая

ДАЛЕКАЯ ПРИНЦЕССА

 

12 июля 1952

Ли. Англия – пасмурная, бесцветная, туманная, холодная. После Греции она кажется подлеском, сменившим открытый простор. Здравомыслящие ничтожества вместо людей, дотошно разработанный семейный порядок. Жизнь не глубинная, а поверхностная. От удовольствий ограждают, удерживают, и ты никогда не радуешься в полную силу. У англичан не дела, а делишки. Ни отдыха, ни солнца, ни любви. Очередное временное пребывание в семье вызывает прежние ощущения: никакой теплоты в отношениях, строжайшее подавление всякого проявления чувств; два дня ко мне проявляли легкий интерес, делились новостями. Мне нужна жена, новый центр личной жизни, хотя бы для того, чтобы заново открыть тепло любви и испытать неведомое чувство близости.

О. (мой отец) сегодня днем принес в мою комнату написанные им рассказы – довольно толстую стопку печатных страниц. Взаимное смущение. Он сразу же снизил тон, отозвавшись о рассказах как о забаве. Некоторые из них я прочитал. Они лучше, чем я думал, но недостаточно хороши для опубликования, хотя не исключаю, что кто‑то мог бы их напечатать. Самые худшие, а их большинство, – полуюмористические описания деревенской жизни, старомодные герои взяты прямиком из «Панча». Но есть и вполне приличные рассказы, однако у отца нет чувства слова, литературного мастерства. Ему стоило бы вернуться к войне[347].

23 июля

Завтра опять уезжаю – сначала в Туар, затем в Испанию[348]. Я чувствую, что мне следует сидеть за машинкой, копить деньги, стучаться в двери Би‑би‑си, однако в настоящий момент я не способен ни на что, кроме подготовки к предстоящему путешествию и повседневной работы. Никакого творчества; все, что написал прежде, кажется незрелым, рыхлым, наивным. Слишком много рефлексии. Когда вернусь, засяду на месяц за пишущую машинку. Если вернусь. Когда много путешествуешь, катастрофы неизбежны.

25 августа

Испания. Необычный месяц, обжигающий, знойный, мрачный, печальный, мучительный для меня, и все же я ни за что не отказался бы от него, хотя он и принес мне много горечи. Я чувствую себя еще более одиноким и неприкаянным, чем прежде. Меня околдовала Моник Бодуэн; эти три недели были не столько отдыхом в Испании, сколько безнадежным обожанием Моник. Под конец мне с трудом удавалось скрывать то, что я ею очарован. А непосредственно в момент расставания меня пронзила такая острая боль, какой я не испытывал уже много лет, боль от страшного осознания, что любовь между нами невозможна, время безжалостно, а человеческий жребий тяжел – это видно и на моем примере. Красота чувственных влечений, неизбежность смерти и разлуки. Я до сих пор нахожусь в состоянии транса, оторванный от действительности, потерянный; встреча с ней была отблеском иного мира. Шанс полной реализации, счастья в моем мрачном существовании. Я не столько любил ее самое, сколько тот идеал, который с легкостью создал из ее подлинной сущности. Я видел в ней прообраз совершенной женщины, а в ее юности – отражение той нежности и непосредственной радости, какой не было в ее годы у меня. Даже сейчас, когда со дня нашей последней встречи прошло две недели, я вспоминаю ее по сто раз на дню. Помню все то время, какое мы провели вместе, ее улыбки, настроения, позы, минуты задумчивости, жесты, одежду, атмосферу – все. На глаза мне постоянно попадаются вещи, напоминающие о ней; даже самые незначительные ассоциации живо воспроизводят ее облик. Часто представляю ее рядом – она улыбается, что‑то говорит. Я стал грезить наяву. Но это состояние лишено чувственности – даже поцелуя с ней не могу вообразить. Я глубоко убежден, что она близка мне по духу, что мы сущностно похожи. Мое состояние можно назвать романтической, платонической идеализацией, ничего такого прежде я не испытывал. Может быть, это из области мазохизма. Ведь были и сейчас бывают такие минуты, когда моя печаль сладка, как сладка и пронзающая душу память о ней. Я понимаю, что мы не могли бы вместе жить; умом сознаю, что в ней есть нечто холодное, отчужденное, что‑то от монахини. Над ней имеют власть провинциальные предрассудки, она католичка; в ней есть эгоизм, напористость, у нее стереотипные вкусы и представления о любви и браке, которым я не соответствую. Но по своей сущности и очарованию она моя Джоконда.

В Париж самолетом. Выхолощенное путешествие: радость от непосредственных контактов с незнакомыми местами и людьми тут заменяется удовольствием от расчетов. Столько‑то миль за столько‑то часов. Современная тенденция – к абстракции. Но я не вижу в скорости никакого очарования и не понимаю, как расстояние может выражаться цифрой. Однако было приятно вновь оказаться в Париже – все равно что вернуться в свой настоящий дом. Чуть ли не первым человеком, кого я встретил там, была моя студентка из Пуатье; припомнилась прошлая жизнь, пробудив во мне ощущение нечистой совести. Я старался держаться как можно любезнее, но при первой возможности распрощался с ней. Пришлось заплатить 525 франков за комнату на чердаке – просто обдираловка, – но это не помешало мне чувствовать себя бесконечно счастливым: ведь я снова увижу Туар.

Еду в Туар поездом по хорошо знакомым местам. Не могу дождаться, когда буду на месте, – нетерпелив, как любовник. Напротив расположился француз средних лет, в синем берете; иногда он обращается ко мне, но его произношение малопонятно. Запах «Голуаз»; старая женщина и ее внучка завтракают – длинный батон, колбаса, ветчина, яблоки; в коридоре голоса. Прилив любви к французам, к их стране, образу жизни, языку. Французы – народ здравый и эгоцентричный, их жизнь гармонична; они знают о своем животном начале, но не отрицают и духовное. Живут для себя, но проявляют при этом благоразумие. Они принимают иностранцев, оценивают их по заслугам, не заискивают перед ними, но и не проклинают. Общество личностей, золотая середина, именно они наследники Древней Греции. Я почувствовал это в поезде и продолжал чувствовать на протяжении всего пребывания там. Чем больше я путешествую и живу за границей – Англия стала теперь для меня чужой, – тем больше восхищаюсь Францией и вижу, что она моя страна. И физически и духовно именно здесь я дома – так я не ощущаю себя нигде.

Мужчина напротив говорил о Бресюире, своем родном городе. Мы проехали Сомюр. В коридоре я мельком увидел знакомое лицо – то была одна из моих самых плохих и вредных прошлогодних учениц. Долговязая уродина. Я видел, что она собирается подойти, и потому упорно смотрел в окно, чем привел в замешательство даже уроженца Бресюира. В Туаре я еще раз встретил ее, на этот раз в толпе, и тогда ограничился несколькими нелюбезными фразами, оставшись верным мнению, сложившемуся обо мне в Пуатье.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: