КЕЙФ ПРЕВРАЩАЕТСЯ В КОШМАР 2 глава




Когда Дальберг принужден был отправиться в Париж, куда его призывала необходимость докончить образование и позаботиться о будущем состоянии, Клара почувствовала сильное стеснение в груди. Прощание было очень печальное. Дальберг выпросил себе миниатюрный портрет, который Клара сама написала с себя в зеркало и который был назначен в подарок одной пансионской подруге. Тогда только братец и сестрица поняли, сколь любят друг друга. Они никогда не говорили об этом, но души их молча обручились и поменялись золотым кольцом в немом поцелуе. В сердце Клары невидимый резец начертал слова: «Я не выйду ни за кого, кроме Генриха Дальберга».

Через несколько месяцев по отъезде Дальберга, Депре, дотоле совершенно довольный своей провинцией, нашел, что уже достаточно начитался Горация, что бостон — игра скучная и что рыба в местной реке ловится со дня на день хуже. Он вдруг почувствовал потребность свидеться с родственниками, которых не видал уже двадцать лет и которые могли быть ему полезны в новом задуманном предприятии. Короче говоря, он собрался ехать в Париж, с тем чтобы провести там месяца два или три.

Клара с макиавеллизмом, свойственным самым честным женским душам, внушила отцу мысль об этом путешествии, тогда как он сам вовсе ничего подобного не предполагал, и Депре почти безотчетно вдруг очутился в Париже, на улице Аббатства, в квартире, которую по его просьбе нанял один из его старинных приятелей.

Дальберг, естественно, пришел навестить отца Клары, и дела в сен-жерменском предместье пошли почти совершенно так же, как в провинциальном городе, — в красной гостиной так же, как в серой. Потом старику Депре улица Аббатства так понравилась, что он решил остаться в ней совсем и продал свой дом в провинции.

Того, кто удивится, видя Генриха, обедающего с сомнительными красавицами, играющего и пьющего наравне с отчаянными повесами, покорнейше просим вспомнить, что человеческая душа — смесь противоположностей и цельные герои встречаются только в трагедиях. Мир преисполнен Грандисонов, которые ведут себя подчас, как Ловласы. Искушения и дурной пример; свойственное молодости тщеславие; тип соблазнителя, прославленный великими поэтами, — все это портит очень многих. Чистота и простодушие — такие свойства, за которые люди краснеют более, нежели за пороки, и если галеры, по словам их обитателей, населены невинными, зато все почти молодые люди между собой стараются казаться отчаянными бандитами по части нравственности и многие хвалятся такими подвигами, которых ни им, ни внукам их никогда не совершить. Так Дальберг, созданный для того, чтобы наслаждаться счастьем мирной семейной жизни, способный понимать поэзию домашнего очага, вел жизнь диаметрально противоположную. Это произошло оттого, что, приехав в Париж, он познакомился с Рудольфом, который ввел его в двуличный мир, где под видом удовольствий скрываются серьезные дела и глубокий расчет.

Снисходительность старика Депре объясняется очень просто: самое худшее, что может случиться, — молодые люди крепко влюбятся, так, что их надобно будет женить, думал он. Дальберг происходил из благородной фамилии и владел изрядным состоянием. Бывший нотариус, уверенный в его честности и в достоинствах своей дочери, не находил в этом ничего зазорного: напротив, ему очень приятно было видеть в Дальберге будущего зятя.

Из патриархальной жизни провинции невозможно перейти в лихорадочное существование, где золото, вино и женщины окружат вас тройным обаянием и увлекут в оргию, без некоторого нравственного потрясения. Звонкий смех, призывный взгляд, смелые речи, открытые платья, атласные плечи не могли не подействовать на молодую, свежую кровь Дальберга. К несчастью добродетели, у порока почти всегда нежная кожа и белые зубы. Сверх того, опасение, что Рудольф посмеется над провинциальным простодушием, побуждало Генриха к разным выходкам кутилы. Он ужинал без голода и жажды, из одного подражания приятелям; играл и проигрывал, чтобы не подать виду мещанской скупости, и считал обязанностью ухаживать за женщинами, которые ему вовсе не нравились, но были в моде. Есть множество людей, и притом среди самых твердых и самых умных, которые живут и действуют для того, чтобы заслужить одобрение других, часто не имеющих никакого достоинства. Генрих все свои поступки приноравливал к тому, что подумает и что скажет Рудольф. Улыбка или нахмуренная бровь барона заставляла его совершенно переменить свое мнение. У Рудольфа была своя особенная, холодная манера побуждать Генриха к величайшим глупостям: он давал ему благоразумные советы и учил не насиловать свою кроткую и миролюбивую природу. От этого Генрих готов был перескочить через высочайший забор, поцеловать принцессу на балконе ее дворца и поставить все свое состояние на одну карту.

Так Генрих уже промотал тысяч пятьдесят из своего капитала, но теперь он не о том заботился.

Медальон, который уже около года покоился на его груди и который он привык почитать своим талисманом, находился в руках Амины, а та, конечно, хотела употребить эту вещицу как ловушку, потому что сам по себе медальон для любовницы Демарси не мог иметь никакой цены.

Дальберг с нетерпением дождался приличного часа и отправился к Амине, но не застал ее дома. Горничная сказала, что он может видеть ее госпожу не раньше вечера, в опере. Генрих отправился в оперу, но напрасно наводил двойной лорнет на все ложи, он не отыскал Амины и вышел крайне раздосадованный.

Заходить к Депре было уже поздно. Это, однако же, не помешало Генриху свернуть на улицу Аббатства и посмотреть по крайней мере на дом, где живет его милая.

Слабый свет мерцал сквозь занавес окна у Клары. Генрих, закутавшись в плащ, долго не сводил глаз с этой светлой точки, звезды любви, которая сияла посреди всеобщего мрака.

Сцены былого теснились в его голове: он вспомнил тысячи очаровательных подробностей, в которых проглядывала чистейшая нежность, — цветок, подаренный и сохраненный как святыня; стих или два из романса, фраза, которая применялась к обстоятельствам; рука, оставленная в руке долее, нежели нужно, при выходе из кареты или лодки… Сердце Генриха таяло от невыразимого наслаждения, потому что все эти мелочи происходили от Клары и имели огромную цену, могущество чистой любви. Он был гораздо счастливее, когда ловил зыбкую тень на оконной шторе, чем накануне за роскошным столом, среди блестящих красавиц и веселых товарищей.

— Здесь, — говорил он, — здесь она живет; здесь она молится и работает; здесь она спит под крылом своего ангела-хранителя, который склоняется над нею, чтобы подсмотреть сновидения чистой девственной души.

Потом, через несколько минут, проведенных в восторженном созерцании, он вдруг опомнился и невольно сказал:

— Ну, если бы Рудольф увидел меня! Непременно назвал бы трубадуром и вызвался бы подарить абрикосового цвета кафтанчик с бархатными петлицами. Право, мне недостает только гитары. Если бы я хотя бы находился в Севилье или в Гренаде, под каким-нибудь мавританским балконом.

Он рассмеялся, но довольно принужденно: в глазах его стояли слезы.

А что делала между тем Клара?

Она сидела за маленьким столиком и что-то писала, или только шалила пером, потому что оно не оставляло следов на бумаге. Подле стоял графин с водой и лежал разрезанный лимон. В этот лимон девушка макала перо, как в чернильницу.

На улице, вдали, послышались звуки шарманки, и в то же время Депре, по обыкновению, пришел проститься с дочерью. Шарманка остановилась под освещенным окном и развернула весь свой репертуар.

— Черт бы его взял с его музыкой! — сказал с досадой старик. — Нашел время наигрывать польки!

— Эти бедняки тем именно и берут, что надоедают, — сказала со смехом Клара, — я брошу ему что-нибудь, так и уйдет.

Она завернула несколько медных монет в бумажку, исчерченную невидимыми иероглифами, и, приотворив окно, кинула к ногам странствующего музыканта. Тот поднял, развернул, опустил деньги в один карман и бережно спрятал бумажку в другой, потом закинул свой ящик на спину и поспешно ушел.

Дальберг тоже увидел белую ручку в потоке света, который на несколько секунд пробился в полуотворенное окно. Ему было довольно этого счастья на целые сутки. Он, конечно, не предполагал, что шарманщик унес, может быть, ответ на записку, найденную утром в церкви Сен-Жермен-де-Пре.

 

В Париже слово «утро» толкуется очень разнообразно: для чиновников, деловых и торговых людей оно соответствует времени от восьми часов до двенадцати, а для светских женщин, для актрис и герцогинь без гербов утро начинается в два или три часа пополудни и оканчивается в шесть. Дальберг, уже порядочно освоившийся с местными обычаями, вышел со двора около трех часов и, побродив несколько времени по Итальянскому Бульвару, чтобы не ворваться дикарем в приличный дом на рассвете, отправился к Амине, которая на улице Жубер занимала княжескую квартиру.

Дальберг позвонил. Грум в полной ливрее отворил, спросил имя, сходил доложить и через несколько минут проводил посетителя в гостиную и сдал горничной, а та провела в будуар.

Амина только что перешла с постели в ванну и из ванны на кушетку, чтобы отдохнуть перед туалетом.

— А! Это вы, месье Дальберг! Говорят, вы и вчера приходили? Как жаль, что меня не было дома! Но кто же мог предвидеть, что вы удостоите меня такой чести?.. Вы и теперь застали меня врасплох — я никогда не решилась бы принимать гостей в таком виде, — прибавила она с очаровательной улыбкой, — доказательство, что я не кокетничаю с вами.

Амина безбожно лгала: она очень хорошо знала, что никакой наряд не мог произвести такого выгодного впечатления, как батистовый пеньюар и небрежное, то есть в превосходной степени изысканное, положение на кушетке.

Дальберг, не забывая Клары, помнил об ней однако ж, может быть, не так крепко, как обыкновенно, и смотрел на Амину если не влюбленными, то по крайней мере очень ласковыми глазами. Восхищаясь всякой прекрасной статуей и картиной, он, конечно, не мог не любоваться живым произведением природы.

Амина осталась довольна впечатлением, которое произвела, и полусерьезным, полушутливым тоном сказала:

— Если бы у меня было хоть немножко тщеславия, я подумала бы, что вы наконец пришли отдать дань удивления моим «слабым чарам». Но вас не то привело. Я не довольно хороша, чтоб заслужить такую честь.

— О! Такую несправедливость только вам самим позволительно сказать.

— Вы очень учтивы, месье Дальберг. Но, несмотря на все ваши комплименты, вы не были бы здесь, если бы не известный медальон, который вам страх как хочется выручить и которого я вам не отдам.

— Не выказывайте себя злее, чем вы есть, Амина. К чему вам может послужить этот медальон?

— К тому, чтобы заставить вас прийти. Мне очень приятно видеть вас.

— Не смейтесь, пожалуйста, надо мной.

— Я совсем не смеюсь. Что же в этом странного?

— Послушайте, Амина, я подарю вам хорошенький перстень, браслет…

— На что они мне? — спросила она, протянув руку к столику и пересыпая в открытом ящичке кучу блестящих ожерелий. — Вы очень любите эту блондинку? — спросила она потом, — она красавица?.. Портреты ведь всегда лгут.

— Не совсем красавица… однако… недурна, — отвечал Дальберг с некоторым замешательством, — главное в ней — свежесть и миловидность.

— То есть чертова красота, пансионерская — красные руки и локти, — сказала Амина с презрительной гримасой, протянув свою белую пухленькую руку, на прозрачном опале которой чуть-чуть обозначались тонкие лазоревые линии жилок и ногти которой походили на лепестки чайной розы.

— Ах! Какая у вас очаровательная рука! — вскричал Дальберг, желая переменить разговор и схватив руку Амины.

Она не отняла.

— Да, — отвечала она, — знаменитейшие скульпторы делали слепки с моих рук… Но не в том дело. Как вы можете любить блондинку? У блондинок белые ресницы и вовсе нет бровей, — сказала она, оправив свои рассыпанные по плечам черные кудри и стрельнув в гостя огненным взглядом.

Несмотря на все пристрастие к Кларе, Дальберг принужден был сознаться, что ресницы у Амины длинны, шелковисты и удивительно возвышают перламутровый блеск белка. Он отвечал очень развязно:

— Я вовсе не влюблен в нее…

— Как! Вы не влюблены, а между тем носите на груди медальон? Что ж бы вы стали делать, если б были влюблены?

— Это просто ребячество… воспоминание о прочитанных романах.

— Так вы избавляетесь от этих дурных привычек?

— Я так привык носить этот портрет на шее, что все забывал снять его.

— А я, напротив, уверена, что вы, нежный пастушок, каждое утро и каждый вечер набожно подносили этот драгоценный образ к губам.

— Полноте, Амина; вы преувеличиваете мою сентиментальность.

— О! Я знаю, что вы чудовище… Вы покинули множество несчастных жертв… Я знаю вас!

— Не насмехайтесь… отдайте лучше медальон. Я признаюсь, что это слабость, но я привык к нему…

— Никто, кроме вас, еще не помышлял в этой комнате о другой женщине. Увы! Я вижу, что подурнела, — сказала Амина и отвернулась.

При этом движении пеньюар сполз с плеча. Его поправили довольно быстро, однако ж Дальберг успел приметить, что не одни руки у Амины достойны слепков и восхищения художников.

Дальберг не изучал Эскобара и его трактата о совести, однако ж был не прочь выкупить портрет Клары довольно странной ценой: он основывался на законности намерения. Глазки Амины за обедом и обстановка, с какой она приняла его, имели смысл слишком ясный, чтобы ошибиться. Поэтому он счел бесполезным и даже опасным долее настаивать на возврате медальона, чтобы не возбудить, притворной или истинной, но все-таки ревности Амины. Он не влюбился в Амину, но она в эту минуту порабощала, ослепляла его всеми коварными чарами ядовитого цветка, который нельзя не сорвать, когда увидишь, — всем обаянием змеи, в пасть которой бросается птичка, трепеща от наслаждения и ужаса. Сладострастие имеет неизъяснимую силу даже над самыми строгими и чистыми душами. Не отдавая себе порядочного отчета во всем этом, Генрих придвинулся к Амине и перестал говорить о медальоне, когда горничная подняла дверную драпировку и доложила, что мадемуазель Флоранса желает видеть мадемуазель Амину.

— Следовало сказать, что меня дома нет, — сказала Амина с досадой.

— Вы ничего не изволили приказать, сударыня…

— Ты начинаешь глупеть, Анета. Умная горничная без слов понимает. Но, если глупость уже сделана, так проси… Я желала бы знать, чему я обязана этим посещением… Откуда такая мгновенная дружба Флорансы?..

Флоранса вошла, быстрым взглядом исследовала состояние комнаты и положение лиц и, по-видимому, осталась довольна. Поздоровавшись с Аминой, она сделала грациозный реверанс Дальбергу.

— Вот милый сюрприз, — сказала Амина Флорансе, — вы так редки!

— Ах, боже мой! Я боюсь наскучить. Что вы делаете сегодня?

— Ничего… Мигрень началась было. У меня нет никакого плана на сегодняшний день. Я полагала никуда не выезжать.

— А я сегодня пробую новую коляску и пару новых лошадей. Не хотите ли прокатиться со мною по Булонскому лесу?

— С удовольствием. Я выпрошу только четверть часа на одевание. Месье Дальберг, потрудитесь покуда посмотреть в окно или выйти в другую комнату, — сказала Амина, вставая с кушетки и надевая туфли, подбитые лебяжьим пухом.

— Кстати, вы, вероятно, возвратили Дальбергу медальон? — спросила Флоранса.

— Нет, и не намерена.

Флоранса слегка наморщила лоб и спросила:

— Вы знаете, чей это портрет?

— Нет еще, но узнаю.

— На что же он вам? — спросила Флоранса, несколько покраснев.

— Я склонна ненавидеть людей, которых Дальберг любит.

— О! Да ведь это признание…

— Совсем нет; я ревную без любви… Ну, теперь можете явиться, — крикнула она Дальбергу, который вышел в гостиную, — я одета, так что уже не испугаю вашей стыдливости.

— Если месье Дальбергу угодно ехать с нами, места будет довольно.

— Очень рад, если позволите, — отвечал Дальберг с поклоном.

И он отправился вслед за дамами, сам хорошенько не зная, доволен он или досадует, — кстати или некстати пришла Флоранса.

Для чего Флоранса именно в этот день и час пришла к Амине, которую посещала раза три-четыре в год и к которой никогда не питала особенного расположения? Был ли это просто случай, или надежда встретить Дальберга, желание в самом начале остановить интригу, которая ей не нравилась?

Предположив в ней любовь к Дальбергу, можно было бы объяснить этот приход ревностью, но Флоранса видела этого молодого человека очень мало, мельком и никогда не искала ближайшего знакомства с ним.

Сверх того, Флоранса была женщина относительно добродетельная. Достоверно известно было, что она имела только одного любовника, и хотя злые языки утверждали, что она уже заместила его вторым, однако ж это обстоятельство оставалось недоказанным. По положению своему Флоранса не могла быть принята в обществе, но обладала всем необходимым, чтобы блистать в нем не хуже многих других, огражденных мужьями, естественными щитами, под которыми часто укрываются добродетели более чем сомнительные. Вероятно, страх, чтобы Амина посредством похищенного медальона не вздумала возмутить спокойствия невинной и честной девушки, побудил Флорансу сблизиться с любовницей Демарси.

Коляска катилась по Елисейским полям. Пара прекрасных английских лошадей-полукровок бежала рысью. Амина, закутанная с ног до головы в большую турецкую шаль, развалилась на голубых бархатных подушках, как дома на кушетке, и с самодовольным видом кивала встречным знакомцам. Она гордилась тем, что сидит в одной коляске с Флорансой, как мещанка может гордиться выездом на гулянье с герцогиней или хористка обществом примадонны. Во всяком кругу есть своя аристократия, а в кругу Амины Флоранса почиталась принцессой.

В Мадридской аллее встретили Рудольфа, который прогуливался верхом и очень удивился, когда увидел Амину и Дальберга в коляске у Флорансы. Но, как светский человек, он не обнаружил этого удивления и, поехав рядом, стал делать более или менее едкие замечания насчет наружности и посадки некоторых всадников, скакавших в облаках пыли.

«Что за причина свела этих несхожих людей? — спрашивал он себя, продолжая следовать подле коляски, с той стороны, где сидела Амина: неужели добродетельная Флоранса занялась молодчиком, которого я поручил Амине? Вот союзница, на которую я вовсе не думал рассчитывать! Две, разумеется, лучше одной. Не той, так другой удастся. Одна не понравится, другая очарует, и он уже никак не вырвется».

И Рудольф, уверившись в успехе своих планов, заставил лошадь сделать курбет.

Дальберг разговорился с Флорансой. Амина наклонилась к Рудольфу и тихонько спросила:

— Как зовется оригинал портрета?.. Живей!

— Клара Депре, — отвечал Рудольф шепотом и подъехав так близко, что колесо почти терлось о бедро его лошади.

— Кто бы подумал, что вы способны на такое чистое чувство! — говорила между тем Флоранса Дальбергу с нежной улыбкой и увлажненными глазами: этот знак истинной любви тронул меня.

— Адрес? — продолжала Амина, притворяясь, будто любуется прекрасным видом.

— Улица Аббатства, номер седьмой, — отвечал Рудольф, оправляя гриву своей лошади.

— Я надеюсь, — продолжал Рудольф под стук колес, — что ты употребишь эти сведения в дело как следует.

— Будьте совершенно спокойны, — отвечала Амина.

Коляска успела отъехать довольно далеко, и дамы приказали кучеру поворотить назад. На выезде с Елисейских полей Дальберг простился с дамами и вышел из коляски. Амину Флоранса отвезла обратно домой.

Дальберг намеревался навестить Депре и потому зашел домой переодеться: он был одет слишком щеголевато. Вышитую и слишком прозрачную рубашку нужно было заменить другой, также очень тонкой, но попроще; место яркого жилета занял другой, поскромнее и посообразнее с важностью дома нотариуса, естественно расположенного более к черному цвету.

Сняв одежду светского льва, Дальберг снова принял свой природный облик, так что в гостиной у Депре, по скромной, простой и естественной одежде, в Дальберге никак нельзя было узнать того франта, который каждый вечер прогуливался об руку с Рудольфом по Итальянскому бульвару, щеголяя отчаянно бойкими манерами и пуская дым своей сигары встречным женщинам в лицо. Это с его стороны было не притворство, а напротив возвращение к истине.

Когда Генрих подошел поклониться Кларе, занятой у окна каким-то рукодельем, он невольно смешался, несмотря на улыбку и дружелюбный прием девушки. Совесть укоряла его за утраченный медальон. Ему казалось, что Клара по магнетическому ясновидению должна знать об этой пропаже, и он по чувству странному, однако же понятному тем, кто не смеется над суевериями сердца, застегнул фрак, чтобы плотнее закрыть грудь от взора своей милой.

— Берегитесь, Генрих, — сказала девушка со смехом, — я боюсь, нет ли у вас соперника. Вчера вечером я видела, как под моим окном стоял какой-то таинственный господин…

— Шарманщик, от музыки которого во всем квартале завыли собаки?

— Нет, господин, закутанный в темный плащ, с нахлобученной на глаза шляпой, господин, у которого сегодня должен быть кашель или насморк, потому что ночь была вовсе не теплая. Я вам советую прийти завтра, подкараулить его и проколоть вашей доброй шпагой.

— Ну, уж извините, этого я не собираюсь делать, — отвечал Дальберг.

— Нет? А я думала возбудить вашу ревность. Неужели вы не ревнивы?

— Нет, Клара; я питаю к вам беспредельное доверие, потому что я люблю вас от всей души.

— Я верю вам, — сказала Клара, вонзив светлый и проницательный взгляд в глаза Дальбергу.

Лицо Клары, всегда милое, было дивно прекрасно в эту минуту. Можно было подумать, что из него изливается дневной свет. Душа ее испускала такие живые лучи, что они разлились и отразились во всех чертах.

— Я чувствую, что не могу жить без вас, — сказал Генрих, взяв девушку за руку, — хотите быть моей женой… если ваш отец согласится?

Клара не отвечала, но приклонила голову к плечу Дальберга, и глаза ее наполнились слезами.

В этом положении Депре застал молодых людей, но не обошелся с ними как отцы в комедиях, не вытаращил глаза, не нахмурил олимпийские брови, а подошел с добродушной улыбкой и потирая руки, потому что давно ожидал этой развязки.

Генрих отвел его в сторону и сказал:

— Мне нужно поговорить с вами наедине, месье Депре.

— Извольте, любезнейший. Я догадываюсь, о чем вы хотите говорить, но вы оба еще молоды, успеем объясниться, — отвечал Депре.

Прибыло несколько приятелей бывшего нотариуса, и сели за бостон, точно так же как в серой гостиной, в провинции.

В десять часов Генрих ушел. Душа его пела. Он никогда не проводил вечера так весело, как в этот раз.

Воротившись домой, он через дворника получил следующую записку:

 

«Приходите сегодня вечером доказать мне, что вы не любите Клары, и я возвращу вам портрет, который уже не имеет для вас никакой цены».

 

— Который час, Анета? — спрашивала Амина, потягиваясь на кушетке.

— Скоро полночь, сударыня, — отвечала горничная, посмотрев на дорогие столовые часы.

«Еще не поздно, он еще может прийти, если только Рудольф не утащил его играть», — подумала Амина.

— Исправно ли отдали мою записку? — спросила она через полчаса.

— Исправно, сударыня. Тоби отнес.

— Странно, как ожидание действует на нервы! Налей мне стакан воды и подбавь три капли флердоранжа.

Анета исполнила приказание и поставила перед госпожой поднос с граненым стаканом и великолепным хрустальным графином.

Амина хлебнула один раз и, раздраженная нетерпением, встала, подошла к окну, чтобы посмотреть на улицу, освещенную фонарями, которые слишком надеялись на луну, или луной, которая слишком надеялась на фонари. Всякая промелькнувшая тень приводила красавицу в трепет, возбуждала надежду и разочарование.

Стук экипажа, за которым последовали остановка и скрип кнопки звонка, слышный в тишине ночи, произвел у нее такое волнение, что она принуждена была положить руку на сердце, чтобы унять его биение.

Приехал домой кто-то из жильцов.

Иные, может быть, удивятся такой живости чувствований в пресыщенной женщине. Но Амина была одна из тех, которых препятствия распаляют. Если б Дальберг пришел, она едва обратила бы на него внимание, но он не являлся, и она отдала бы все на свете, чтобы увидеть его. Амина пристращалась к невозможному. Дальберг, влюбленный в нее и свободный, не внушил бы ей ничего, но, принадлежа другой, он казался ей удивительно привлекательным. Вытеснить чистый образ, долго лелеемую мечту; вскружить голову человеку, который выказывал ей пренебрежение, казалось ей невыразимым наслаждением. Она хотела воздвигнуть статую на обломках поверженного кумира, построить храм на развалинах другой страсти.

Всякая любовь к добродетельной девушке или честной женщине возбуждала в ней бешеную ревность, оттого ли, что сама она не способна к такой любви, или оттого, что предчувствовала, угадывала в ней чистые наслаждения и восторги, от которых принуждена навсегда отказаться и о которых смутно сожалела.

Заставить Дальберга изменить Кларе было бы для нее величайшим торжеством, и, по смущению молодого человека, когда он приходил выручать медальон, она уже надеялась успеть, — может быть, и успела бы в своем намерении, если бы не пришла Флоранса.

Дальберг, с своей стороны, был также в величайшей тревоге. Имя Клары, жирно подчеркнутое в Амининой записке, предвещало множество коварных замыслов. И каким образом Амина проведала это имя?

Клара очень редко выходила со двора, еще реже посещала спектакли и в кругу Амины должна была быть столько же неизвестна, как отшельница португальского монастыря или обитательница турецкого гарема. Один парижский квартал от другого отстоит часто на несколько сот миль, и некоторые породы не встречаются вне известных пределов точно так, как не встретишь рыбы, плавающей по большим дорогам. Аминина нога никогда не переступала порога церкви Сен-Жермен-де-Пре, никогда не забредала в Люксембургский сад — единственные места, которые посещала Клара; никогда блестящей кокетке не случалось проезжать по улице Аббатства, где бы она могла видеть в окне нежный профиль девушки, склонившейся над рукодельем.

Стало быть, кто-нибудь сказал ей это имя. Но кто же?

Пять или шесть человек, которые бывают у Депре, все люди лет пятидесяти, шестидесяти, все бывшие адвокаты или нотариусы, имеющие домоправительниц, — одним словом, люди, которые переправляются за реку только в торжественных случаях и не имеют ничего общего с оперными и прочими дивами.

Таким образом, тайна оставалась непроницаемой. Никакой поверенный не мог изменить Дальбергу, потому что он скрывал свою любовь пуще, нежели какое-нибудь преступление, он скрывал ее как нечто смешное: ни перед Рудольфом, ни перед Демарси он, конечно уж, не стал бы хвалиться платонической страстью к молоденькой провинциалке. Эти господа, проповедовавшие учение очень положительное по этому предмету, подняли бы на смех, засыпали бы сарказмами светского льва, способного к таким мещанским чувствованиям.

Между тем Кларин портрет находился в руках Амины, и Дальберг довольно хорошо знал Амину, так, что оставив ее записку без ответа, мог, наверное, ожидать какого-нибудь скандала.

Положение было критическое. Не пойти к Амине значило подвергнуться мщению ее оскорбленного самолюбия; пойти значило изменить Кларе, этому чистому ребенку, который сейчас только с доверчивостью пожимал ему руку. Что делать?

Дальберг долго колебался. Истинный волокита тотчас решился бы и, в случае надобности, разграничил бы душу и тело, чувствование сердца и прихоть страстей.

— Нет, не пойду! — сказал Дальберг и начал раздеваться. — Рудольф, когда узнает об этом, станет смеяться, но я буду думать о Кларе, и насмешки скатятся с меня как с гуся вода. А портрет если и пропадет, невелика беда… я утешусь оригиналом.

Успокоенный этим логическим выводом, Дальберг лег и заснул легким сном, пронизанным видениями, в которых беспрестанно повторялся образ Клары.

— Как ты находишь меня, Анета, — говорила между тем Амина своей горничной, — постарела я? Есть у меня хоть одна морщина, какое-нибудь пятно, которого я не примечала? Говори откровенно.

— Вы никогда еще не бывали так прекрасны, как сегодня, — отвечала Анета с убеждением, — я нахожу, что глаза у вас сегодня необыкновенно блестят.

— Это огонь лихорадки, нетерпения, гнева… Два часа! Он не придет… Не понимаю, что это значит. Сегодня утром голос у него дрожал, он краснел, бледнел. Я уверена, он находил, что я хороша… О! Какая мысль!.. Что если этот нежный пастушок, хранитель медальонов, не ночует дома?.. Если у меня две соперницы вместо одной?.. Может статься: я всегда говорила, что исключительная любовь — вздор. Этот Дальберг мне уже порядочно опротивел. Бедная Клара. Я охотно оставила бы ей любезного, чтобы наказать за такой выбор. Если бы Рудольф не просил, я ни минуты не стала бы заниматься таким смешным мальчишкой.

Под конец этого монолога Амина с помощью горничной улеглась в постель и небрежно перевернула первые листы нового романа — верное средство, которое не замедлило произвести свое действие.

Книга упала на ковер. Назвать заглавие было бы бесполезной жестокостью.

Наутро пришел Рудольф и застал Амину в довольно дурном расположении духа: она посылала грума за справками и узнала, что Дальберг в одиннадцатом часу вечера получил записку и добродетельно спал в собственном жилище.

— Так он пренебрегает мною из-за какой-то пансионской куклы? Какой вандал! — сказала Амина, кокетничая перед большим трюмо.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: