КЕЙФ ПРЕВРАЩАЕТСЯ В КОШМАР 4 глава




Надобно сказать также, что он потихоньку навел кое-какие справки, которых результат не мог быть очень благоприятен Дальбергу. Депре узнал, что жених его дочери довольно часто посещал кулисы, играл, пил и проводил вечера и целые дни в обществе изрядно вольнодумном в отношении нравственности. Все это выставляло молодого человека в весьма невыгодном свете перед бывшим нотариусом, и Депре уже почитал себя счастливым, что произведенный Аминой скандал вовремя расстроил свадьбу.

— Кто бы мог подумать, судя по честному лицу, по скромному обращению, по кроткому и умеренному тону? — говорил Депре, — ведь посмотреть на него, так прямо девушка переодетая! Тонкая, стало быть, штука этот Дальберг: к разврату он еще присоединяет лицемерие. Он зарился на приданое, чтобы платить за наряды своих любовниц. Хорош расчет! Если он осмелится еще раз нос показать сюда, я ему покажу!

Рудольф, выказывая сострадание к горю Дальберга, отправился к Депре хлопотать по делу своего друга, и действительно хлопотал, но так, что еще более утвердил старика в его мнении.

Генрих, по словам Рудольфа, не совершил собственно никакого важного преступления: он малый любезный, веселый товарищ, немножко играет, любит лошадей и женщин — все это вещи очень натуральные в его лета. Что касается до медальона, это больше безрассудство, чем низость: беда случилась после ужина, в гостинице, в обществе неких дам. Нетрудно было забыть о медальоне, потому что все подпили немножко более обыкновенного и Генрих тоже. Сверх того, он, вероятно, возбудил ревность Амины, женщины очень вспыльчивой, которая считает себя вправе претендовать на его сердце. Все это не стоит такой тревоги, и месье Депре явил себя слишком суровым папенькой.

Подобные извинения, конечно, не могли убедить бывшего нотариуса: он продолжал смотреть на Дальберга как на человека недостойного.

Поэтому Рудольф, отдавая другу отчет в своей попытке, говорил, что старика не скоро можно будет уломать, хотя и есть надежда, и что нужно будет не раз повторить увещания, чтобы умилостивить его и рассеять укоренившиеся предубеждения.

Таким образом, Рудольф устроил себе возможность часто бывать у Депре, нисколько не возбуждая подозрений у Дальберга.

Если бы вы увидели Рудольфа на улице Аббатства, вы не узнали бы его: в этих случаях лицо его принимало подобающее выражение. Светский лев исчезал совершенно; закрученные усы теряли свое зверство; ястребиный взгляд потухал; спокойствие, исполненное простодушия, усыпляло лицо, обыкновенно нервно подергивавшееся; сапоги попросторнее, перчатки не совсем натянутые, одежда без претензий и простая трость придавали Рудольфу тот степенный вид, который заставляет родственников говорить: «Сразу видно, что человек порядочный, надежный!»

Рудольф разговаривал с Депре о политической экономии и обо всех важных предметах без педантства и со знанием дела. Бывший нотариус нашел в нем образование и основательный практический образ мыслей. Он удивился только, как человек такой зрелый и рассудительный мог находить удовольствие в обществе взбалмошной молодежи, на что барон отвечал, что у него нет никого родных и что, будучи лишен семейных радостей, он должен же где-нибудь искать развлечения. И нотариус согласился. Чтобы окончательно приобрести благорасположение старика, Рудольф указал ему несколько предприятий, в которых тот нашел значительную выгоду. С тех пор Рудольф стал необыкновенно возвышаться в мнении бывшего нотариуса, так что тот стал во всем советоваться с ним и почти клялся его именем.

Депре, подобно многим добродетельным людям, гораздо более ужасался того, чего стоят пороки, чем самих пороков. Сынки, которые бы всегда выигрывали в карты и на скачках и которым любовницы приносили бы не расход, а доход, снискали бы милость у многих из самых строгих отцов и самых свирепых дядей.

Почти таково было и положение Рудольфа. В жизни его не заметно было никакой явной беспорядочности, ни вопиющих долгов, ни гласных связей, ни позорных дуэлей, ничего такого, что бы могло обратить на себя внимание. Притом с некоторого времени его уже менее видали за кулисами, в клубе и в Парижском кафе. Он начинал остепеняться и оправдывал это тем, что некоторых глупостей уже не должно себе позволять, когда перевалишь за тридцать лет.

Клара со времени разговора с отцом, когда так решительно объявила, что считает Дальберга невинным и не намерена выйти ни за кого другого, казалось, совершенно забыла о том, что случилось. Она ни разу не произносила имени Генриха, хотя Депре, любивший поспорить, довольно часто подавал ей к тому повод разными более или менее ясными намеками: она хранила упорное молчание.

Непоколебимая решимость придавала ее физиономии нечто величественное и грустно-светлое, такое, что поразило бы и самый неопытный глаз. Из хорошенькой она стала красавицей: скорбь облагородила ее. Розовая бледность заступила на ее щеках место яркого румянца пансионерки. Губы, прежде алые как гранат, походили на розовый лепесток, упавший на белый мрамор. Она несколько похудела, и тонкие руки с просвечивающими лазоревыми жилками доказывали нравственное страдание, сдерживаемое волей.

Впрочем, она была так кротка и покорна, что тихая тоска ее волновала сердце старика Депре гораздо больше слез и жалоб: он не мог не сострадать к ней, хотя и называл романическим девичьим упрямством верность ее такому негодяю, как Дальберг.

Клара никогда не говорила о Дальберге, потому что всегда думала о нем. Но вечером, особенно около того времени, когда, бывало, приходил Дальберг, ею овладевало глубокое уныние: минуты, прежде такие счастливые, заключали в себе двойную горечь. Клара не плакала, но глаза ее влажно блестели.

Замечательно и даже, может быть, странно то, что Клара, по-видимому, не избегала встречи с Рудольфом: она не уходила, когда он являлся, как делала при многих других посетителях. Она, казалось, внимательно слушала разговоры барона с ее отцом. Быть может, она видела в Рудольфе Дальбергова друга; надеялась, что он будет говорить в пользу его и заставит старика отказаться от предубеждений, или, быть может, блестящая речь барона доставляла ей минутное развлечение в тоске — решить это мы не беремся.

При ней барон, оставляя слишком серьезные предметы, которые обыкновенно разбирал с бывшим нотариусом, развертывал все возможности своего ума, которых у него было довольно много, природных и приобретенных, и без особенно приметной любезности всегда находил случай сказать девушке что-нибудь приятное.

Иногда, когда Клара отворачивалась и когда Депре пространно развивал какую-нибудь экономическую тему, барон бросал на девушку беглый огненный взгляд, странно противоречащий мертвенной белизне его лица.

Взгляд этот не был притворным, потому что никому не следовало видеть его. Он выражал истинные чувствования, волновавшие душу Рудольфа, и никогда еще глаз двадцатилетнего школьника не метал луча, более заряженного магнетическим огнем, более брызжущего страстью, чем взгляд сообщника Амины: самая пламенная страсть сияла в нем фосфорическим блеском, и должно сказать, что пятьсот тысяч приданого не принимали никакого участия в этом взгляде, бескорыстном, как истинная любовь.

Со времени ночной прогулки с Дальбергом по бульвару в Рудольфе произошел совершенный переворот: признания молодого человека открыли ему новый мир, волшебное царство, в котором он никогда еще не бывал. Во всю свою жизнь, посвященную поискам счастья, он не находил ничего, кроме наслаждений, и то редко. Дальберг был счастливее его: он сразу нашел глубокое, проницательное, горькое, мучительное и вместе сладостное чувство, которое составляет мечту всех донжуанов и которое римские сластолюбцы отыскивали со всей бессильною яростью своих чудовищных прихотей.

Он пристальнее стал вглядываться в Клару, на которую сначала смотрел только как на представительницу известного количества банковых билетов, и убедился в той истине, что прямая складка самого простого платья на скромной невинной девушке заключает в себе гораздо более обольщения и могущественного возбуждения, чем самые вольные наряды кокеток. От малейшего шороха этого платья, из-под которого едва выглядывал носок ножки, вся кровь у него приливала к сердцу; лиф, скромно прикрытый наглухо застегнутым монашеским нагрудником, жег его, сводил с ума… его, который прежде очень хладнокровно, куря сигару и толкуя о лошадях, ласкал рукой самые атласные плечи в Париже. Он почитал себя закаленным, бронзовым, невозмутимым, а между тем сдался без боя: как искусный генерал он до сражения почувствовал поражение и признал, что борьба бесполезна. Им овладело стремление к невинности, как это наконец случается с людьми, которые все уже испытали. Он жаждал стыдливости и чистоты; добродетель была единственной усладой, которой он еще не отведал. Будучи еще довольно молод, он подвергся уже снедающей стариковской страсти к молоденьким девушкам. Не обладая сам ни верой, ни мечтами, ни свежестью души, ни красотой тела, он хотел иметь все это в лице Клары. Он забывал только одно — любовь ее к Дальбергу, любовь, которую надеялся уничтожить мало-помалу, совершенно полагаясь на свою ловкость.

Он обманывался. Это ошибка всех очень искусных людей, слишком склонных пренебрегать простодушными противниками, как будто простодушие не составляет иногда самого утонченного плутовства, особенно в любви. Человек самый тонкий, самый опытный в интригах может быть побежден мальчиком глупым, но любимым.

Рудольф, вступивший в дом Депре как искатель приданого, уже не помышлял о нем. Клара могла бы разориться вконец, он не встревожился бы ни на минуту.

А что между тем делала Амина? Она благоразумно рассчитала, что нужно дать время пройти первой ярости Дальберга и держалась в стороне, однако ж не оставляла своих замыслов.

Сообразив, что Дальберг уже достаточно отчаялся, она решилась на смелый подвиг.

Однажды Генрих, возвратясь домой, нашел у себя женщину, сидящую в кресле и прехладнокровно читающую газеты и брошюры. Он сначала не узнал ее, потому что поля шляпки бросали тень на лоб, а подбородок был загорожен книжкой. Только маленький башмачок, свежесть перчатки и гибкая линия стана доказывали, что эта женщина молодая и хорошенькая.

На мгновение в уме Дальберга мелькнула довольно нелепая мысль: он вообразил, что возлюбленная его Клара, получив наконец одно из его страстных посланий, в которых он уже предлагал ей бежать с ним на другое полушарие от суровости варвара отца, решилась и сама пришла к нему. Он уже хотел вскрикнуть: «Клара! Ты здесь?», когда незнакомка вдруг бросила журнал и обратила к нему лицо, хотя не равное девственной красоте Клары, однако ж столько же очаровательное в своем роде.

— Амина! — вскричал Дальберг, отскочив на три шага, так эта дерзость поразила его.

— Да. Что ж тут удивительного? — решительно отвечала гостья, облокотясь на поручни кресла.

— После того, что вы со мной сделали?

— Как у вас здесь хорошо! — продолжала Амина. — А! Вот Диас! Какая прелесть!.. Не хотите ли поменяться? Я вам дам Делакруа… амура за тигра?

— Вы, верно, много полагаетесь на ваш пол?

— Без сомнения, полагаюсь, — отвечала Амина, снимая шаль и бросив на диван шляпку, мастерское произведение, только что вышедшее из волшебных рук мадам Бодран, с таким небрежением, как только может торговка бросить свой колпак на кучу сена.

Она подошла к Дальбергу во всеоружии.

Солнечный луч, проникая в щель между двумя полами занавеса, осветил ее с головы до ног и зашевелил тысячи золотых ниток в ее роскошных каштановых волосах. Для женщины менее свежей и более пожилой это была бы предательская помощь, но Амина еще не боялась яркого света.

При виде этой женщины, вызолоченной солнцем, этой змеи, соблазняющей своей наглой красотой, ослепленный Дальберг остановился в нерешимости. Негодование его на гадкий поступок Амины было столько же живо, но он против воли поддавался роковому очарованию, от которого не могли защититься самые холодные сердца.

— Ну, начинайте же вашу ораторскую речь, — сказала Амина, ударив его кончиком снятой перчатки по губам, — или подсказать вам? Амина, негодная, низкая, коварная женщина без сердца… таковы, вероятно, эпитеты, которыми вам угодно будет наградить меня.

— Вы причина несчастия всей моей жизни…

— Это еще не доказано: быть может, после вы еще поблагодарите меня.

— Вы растерзали сердце бедной невинной девушки…

— Она утешится, если уже не утешилась.

— Зачем вы послали портрет?

— Зачем вы не пришли взять его?

— Вы злая женщина! Разве я мог?

— Неблагодарный! Стало быть, я внушаю вам неодолимое отвращение?

— Во всякое другое время ваша записка могла бы осчастливить меня.

— Ну, посудите ж и вы о моем негодовании: я видела, что мной пренебрегают, что меня презирают; я думала, что вы находите меня подурневшей; я усомнилась в своем могуществе: это была первая моя неудача!

— Мое сердце было занято самой могущественной, самой чистой любовью!

— В этом-то и состояло мое несчастье! О! Как я завидовала любви, которую вам внушила другая! Как я ревновала к этой Кларе! Как я желала изучить ее исподтишка, чтобы подметить и перенять у нее то, чем она обворожила вас! Как я сожалела о миловидной угловатости, свойственной невинности! Если бы вы знали, как я старалась придать моим волосам ту девственную мягкость и взглядам тот скромный свет, какие заметила на портрете! Сколько белых платьев я примерила, чтобы также иметь вид пансионерки!

Всерьез говорила Амина или хотела насмеяться над доверчивостью Дальберга, этот вопрос трудно решить. Однако ж ее голос, ее взгляд, ее движения — все казалось подлинным.

— Ревность, заставившая меня послать портрет, послужила мне плохой советчицей: она доставила мне только вашу ненависть, — прибавила Амина с искусно приглушенным вздохом; если бы я знала, что вы до такой степени влюблены, то, уж конечно, не пыталась бы овладеть сердцем — увы! — слишком хорошо огражденным.

Мы должны признаться, что Дальберг, которому Клара в продолжение шести недель не подавала никакого знака жизни и даже не показывала своей тени за шторой, в эту минуту находил Амину уже не так чудовищно злой, как сначала: всякий человек легко прощает самые черные поступки, если они хоть с какой-нибудь стороны льстят его самолюбию.

— Что сделано, то сделано, — продолжала Амина, — вы, конечно, потеряли уже всякую надежду снова снискать милость мадемуазель Клары и ее отца. Впрочем, Клара вовсе не любила вас. Употребила ли она хоть малейшее старание увидеть вас? Написала ли она вам хоть одно слово? Имела ли она хоть малейшее сострадание к вашему горю? Эти смиренные девушки чертовски злопамятны и мстительны: она вам никогда не простит.

Дальберг уже несколько раз повторял себе почти то же самое, что говорила Амина. Признавая всю законность негодования Клары, он находил, однако ж, что она уж слишком добросовестно исполняет приказания отца.

— Сколько же времени вы намерены бродить по городу с элегическим видом? Ваши усы худо подстрижены; волосы не завиты, вы два месяца не меняли жилет. Вы носите на себе все признаки нравственного растления. Вы уже слишком во зло употребляете право несчастного влюбленного одеваться небрежно. Еще неделя, и вы сделаетесь смешны, предупреждаю вас.

Дальберг взглянул в зеркало и действительно нашел некоторые недостатки в изяществе своего костюма.

— Клара лучше вас распорядилась: она уже нашла себе утешение.

— Это невозможно! — вскричал Дальберг.

— Какое у вас наивное самолюбие! А я вам скажу, что можно даже предвидеть, кто будет вашим преемником у этой невинной и мстительной особы. Вы, разумеется, понимаете, что Депре не намерен оставить мамзель Клару старой девой. Вы не единственный жених под солнцем. А коли вас забыли, забудьте и вы. Вы опять скажете, что я злая женщина, но если хотите отправиться со мной в оперу, я вам, кроме нового балета, покажу зрелище, которое исцелит вас от вашей несчастной страсти и разрешит клятвы верности, которые вы дали вашей обожаемой.

— Что вы хотите сказать? Вы хотите испугать меня?

— Так вас можно испугать? Вы так мало доверяете любви молоденькой честной девушки, воспитанной в монастыре, девушке, с которой вы меняетесь портретами и локонами волос? Вы трепещете с первого слова, которое вам говорят; пугаетесь испытания; не смеете подвергнуть это чистое золото пробе, со страху, чтобы оно не оказалось поддельным? Поедемте в оперу?

— Еду, — отвечал Дальберг.

— Ну, хорошо, я переоденусь и заеду за вами. Будьте готовы.

Через час грум Тоби пришел доложить, что барыня ждет в карете у подъезда.

Наряд на Амине был удивительно легкий. Стройный гибкий стан ее окутывала тарлатановая дымка; в волосах фантастический ярко-розовый цветок с зелеными блестящими листочками. Она была так очаровательна, что Дальберг не понимал уже, как мог быть суровым с такой прелестью. Когда речь идет о том, чтобы довести соперницу до отчаяния, женщины находят дивные, неведомые красоты, которые и служат им только на один такой день.

Едва Дальберг уселся подле Амины в бенуаре, дверь противоположной ложи в первом ярусе отворилась: вошла девушка и двое мужчин, — Клара, ее отец и Рудольф.

Лиф белого платья Клары был не так высок, как обыкновенно, и обнаруживал начало ослепительно-белых плеч. Не переставая быть девственным, наряд ее принес необходимые жертвы требованиям света. Избавленные таким образом от слишком стыдливых покровов, прекрасные формы ее бюста обозначились определеннее и, разумеется, выиграли. Самая головка как будто вольнее держалась на античной шее, линии которой ничем не были прерваны, кроме тонкой, как волосок, венецианской цепочки с бриллиантовым крестиком.

Клара и Депре сидели впереди, Рудольф сзади. Все лорнеты направились на эту ложу. Всякий спрашивал себя или соседа:

— Кто эта прекрасная молодая особа, такая грациозная и простая, такая важная и вместе скромная? Она, кажется, вовсе не подозревает, что на нее обращены все взоры.

— Каким образом Рудольф попал в эту ложу? — прибавляли знакомцы льва. — Когда он выйдет в антракте, мы узнаем имя этой восходящей звезды-красавицы.

Они обманулись в ожидании, потому что Рудольф неизменно весь спектакль просидел подле Клары.

Никогда Дальберг не видывал своей возлюбленной в таком блеске красоты: до тех пор у Клары преобладал характер девочки, пансионерки; теперь она являлась женщиной. Только что усыпленные несколько сожаления пробудились у отвергнутого жениха с необычайной силой. Им овладело безнадежное отчаяние, смешанное с такой яростью на Амину, что он, наверное, истерзал бы ее, если бы у него случился под руками нож.

Амина оглянулась и, увидев искаженные черты и зеленоватую бледность молодого человека, так испугалась, что быстро отодвинула свой стул, как будто хотела сесть еще больше на виду, чтобы ее кавалер не причинил ей зла.

Дальберг, за неимением лучшего, терзал перчатку. До сих пор он испытывал только тоску отвергнутого любовника, теперь его сердце грызли крысьи зубы ревности.

Амина также несколько изменилась в лице. По портрету она не представляла себе такого совершенства, потому что женщины ее разбора обыкновенно не верят в красоту порядочных девушек и большей частью представляют себе их неуклюжими, неловкими, горбатыми или безвкусно одетыми. Она поняла Генрихово поведение, которое дотоле казалось ей непостижимым, и букетом заглушила вздох досады.

— Теперь, — сказала она себе, — пора или явиться вполне красавицей, или умереть.

И, призвав на помощь все свои чары, она стала отсвечивать как будто фосфорическим блеском.

Она нашла неподражаемую позу, необычайно красноречивый взгляд, выражение, какого никто уже не увидит. К несчастью, никто не написал этой дивной поэмы, потому что ни Энгра, ни Прадье тут не было. Бог знает, что они в это время делали?

— Что сегодня с Аминой? — спрашивали себя многие изумленные львы: она прыщет, как фейерверочный сноп.

— Мужайтесь, Генрих, — говорила Амина Дальбергу: не доставляйте им наслаждения видеть вашу бледность и уныние осужденного. О Кларе, конечно, нельзя не пожалеть… Я умею признать красоту другой, когда нужно… но разве можно пренебречь мною? Посмотрите, как все любуются мной. Одной искры моих глаз достаточно, чтобы зажечь неугасимый огонь. Самые знаменитые и самые богатые люди в этой зале бросятся поднимать мой платок, если я оброню его. Посмотрите, как все эти герцогини и банкирши стараются отвлечь от меня внимание своих мужей и любовников; они хорошо знают, что мне стоит только захотеть — и все эти господа будут у моих ног. Это место подле меня, где вы корчитесь как под пыткой, как на жаровне, делает вас предметом общей зависти. Все мужчины говорят себе: «Счастливец Дальберг!» Все женщины высматривают на мне в свои лорнеты какой-нибудь недостаток, какое-нибудь пятнышко и, не находя ничего, с яростью обращаются к мужьям. Сегодня будет разыграно множество домашних сцен: за это я вам ручаюсь.

Дальберг сделал над собой отчаянное усилие, придал своему лицу почти обычное выражение и принял вид нежности и короткости с Аминой, в надежде отплатить Кларе такой же досадой, какую она причинила ему.

В антракте Клара неопределенным взглядом окинула залу и увидев Амину, как будто получила электрический удар. Но побежденной была Амина: она по крайней мере внутренне должна была сознаться в этом. Светлый, холодный, почти рассеянный, равнодушный взгляд пансионерки уничтожил кокетку: она поникла под ним, как демон под пятою архангела.

Между тем Дальберг, склонившись к ней, по-видимому, говорил что-то очень нежное: губы его почти касались ее щеки.

На лице Клары не дрогнул ни один мускул, на нем не являлось ни краски, ни бледности; глаза спокойно обошли весь круг, и, кончив смотр, девушка обратилась к Рудольфу, чтобы спросить программу.

«Она так мало обращает на меня внимания, — подумала Амина, — что завтра же, пожалуй, выйдет замуж за Дальберга, хотя видит его сегодня со мною в ложе. Я для нее борзая собачонка, попугай, золотая рыбка, существо особенной породы и вовсе не опасное».

Рудольф не так верно оценил спокойствие Клары: он приписал его охлаждению девушки к Дальбергу и, может быть, даже начинающейся благосклонности к нему, Рудольфу. Влюбленный лев стал не дальновиднее других: повязка упала ему на глаза, как и всякому.

— Это, верно, и есть знаменитая мадемуазель де Бовилье… вон там, в бенуаре, с негодяем Дальбергом? — очень тихо спросил Депре барона.

— Да, — отвечал Рудольф, — они теперь почти не расстаются.

— Одолжите мне ваш лорнет… посмотреть поближе, что это за птица.

Если когда-нибудь изумление отпечатывалось ясно на человеческом лице, так это было лицо бывшего нотариуса, через минуту после того как он уставил на Амину двойную трубку из слоновой кости. Почтенный провинциал не имел ни малейшего понятия об изяществе, о совершенной благопристойности, до которой доходит иногда декорация разврата. Амина показалась ему маркизой, которая любезничает с своим кузеном. Красоту ее он нашел такой, какова она действительно была, обворожительной. Наряд, прелестный и простой, в котором даже Кларина скромность не нашла бы ничего предосудительного, переворачивал вверх дном все понятия старика.

По его мнению, существо такого рода должно было носить разноцветные перья, пунцовые или желтые платья, расшитые мишурою и блестками; золотые цепочки в три оборота и огромные стразовые серьги. Его эрудиция по этому предмету ограничивалась воспоминаниями молодости, когда он еще был писцом и имел случай любоваться разряженными особами, породу которых теперь без стеснения называл тварями. Такое невежество, такая отсталость от века, без сомнения, делали честь нравственности бывшего нотариуса.

Занавес поднялся, и балет продолжался при громе рукоплесканий, под аккомпанемент стука тростей и каблуков. По временам Клара обращалась к Рудольфу за объяснением какой-нибудь позы, которой не понимала. Рудольф, обычный посетитель театра, переводил пантомимы очень легко: хореография не имела от него тайн. Профиль девушки в эти минуты был так удивителен, что всякий, глядя на нее, желал быть великим живописцем.

Бешенство Дальберга при виде этой короткости, ничтожной во всяком другом положении, не должно удивлять тех, кто сам знавал ревность. Ему хотелось войти в ложу к Депре и сказать Рудольфу какую-нибудь дерзость.

Клара казалась ему чудовищем, воплощением предательства, злой, недостойной, скверной девчонкой. В сравнении с нею Амина, которая по крайней мере никого не обманывала, была сама невинность. Он не понимал, как можно скрывать такое испорченное сердце под такой простодушной наружностью. Кто бы мог подумать? Она любезничает с Рудольфом, чтобы свести меня с ума от ярости! Неужели женщины, порядочные и непорядочные, не знают другого средства отомстить, кроме собственного позора?

— Что? Вы думаете теперь, что мадемуазель Депре умрет с тоски по вас? — насмешливо спросила Амина Дальберга, который под жилетом ногтями терзал себе грудь. — Кажется, теперь ваша совесть избавлена от тяжкого бремени и вы отныне можете без угрызений удостоить некоторого внимания вашу покорную служанку.

При выходе из театра обе группы столкнулись на лестнице, где ожидают экипажи. Клара, идя об руку с отцом, задела своей кашемировой мантильей белый бурнус Амины. Рудольф шел в нескольких шагах впереди и отыскивал своего лакея между разноцветными ливреями, которыми был наполнен вестибюль.

Толпа была плотная, и несколько секунд Амина с Дальбергом и Депре с дочерью принуждены были простоять на одной ступени. Эта минута показалась Дальбергу вечностью. Амина воспользовалась случаем отомстить Кларе за взгляд: она составила себе физиономию такую лучезарную от любви, оперлась на руку Дальберга с такой сладострастно-стыдливой лаской, прижалась к нему с такой доверчивостью и так полно завладела им, что у Клары, которая все видела, хотя смотрела совсем в другую сторону, зародилось сомнение, первое, единственное сомнение! Оно промелькнуло быстро как молния, однако ж с такой жестокой болью, что девушка в то же мгновение ощутила пот под корсетом.

К счастью, Рудольф воротился. Дальберг бросил на него взгляд, переполненный презрением, ненавистью и злостью, так, что Клара, несмотря на страх, чтобы не случилось какой-нибудь сцены, испытала сладостное чувство. Генрих все еще любил ее!

Понимая, сколько вызов в таком месте был бы неприличен и смешон, Дальберг удержался, призвал на помощь свое хладнокровие и прикрыл свой гнев личиной ледяного презрения. Толпа постепенно рассеялась. Рудольф сел в карету с Депре и Кларой, а Дальберг поехал с Аминой.

Войдя в свою комнату, Клара тотчас схватила листок бумаги, помакнула перо в лимон, лежавший рядом со стаканом воды, который она обыкновенно выпивала на ночь, поспешно написала несколько строк и подбежала к часам.

— Слава Богу, еще не поздно! — сказала она.

В самом деле, балет кончился довольно рано; лошади Рудольфа мчались быстро, и старые часы на церковной башне Сен-Жермен-де-Пре только что начинали с торжественной медленностью бить одиннадцать.

Шарманщик сейчас пойдет!

В самом деле, в конце улицы послышалась полька с количеством фальшивых нот, совершенно достаточным для того, чтобы возбудить участие собак всего квартала.

Шарманка остановилась под окном. Клара, не думая об обнаженных руках и открытой груди, высунулась в прохладный мрак и бросила шарманщику свой кошелек, завернутый в бумажку с таинственными знаками.

Бедный Дальберг провел ужасную ночь. Мысль, что Клара, которой следовало воображать жениха, убитого горем, видела его в обществе предательницы, которая изменила тайне их чистой любви и отдала обожаемый образ на посмешище себе подобным, доводила его до бешенства.

— Теперь, — говорил он сам себе, — она будет почитать себя вправе слушать Рудольфа. Не сам ли я наперед оправдал ее моим поведением? А этот мерзавец, которому я доверил мою судьбу, которому поручил заступиться за меня у Депре!.. Дурак я! Как он теперь смеется надо мной! Как он потешается над моей глупой доверчивостью! Но я найду средство отбить у него охоту смеяться. Он должен сам опровергнуть свою низкую клевету перед Депре, или я убью его.

Едва настало утро, Дальберг уже исступленно дергал за колокольчик у двери Рудольфа.

Сонный неприбранный лакей пришел отворить и, еще отыскивая замок, сердито проворчал:

— Кого это черт принес так рано! Часу не прошло, как барин лег… Да кто там? Приходите попозже… приходите днем!

— Мне непременно нужно видеть твоего барина по делу, которое не терпит отлагательства.

— Если вы за деньгами, так напрасно изволите так рано беспокоиться, — продолжал лакей, проклиная ключ и замок, — барин всегда расплачивается по вечерам.

Дверь отворилась, и лакей протер глаза.

— Отдай барону эту карточку, — повелительно сказал Дальберг.

— Не смею, сударь… барон только что, я думаю, заснул. А просыпается он сердитый, если не доспит.

— Довольно рассуждать. Ступай, я пойду следом.

Это было сказано таким решительным тоном, что слуга уже не стал возражать.

— Это вы, Генрих! — вскричал Рудольф, поспешно накинув халат, потягивая хрустящие руки и зевая до вывиха челюстей, — черт меня возьми, если я ожидал вас! Вы немножко рано пришли петь мне про вашу любовь… Да! Вчерашний вечер не поправил ваших дел. Вы очень неловко попались, а я еще в тот вечер надсаживался, выхваляя старику ваше прекрасное поведение! Клара в полгода не забудет этой встречи.

— Довольно, барон! Я уже довольно слышал лжи и видел коварного, предательства. Покорно вас прошу, сделайте одолжение, перестаньте принимать меня за болвана.

— Что с вами, любезнейший? Вы, верно, встали с левой ноги. Я только отчаянию влюбленного прощаю вольности, которые не спустил бы никому другому.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: