КЕЙФ ПРЕВРАЩАЕТСЯ В КОШМАР 5 глава




— Очень благодарен за великодушие, барон. Рассердитесь, пожалуйста: это доставит мне удовольствие. Примите мои слова в том смысле, который вам всего менее нравится.

— Вы, кажется, хотите дуэли?

— Точно так. Один из нас лишний на земле.

— Вы рассуждаете, как в пятом акте мелодрамы, любезнейший. Во всем этом человеческого смысла нет. У нас, кажется, не может быть ни малейшего повода к ссоре. Вас изгнали из дома вашей невесты по поводу истории с портретом, которая задела и отца, и дочь. Разве я виноват в этом? Вы послали меня попросить, похлопотать за вас. Я объяснил, как все это случилось; я выхвалял вас, но Депре ни под каким предлогом не хочет ничего слышать о вас: он утверждает, что вы игрок, развратник, гуляка. Мадемуазель Клара также негодует на вас: она считает вас любовником Амины и не хочет знать, что вы существуете. Что же мне тут делать?

— Я хочу, чтобы вашей ноги не было у Депре и чтобы вы не изволили больше заниматься Кларой.

— Любезный друг, вы в бреду. Неужели вы воображаете, что Клара должна провести остаток жизни, оплакивая счастливого любовника Амины? Неужели вы намерены убить всякого, кто вздумает ухаживать за бывшей вашей невестой?

— Я надеюсь по крайней мере вам помешать в этом ухаживании.

— Почему же это так, когда вы уже непричастны к делу и когда поле открыто для всякого, следовательно, и для меня? Если бы вы еще были вхожи в дом и если бы девушка была расположена к вам, я понял бы ваш гнев, но в том положении, в каком вы находитесь, он, признаюсь, очень удивляет меня.

— Чем рассуждать, извольте лучше драться со мной.

— Я надеюсь, что не буду драться… разве только вы нанесете мне публичное грубое оскорбление… Не думайте, пожалуйста, чтобы мое миролюбие происходило от недостатка мужества: если хотите, я вам докажу, что для меня дуэль не может заключать в себе ничего опасного, но вы и сами знаете, как я стреляю и владею шпагой.

— Так что ж! Вы убьете меня, и все тут! Но я все-таки заставлю вас драться.

Дальберг ушел.

Вечером того же дня, в парижской кофейне он выплеснул рюмку вина в лицо Рудольфу, который сидел подле, за другим столом.

Рудольфово искусство владения всяким оружием было так известно, что на Дальберга с той же минуты все смотрели как на мертвеца.

Оскорбление было нанесено так явно и гласно, что мировая оказалась совершенно невозможной. У каждого из противников были под рукой приятели, которые не могли отказаться от чести быть свидетелями, и свидание назначили на следующее же утро в десять часов, в Булонском лесу.

Дальберг пришел домой, сделал несколько завещательных распоряжений, написал два или три письма и потом отправился на улицу Аббатства, бросить еще один взгляд, может быть, последний, на окно Клары Депре.

Почудилось ли ему, или действительно так было, но он видел, что штора, наглухо закрывавшая окно с того вечера, когда рушились его надежды, тихонько заколыхалась и на минуту отодвинулась.

Воображая себя почти помилованным, он ушел с сердцем, наполненным радостью и надеждой, и не думал уже о дуэли, как будто бы об ней и речи не было. Он был уверен, что не может умереть.

Между тем Рудольф сидел в своем кабинете и держал в руках бумажку, которую вертел и так и сяк, как будто стараясь отыскать в ней какой-либо знак. Бумага, вероятно, содержала в себе известие не очень приятное: Рудольф хмурил брови и кусал губы до крови; мертвенная бледность покрывала его лицо, и он казался охваченным страшным беспокойством.

— Нечего делать! — сказал он после долгого молчания, — надобно покориться: условия так поставлены, что другого средства нет. Но откуда пришло это дьявольское письмо?.. Почерк, очевидно, поддельный… Джон, ты видел, кто принес эту записку?

— Нет, сударь, со вчерашнего дня никто не приносил записок.

— Это странно! — сказал барон и снова погрузился в думу.

На другой день в назначенный час противники сошлись в отдаленной аллее Булонского леса.

— Господа, — сказал барон, — если господину Дальбергу угодно извиниться, я забуду оскорбление, которое он нанес мне вчера. Мое искусство в стрельбе и фехтовании слишком известно, и многие дуэли, которые я уже выдержал, позволяют мне эту сдержанность и не подадут поводу к сомнению в моем мужестве.

Секунданты обеих сторон приняли эту речь с одобрением и нашли ее благородной, но Дальберг не хотел слышать о примирении.

Отмерили место и поставили противников в тридцати шагах одного от другого.

— Что мне делать, — думал Рудольф, — если я выстрелю в воздух, этот сумасшедший ведь не последует моему примеру… Вернее всего будет нанести ему легкую рану…

Он опустил дуло пистолета. В качестве оскорбленного он имел право первого выстрела и так поспешил воспользоваться им, что секунданты не успели дать второго сигнала, как выстрел его уже раздался.

Он ранил Дальберга в правую руку.

Дальберг, в свою очередь, выстрелил, но такой неверной рукой, что пуля его пролетела на три фута выше Рудольфовой головы.

Кость осталась невредимой. Рана сильно болела, однако ж была не опасна. Все-таки продолжать дуэль уже не было возможности.

Дальберг старался удержаться на ногах и идти, но не мог: силы изменили ему, и его без чувств отнесли в карету.

Когда он пришел в себя, он лежал на диване в своей комнате, и прекрасная женская головка, склонясь над ним, ждала его возвращения к жизни.

 

— Флоранса! — прошептал Дальберг дрожащим от слабости и волнения голосом и обратив на молодую женщину взор, исполненный признательности, — вы здесь!

— Да, я. После я объясню это. Теперь постарайтесь только успокоиться. Доктор дал мне над вами власть сиделки. Спите, а я буду читать.

И молодая женщина, приложив белый тоненький пальчик к губам, запретила раненому говорить.

Дальберг, несмотря на боль в ране и приказание спать, вполглаза смотрел и восхищался идеальным профилем гения-хранителя, который сидел у его изголовья.

Контур этого профиля был обведен тонкой чертой света, а на щеки и шею, облитые прозрачной тенью, ложились перламутрово-серебристые отблески от листов книги и постельного белья, которые привели бы в восторг колориста. Невозможно было представить себе линий более чистых, красок более мягких, выражения более целомудренного. Можно было подумать, что это сестра сидит подле больного брата. Эта молодая женщина, одна в доме у холостого молодого человека, держала себя так девственно, так строго, скромно, что никто не посмел бы дурно истолковать ее присутствие.

Дальберг всегда с удивлением и некоторым уважением смотрел на Флорансу как на женщину, которая гораздо выше той среды, в которой жила. Теперь он спрашивал себя, каким образом он мог внушить ей столько участия: немногие случайные встречи, без сближения, без короткости, не могли достаточно объяснить поступка, который понятен только у старого друга или любовницы. С некоторым напряжением памяти Дальберг припомнил, что несколько раз уже встречал довольно пристально устремленный на него взор Флорансы, но глупого тщеславия у Дальберга не было: он из этого не вывел заключения, что Флоранса влюблена в него, и поступок ее приписал просто доброте сердца, или, лучше сказать, он принял свое счастье, вовсе не пытаясь объяснить себе, откуда и зачем оно пришло. Боль его между тем несколько унялась, веки отяжелели, и глаза закрылись.

Дальбергу снились бессвязные и странные сны, из которых в особенности один поразил его чрезвычайно сильно: ему казалось, будто Клара из девичьей прихоти и любопытства вздумала посмотреть, как он живет, и воспользовалась для этого таким днем, когда его не было дома. А он, во сне, хотя и был в отлучке, однако ж видел, как она бегала по комнате, смотрела на картины, трогала оружие, трости, перебирала золотые вещицы и печати, в бумагах и всюду рылась с детской резвостью. Но внезапное появление его заставило девушку бежать… в этом месте сновидения больной вдруг проснулся.

Что-то белое и стройное, как будто стан Клары, мелькнуло в дверях, которые, бесшумно затворяясь, защемили складку платья.

— Что с вами, Генрих? — спросила Флоранса, наклонясь над изголовьем больного — болит ваша рана? Не дать ли вам пить?

Больной, казалось, удивлялся, что видит в комнате одну Флорансу.

— Пустое, — сказал он себе, — это все тот же сон! Клара здесь… разве это возможно? Горячка встревожила мой мозг и произвела виденье.

Пришел доктор, переменил повязку и объявил, что двух недель будет достаточно для исцеления раны.

Вечером пришла Амина. Она прождала Дальберга целый день, удивлялась, что он не является, послала за ним и, узнав о дуэли, поспешила навестить раненого.

Едва переступив через порог, она уже приметила и шаль, перекинутую через спинку кресла, и шляпку, повешенную на подзеркальном столе. На эти вещи она обладала взглядом вполне развитой женщины, то есть взглядом проницательнее всякого следственного пристава.

На лице ее выразилась досада, и маленькие розовые ноздри вздулись.

— Меня обскакали, — сказала она, заимствуя фразу в наездническом слоге, к которому привыкла по своим светским связям. — Неужели эта дурочка, провинциалка, которая в театре облила меня своим взглядом как холодной водой… неужели она здесь? О добродетель! Я узнаю тебя: это одна из твоих штучек!

Флоранса в это время зачем-то ходила в другую комнату. Она вышла и положила конец догадкам Амины.

Обе женщины молча посмотрели друг на друга с величайшим презрением.

Амина первая прервала молчание. Она подошла к Дальбергу и сказала:

— Любезный друг, я пришла предложить вам мои услуги в качестве сиделки, но я вижу, что меня опередили. Флоранса добрая душа. Я сменю ее, когда она утомится. Какой же вы счастливец, Генрих! Я желала бы знать, под какой именно звездой вы родились. Вы стрелялись с Рудольфом и не убиты: такого еще не случалось! Вы отделались легкой раной и будете недели четыре носить руку на черной перевязи, что придаст вам много интереса в глазах женщин. Амина и Флоранса оспаривают друг у друга честь сидеть ночи у вашего изголовья: советую вам не жаловаться.

Амина удобно расположилась в кресле, с которого, по-видимому, не скоро намеревалась встать.

Флоранса заняла прежнее место у изголовья и продолжала читать.

Дальберг рассматривал обеих женщин, одинаково пленительных, хотя вовсе не похожих друг на друга. В красоте одной было что-то коварное, жестокое и опасное, — прелесть кошки, очарование сирены, привлекательность ядовитого цветка. Любить ее было страшно. Красота другой была открытая, полная сочувствия, благородства и великодушия. Ей можно было без опасения доверить любовь и честь свою. Такую женщину Дальберг избрал бы себе, если б не был уже влюблен в Клару.

Амина, чувствуя неловкость этого положения, решилась выйти из него.

— Долго ли мы будем сидеть одна против другой, как сфинксы, и втайне точить друг на друга когти. Я нахожу, что мы уже достаточно посидели.

— Что вы хотите сказать, Амина? Я не понимаю вас, — спросил Генрих.

— Дело, однако ж, очень просто.

— Так объяснитесь, ради Бога!

— Я нарисую наше относительное положение в трех словах: Клара ненавидит вас, а мы обе любим. Выбирайте.

— Флоранса любит меня! Возможно ли? — вскричал Дальберг.

И, в изумлении от радости, он обратился к Флорансе: она смутилась и покраснела.

— Я вижу, что не я получу Парисово яблоко, — сказала Амина, вставая, — я оставляю вас, счастливая чета, и поеду петь вам эпиталаму по всему Парижу. Прощайте, Дальберг. Вы из одной глупости бросаетесь в другую. Прощайте, Флоранса. Стоило столько времени играть роль недотроги!

Когда сообщница Рудольфа ушла, Флоранса в ответ на мольбы Дальберга призналась, что с давних пор питает к нему склонность, которую старалась победить, видя, что сердце его занято; что эта любовь заставила ее прийти к Амине в тот день, когда они все вместе катались по Булонскому лесу, довела ее до отчаяния при виде медальона и послала в беспамятстве на место сражения.

— Но я знаю, что ваше сердце принадлежит другой, — прибавила она, — и несмотря на признание, которое я вам теперь сделала, вы не встретите во мне ничего, кроме дружбы. Я не Амины боюсь, поверьте, — прибавила она, подняв голову с очаровательной гордостью.

Флоранса целую неделю проводила вечера у изголовья больного.

Дальберг не забывал Клары, однако ж думал об ней уже не с той ядовитой горечью, что прежде, и чары утешительницы значительно убавили его скорбь.

Достигнув такого состояния, что мог выходить со двора, он отправился прежде всего к Флорансе, которая приняла его с благородной короткостью, с ласковой заботливостью и предупредительностью, которых тайною обладала в совершенстве. Дальберг пришел и на другой день и остался долее, нежели в первый раз. Кроме минут, проведенных с Флорансой, жизнь казалась ему смертельно скучной. Образ Клары, которая отталкивала его, и сожаление об утраченном счастье повергали его в самую мрачную задумчивость. Подле Флорансы он еще верил в возможность забвения, в зарождение новой любви; строил воздушные замки и на развалинах своего бывшего счастья уже видел новое здание, позолоченное солнцем. Красота Флорансы ослепляла его обаятельными обещаниями, а тонкий ум приводил в восхищение. Часы летели как минуты, когда он сидел подле нее, занятый беседой, в которой душа его как будто странствовала по всему миру.

Между тем Рудольф все более и более приобретал благорасположение Депре. Его сдержанность в дуэли с Дальбергом принесла ему много чести. Клара не показывала ему особенной суровости, — оттого ли, что истинная, глубокая страсть барона действительно трогала ее, или оттого что она хотела этим отомстить Дальбергу. Поговаривали даже о женитьбе Рудольфа на мадемуазель Депре.

Дальберг, видя, что ему должно окончательно отказаться от надежды тронуть когда-нибудь сердце злопамятной Клары, решился на насильственную меру и доказал себе, что он должен обожать Флорансу. Никогда исступление отчаяния не имело большего сходства со страстью: сам Дальберг обманулся и вообразил, что действительно любит.

Он почти не отходил от Флорансы, которая, однако ж, постоянно оказывала ему сопротивление, довольно странное после признания, которое уже высказала. Его любовь превратилась в горячку, которая, казалось, иногда заражала Флорансу, но в минуты, когда Дальберг ожидал, что она упадет к нему в объятия, она вдруг отскакивала в дальний угол комнаты, гордо выпрямившись, вытягивала руки, чтобы он не подходил, и кричала:

— Оставьте! Оставьте меня! Вы все еще любите Клару!

Напрасно бедный Генрих упадал к ее ногам, умолял, уверял, изливал свою душу в пламенных дифирамбах, окружал обожаемую палящими токами желания и воли, Флоранса все повторяла:

— Нет, нет! Я чувствую, что вы не можете принадлежать мне: ваши слова не убеждают меня… Заставьте поверить, что вы любите меня, и… я буду ваша.

Эти сцены повторялись довольно часто и оканчивались все тем же.

Однажды вечером Дальберг нашел Флорансу более обыкновенного печальной и спросил о причине.

— Эта квартира мне не нравится, — отвечала она, — два года тому я жила здесь с Торнгеймом, единственным моим любовником. Не ужасно ли принимать другого и слушать слова любви в стенах, где еще живет отзвук прежнего голоса и на мебелях, где отдыхал тот, чье место в моем сердце занял другой? Не гадко ли это?.. Кто бы прежде сказал мне, что я, Флоранса, приму таким образом жениха Клары в покоях Торнгейма?

Эти слова Флорансы вдруг как будто осветили ум Дальберга. Он удивился и досадовал, что самому ему не пришла в голову эта мысль.

В несколько дней он, ничего не говоря, купил поблизости от Елисейских полей дом с прекрасным садом, построенный каким-то английским лордом, чьи наследники не сочли нужным удержать его за собой. Дальберг отдал за него сто тысяч франков.

Хорошенький фасад, украшенный лепною работой во вкусе Возрождения, улыбался на полуденном солнце и белизной своей ярко выделялся на зеленом фоне окружающих деревьев. Сад был не обширен, но, кроме собственной, пользовался еще соседней тенью и выигрывал в перспективе то, чего ему недоставало в пространстве. На дворе было ровно столько места, сколько нужно, чтобы карета могла свободно развернуться.

Покои были расположены с удобством, доведенным до совершенства. Пара любовников или молодых супругов не могла бы выбрать для своего счастья гнездышко более очаровательное.

Дальберг при помощи одного из искуснейших обойщиков в Париже убрал свое приобретение с самой утонченной роскошью и сделал из каждой комнаты образец изящества, не впадая ни в какие излишества, которые не могли нравиться Флорансе, он умел довести богатство до поэзии.

В особенности спальня была удивительна по скромной простоте и мечтательному спокойствию — ни одного резкого тона, ни одной яркой краски, ничего, что поражает глаз, — все было свежо и благоуханно, как внутренность лилии, и сама Титания не отказалась бы отдыхать в ней.

За все это было заплачено пятьдесят тысяч, — и заплачено не дорого.

Однажды Дальберг вручил Флорансе небольшой ключ и сказал:

— Это ключ от вашего дома.

В шкафах и комодах Флоранса нашла запас нарядов, достойный принцессы. На камине в будуаре лежала подписанная Дальбергом доверенность — брать у его банкира все деньги, какие ей понадобятся.

Узнав обо всем этом, Амина произнесла следующее глубокое изречение:

— Вот что значит лицемерие! Как жаль, что я не обладаю этим полезным пороком.

Она действительно очень сожалела: сердце ее было сильно уязвлено. Она увидела, что Дальберг влюблен до безумия: сила любви в некоторых сферах всегда вычисляется по сумме издержек. В той же мере возросла и инстинктивная ненависть Амины к Флорансе.

Но оставалось еще нечто такое, что еще более изумило бы Амину, если бы дошло до ее сведения, — такое, что она наверное сочла бы высшей степенью утонченного кокетства, — то, что, несмотря на всю свою щедрость, Дальберг еще не видал от Флорансы никакого доказательства любви, кроме позволения целовать руку, а между тем, судя по пламенным, глубоким взглядам, какие Флоранса иногда устремляла на своего обожателя, можно было поклясться, что она любит его, или никогда не должно верить ни свету глаз, ни выражению лица человеческого.

— Ах, как вы любите ее! — отвечала она Дальбергу, когда он говорил что-нибудь нежное или страстное, — вы в эту минуту думали о ней, и вот отчего глаза ваши светятся, голос дрожит, и слово принимает поэтическую форму. Вы произносите «Флоранса», а думаете «Клара».

Напрасно Дальберг рассыпался в уверениях. Флоранса оставалась непоколебимой.

В душе он и сам чувствовал, что она права. По малейшему знаку со стороны Клары он бросился бы к ней с трепетом, с восторгом, влюбленный более чем когда-нибудь, и не вспомнил бы, что Флоранса существует. Между тем это было существо, которое он, после Клары, любил более всего на свете.

Не умея убедить, он старался ослепить ее, польстить ее самолюбию богатыми подарками: каждый день являлся какой-нибудь перстень, новый наряд, редкий цветок, модная карета или новые лошади. Принявшись за свой капитал, он стал брать из него полными горстями, как будто обладает несметными сокровищами. Флоранса на эту безрассудную расточительность не делала никаких замечаний, оттого ли, что, будучи уже привычна к княжеской роскоши, она не примечала излишеств, или оттого, что почитала Дальберга гораздо более богатым, чем он был в самом деле. Мысль, что Флоранса корыстолюбива или алчна, никому не могла прийти в голову. Впрочем, наряды, которые других свели бы с ума от восхищения, она едва надевала, и то более из внимательности к Дальбергу, чем из кокетства. На ожерелье она с минуту любовалась и потом прятала в шкатулку, чтобы никогда не вынимать.

У Флорансы не осталось ни одной булавки, которая бы могла напомнить прежнюю связь. Но гораздо легче уничтожить материальные свидетельства, переменить окружающее, истребить все следы прошедшего, чем победить сомнение в ревнивой душе. Не видя ничего, кроме неудач, Дальберг, увлекаемый головокружительным вихрем, исступленным желанием, доведенный до крайней степени раздражения, стал наконец проклинать Клару, которая делала его вдвойне несчастным.

Однажды утром Флоранса с самым простодушным и непринужденным выражением сказала Дальбергу, что посылала к банкиру за деньгами и получила ответ, что денег больше нет.

Капитал Дальберга был истрачен. У героя нашего оставалось еще только недвижимое имущество, к счастью, не продажное, да надежда на наследство после дяди, который пребывал в добром здравии.

Дальберг обратился к ростовщикам и достал денег на короткий срок под большие проценты. Векселя стали просрочиваться и предъявляться к взысканию.

Об этих затруднениях Дальберг ни слова не говорил Флорансе, а сама она не догадывалась, или не хотела догадаться и продолжала обыкновенный свой образ жизни, так что в один прекрасный день, когда солнце ясно горело на прозрачной лазури неба, четыре господина не совсем приятной наружности учтиво взяли Генриха Дальберга под руки, посадили в карету и отвезли в долговую тюрьму.

Дальберг против воли принужден был объяснить Флорансе свое положение и не сомневался, что она тотчас же поспешит к нему на помощь. Он написал к ней письмо, в котором рассказывал причину своего ареста, и назначил сумму, какая нужна для его освобождения.

Часов через пять тюремный сторож пришел сказать ему, что какая-то дама желает видеть его.

Арестанту и в голову не приходило, чтобы это мог быть кто-нибудь, кроме Флорансы, и он очень удивился, когда к нему вошла… Амина.

Глаза у нее сверкали злорадством; маленькие ноздри трепетали, лицо сияло удовлетворенным коварством: она была хороша и блестяща, как змея, в веселом расположении духа.

Она подошла к Дальбергу, как будто свиваясь и развиваясь кольцами, и с коварной лаской сказала:

— Ну что, мой бедняжка Дальберг! Вот вы ушли в тень на некоторое время. Я пришла навестить вас и утешить. В беде-то и познаются истинные друзья, а мою привязанность вам уж пора бы оценить.

— Не издевайтесь надо мной, Амина. Время и место совсем не приличны.

— Я нимало не шучу. Чтобы дойти до совершенства, нам только и недоставало переселиться вместо дачи на казенную квартиру. Вы обязаны были доставить себе это удовольствие. Флоранса — тонкая штучка, я восхищаюсь ею, как быстро она вас до этого довела… Надеюсь, теперь вы исцелились от страсти к добродетельным женщинам: это слишком дорого обходится. Со мной вы прожили бы по крайней мере три года и в это время переняли бы у меня столько каламбуров и забавных шуток, что до конца жизни были бы приятным собеседником в обществе.

Дальберг сделал нетерпеливое движение.

— Не хмурьте бровей, пожалуйста: от этого промеж глаз морщины явятся. Примите как следует добрую девушку, которая привезла вам сигар, шампанского и фельетонов для развлечения. Кстати, вы знаете, что Клара выходит замуж за Рудольфа?

Дальберг вскочил и хриплым голосом, задыхаясь, вскричал:

— Ты лжешь!

— Я говорю правду. Скоро будут окликать, если еще не окликали. Вы бледнеете? Так вы все еще не можете забыть об этой девочке? Ведь она любит Рудольфа.

Дальберг обеими руками закрыл лицо и не отвечал. Промеж пальцев у него показались слезы.

— И Рудольф влюблен в нее по уши. Это будет настоящая пара голубков. Они будут счастливы и наживут кучу ребят, как в волшебных сказках… О! Да вы, кажется, плачете!.. Какая глупость! — сказала Амина, отводя Дальбергу одну руку. — Ведь нужно же было приготовиться к этому. Я уведомлю вас о настоящем дне свадьбы, потому что пригласительного билета вам в тюрьму, вероятно, не пришлют. Прощайте, кланяйтесь Флорансе.

 

Когда Амина ушла, Дальберг стал уверять себя, что она вылила эту ложную весть, как уксус на рану, и что свадьба Клары и Рудольфа просто выдумка.

Эта мысль несколько успокоила его.

Но что сталось с ним, когда он в газете, одолженной у другого арестанта соседа, действительно увидел объявление о браке, о котором говорила Амина.

Сомневаться долее не было никакой возможности.

Легко представить себе отчаяние и бешенство, которые овладели Дальбергом: есть ли в мире положение, более способное довести человека до ярости, чем то, в котором он находился: сидеть в тюрьме и знать, что возлюбленная выходит замуж! Да от этого можно голову разбить об стену, повеситься на оконной решетке или — кто обладает дарованием к побегу, как Латюд и барон Тренк — можно булавкой прокопать подземный проход длиной восемьдесят футов.

На крайний случай он допускал, что оскорбленная приключением с медальоном и встречей в театре, Клара может не простить и прогнать его от себя даже навеки. Но чтобы она до такой степени могла забыть свои клятвы и воспоминания, этого он не постигал. Он, может быть, и согласился бы никогда не видеть ее, лишь бы она не принадлежала никому другому.

Между тем он, и на свободе будучи, не мог воспрепятствовать этому браку: его оконченная уже дуэль лишала его единственного средства придраться к Рудольфу, и всякое новое покушение в этом роде повело бы только к бесполезному позору. Согласие Клары делало всякое постороннее вмешательство неуместным и нелепым. Дело совсем не походило на то, что несчастную жертву насильно ведут к алтарю по воле варвара отца, потому что мадемуазель Депре, по словам Амины, обожала Рудольфа.

Дальберг, однако же, не отдавал себе такого ясного отчета в этих невозможностях: ему казалось, что, только бы его выпустили, он в решительную минуту нашел бы и решительное средство какое-нибудь, хоть с неба, да свалилась бы неожиданная помощь, и жертвоприношение не состоялось бы. Это было рассуждение смертника, который надеется, что в ту минуту, когда его поведут на эшафот, его избавит какой-нибудь всеобщий переворот, землетрясение или наводнение.

Теперь иные удивятся, может быть, что Клара, после решительного объявления отцу о своем непреложном намерении не выходить ни за кого, кроме Дальберга, не устояла потверже против родительской воли.

Стало быть, живое верование в любовь Генриха угасло; дивное упрямство в убеждении, что обвиненный невиновен, наконец побеждено? Вероятно, красота Амины оправдала возможность измены? Или Клара знала о связи Генриха с Флорансой? Или она полагала, что Дальберг, утомленный препятствиями, наконец сам отступился от нее?

Совсем нет. Дело в том, что Депре, более и более очарованный Рудольфом, до того преследовал Клару увещаниями, что она наконец изъявила согласие выйти за предлагаемого жениха. Однако ж она осталась при своем убеждении, что отец сам скоро будет просить, чтобы она забыла об этом.

— В таком случае я с нынешнего же дня могу называть тебя баронессой Гюбнер! — вскричал старик, потирая руки. — Невероятно, чтобы я переменил свое мнение. Твой Генрих теперь влюблен еще в другую тварь… Каков соколик! Волосы дыбом становятся, когда я думаю, что он чуть-чуть не сделался моим зятем!..

Клара ничего не отвечала. Рудольф не знал, что подумать о ее спокойной задумчивости и, сколько ни был уверен в своих превосходствах, удивлялся, что любовь к Дальбергу так скоро исчезла. Иногда, правда, ему казалось, будто взгляд Клары, останавливаясь на нем, принимал какое-то странное выражение и будто в улыбке ее заключалась подавляемая ирония. По временам проблеск какой-то тайной мысли мгновенной молнией освещал бледную маску покорности на лице девушки, и Рудольф невольно ужасался, как при приближении какого-нибудь грозного события. Между тем первая окличка была сделана, и Рудольф успокоился.

Для Дальберга день тянулся невыразимо долго: часы казались ему вечностью, минуты веками. На письмо к Флорансе он еще не получал ответа. Он ожидал, что Флоранса тотчас же прилетит освободить его, и не постигал замедления. В душе его стали возникать самые ужасные подозрения: ему уже казалось, что Флоранса — та же Амина, только еще коварнее. Он полагал, что она покинула его, когда узнала о разорении… Она, стало быть, воплощенная алчность и низкое корыстолюбие под личиной добродетели… Но нет! Этому трудно поверить: она, вероятно, хлопочет об освобождении и скоро явится… Вот, кажется, шаркнули тоненькие ботинки и зашумело платье… Это она!

Легкая поступь и шорох шелкового платья в коридоре действительно доказывали присутствие посетительницы, но только это была не Флоранса.

Она не приходила ни в тот день, ни на следующий. Раздраженный Дальберг разразился против женщин поношениями, достойными Ювенала. Он проклял их всех: Клару, Амину, Флорансу, всех без исключения, худших и лучших, произнес торжественный обет никогда больше не верить ни в любовь, ни в дружбу, ни во что и, сам того не зная, продекламировал все тирады Шекспирова «Тимона Афинского». Мир казался ему разбойничьим вертепом. Он видел себя, обманутого, обкраденного, разоренного; с уходом последнего червонца обнаружилось отступление и никто не идет даже на похороны его богатства! На будущее время он дал себе слово, если успеет приобрести новое состояние, быть осторожнее, недоверчивее и подозрительнее величайших скряг, известных миру.

На этой точке был Дальберг, когда вошла Флоранса. По расстроенному лицу она догадалась, что происходило в его душе, и остановилась у порога, как будто выжидая приглашения.

Дальберг хранил свирепое молчание.

— Ну что же? — сказала Флоранса с нежной и печальной улыбкой. — Зачем вы сдерживаетесь? Назовите меня вслух так, как, вероятно, уже не раз назвали про себя… назовите меня неблагодарной, бездушной… И вы могли подумать, что я покину вас! — прибавила она помолчав. — Ах, как я ошиблась! Я воображала, что внушила вам другое мнение о себе. Но вы теперь, может быть, лучше поймете и оцените Флорансу. Поспешите, однако ж, прежде всего освободиться: вот деньги.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: