Больше книг Вы можете скачать на сайте - FB2books.pw 4 глава. Пентеконтера




«Сколько же времени она провела под водой, если я ее сразу не заметил? – изумился Апеллес. – И сколько пробудет еще?!»

Он незаметно для себя задержал дыхание, и легкие уже начали разрываться от недостатка воздуха, когда девушка вынырнула вновь, и на лице ее сияло то же выражение, которое поразило Апеллеса еще в первый миг ее появления на поверхности воды: выражение нескрываемого наслаждения. Темно-серые глаза ее были затуманены блаженством. Чувствовалась: сейчас она так счастлива, что для нее не существует окружающего, – она забыла о рабстве и мысленно вернулась в те времена, когда была свободна и могла купаться не только для того, чтобы помыться, но и просто для удовольствия.

Апеллес жадно следил за каждым ее движением, за сменой выражений на лице.

Вот она легко, в несколько сильных, быстрых взмахов, подплыла к одному из выступов на стене купальни, взобралась на него и села. Собрала волосы в жгут, отжала их сильно, как прачки отжимают белье, слабо улыбаясь, когда капли падали ей на колени, потом внимательно осмотрела себя – и покачала головой, увидев, что на ее бедрах изнутри еще не смыты какие-то ржавые пятна.

«Она совсем недавно была девственницей, – понял Апеллес. – Ее насиловали, конечно: иначе отмылась бы от крови, – и насиловали жестоко: плечи и спина в царапинах от ногтей, видны следы укусов… Потом продали в лесху. Здесь она уже не сопротивлялась: на теле нет кровавых рубцов от плети надсмотрщика…»

Тем временем девушка, кое-как закрутив мокрые волосы в жгут и отбросив его за спину, чтобы не мешал, снова соскользнула в воду. Руки ее были опущены и двигались: насколько понял Апеллес, она пыталась оттереть пятна крови. Иногда подтягивалась на руках, чтобы бедра показались из воды, придирчиво осматривала себя – и снова принималась мыться.

По спине Апеллеса прошла волна дрожи. Каждое движение купальщицы было необычайно грациозно, и он люто пожалел о том, что живопись, как и скульптура, способна запечатлеть лишь паузу, а не само движение, остановить его, а не продолжить. Он мучился оттого, что невозможно изобразить, как она опускает пальцы в воду, и как они сжимаются в горсть, и как поднимаются, и капли одна за другой сыплются в водоем, покрывая его веселой рябью, а пальцы разжимаются вновь, ласкающими движениями отмывая нежную кожу межножья.

Апеллес вскочил. У него помутилось в голове, задрожали руки, но он и сам не смог бы сейчас понять, это нахлынула на него привычная творческая алчность – или он жаждет эту юную женщину, которой до него силой овладели другие.

Ну и великолепно, что уже овладели!

Апеллес брезговал тем, что особенно ценили прочие мужчины, готовые бешено сражаться за кровь и крики боли бедной девственницы. Похищение невинности они приравнивали ну просто-таки к похищению золотого руна!

Для Апеллеса это не имело никакого значения, тем более сейчас. Он видел своим опытным взглядом, что эта сероглазая, даже побывав под одним или несколькими насильниками, осталась неискушенной, что ей неведомы тайны блаженства, которые таит в себе соитие мужчины и женщины, что она знает только боль и сначала будет противиться. Ласковое обращение может совершить с ней чудо…

Но Апеллесу была нужна не только новая наложница. Он искал новую натурщицу – и уже знал, что нашел ее. Это редкостно выразительное лицо, которое может сделаться каким угодно, от уродливого до прекрасного, это нежное тело, которое скоро утратит детскую незрелость и приобретет головокружительную округлость форм, эти чуть угловатые плечи, эти трепетные пальцы, эти точеные ноги с высоким подъемом и тонкими щиколотками… В ней не было безусловной красоты и совершенства – в ней была безусловная обольстительность нераспустившегося цветка. Музы и Эрос помогут этому цветку раскрыться!

Апеллес повернул голову. Неподалеку маячил Элий, страдающий от того, что на сей раз не может предложить великому человеку ничего стоящего. И он радостно встрепенулся и даже разразился рукоплесканиями, когда художник вдруг загадочно улыбнулся и воздел палец, призывая к вниманию…

Элий проследил направление его взгляда и сделал знак надсмотрщику. Тот понятливо воздел плеть и крикнул:

– Эй! Эй, ты! Ты, на камне! Девчонка! Поди сюда!

Девушка испуганно вздрогнула, сообразив, что надсмотрщик смотрит на нее и этот приказ отдан ей, и Апеллес понял, что она, погрузившись в удовольствие от купания, совершенно забыла о своем положении и о тех страданиях, которые ей довелось перенести, а сейчас грубый окрик вновь поверг ее в ужас прошлого и настоящего, словно в бездны Тартара [18].

Художник досадливо поморщился. Догадливый Элий погрозил кулаком надсмотрщику, и благодаря этому девушку не приволокли к ногам хозяина и его почтенного друга за волосы, отвесив для острастки пару ударов плетью, а просто швырнули.

Мокрый жгут ее волос развалился и упал в пыль, снова став грязным.

Апеллес огорчился так, будто на его глазах было осквернено драгоценное произведение искусства, но тут же успокоил себя: в его доме прекрасная купальня, и если даже в этой жалкой луже девушка мылась так восхитительно, то какое же представление она устроит в теплой, прозрачной воде, в которую Апеллес прикажет пустить крошечных красных, синих, зеленых и золотистых рыбок и бросить лепестки роз, и четыре раба, сидя на четырех углах бассейна, будут медленно, тонкими струями, вливать в воду темно-красное, густое и тягучее критское вино, и оно будет постепенно менять цвет от багрового до бледно-розового, будет расходиться причудливыми облаками, то скрывая изгибы тела купальщицы, то обволакивая ее, словно прозрачная ткань…

Решено! Он напишет ее в образе Панопеи, красивейшей из нереид, жительниц моря!

Никаких традиционных синих вод, никаких пошлых белых гребней на волнах. Таинственная бирюзовая глубь вдали, а в центре картины – расходящиеся среди бледных, прозрачных водных струй яркие винные струи. Вино льют из больших витых раковин прекрасные тритоны, а между ними раскинулась, нежась, обольстительная Панопея, и одна тугая винная струя, направленная самым смелым, самым лукавым тритоном, стремится прямо в ее межножье, отчего лицо Панопеи выражает такое сладострастие, что зритель должен понять: сейчас она отдастся этому тритону, а потом всем другим, и завеса пролитого вина целомудренно скроет от любопытных глаз эту непристойную, но такую манящую картину…

Она появилась перед глазами Апеллеса настолько отчетливо, что у него даже руки зачесались – так захотелось немедленно взяться за работу. В то же время его плотское желание сделалось уже почти неодолимым, и сейчас в его воспаленном воображении сцены обладания неизвестной рабыней смешивались со сценами растирания красок и грунтовки стены для новой работы.

Он схватил девушку за руку и рывком заставил ее подняться.

– Как тебя зовут? – спросил хрипло.

Она мгновение молчала, потом губы ее дрогнули, словно она хотела что-то сказать, но передумала. Испуганные глаза заволокло слезами:

– Мое имя Доркион.

Апеллес улыбнулся. Его переполняла нежность к ней и этому прелестному имени, которое подходило ей необыкновенно. Маленькая загнанная косуля, измученная бесплодными попытками спастись от преследователей!

Художник готов был овладеть ею прямо сейчас, вот здесь, на пыльной, каменистой земле, или в любой из каморок, которые были приготовлены Элием для неотложных нужд посетителей. Но он не хотел, чтобы страх и боль искажали лицо будущей Панопеи!

– Элий, пусть Доркион отведут в мою колесницу. Да не в таком виде! Вели принести для нее красивый хитон и гиматий поярче. За деньгами потом пришлешь ко мне своего домоправителя. И… прими мою благодарность, друг!

Восхищенный Элий прижал руку к сердцу и склонился чуть ли не до земли.

 

Афины

 

– …Демосфен! – презрительно воскликнул Апеллес. – Не говорите мне об этом глупце и трусе! Вы, афиняне, отдали ему свою любовь, вы превозносили его до небес, а он опозорил себя в битве при Херонее! Он трусливо сбежал с поля того самого боя, в который так пылко и красноречиво вовлек своих соотечественников.

– Я в это не верю, учитель! – сердито воскликнул Персей, и тотчас раздался голос Ксетилоха, который всегда вторил старшему брату, словно эхо:

– Я тоже не верю, учитель!

Доркион равнодушно вздохнула и украдкой переступила с ноги на ногу, стараясь, чтобы не упали красиво воздетые руки и не поменяли своего положения причудливо изогнутые кисти. Она ужасно устала, но до этого никому не было дела. Минуло около года с тех пор, как Доркион стала натурщицей Апеллеса, и за это время она многому научилась, а прежде всего – подолгу стоять неподвижно, приняв самую причудливую позу и сохраняя при этом то выражение лица, которое было нужно ее властелину – придирчивому, нетерпеливому и нетерпимому к малейшему непослушанию. Доркион могла часами удерживать на лице прелестную, манящую улыбку, лукаво приподняв брови, а сама думала при этом о совершенно других вещах, порою самых обыденных.

Например, о том, что в лавках вокруг агоры – рынка – можно теперь купить не только привычные овощи, пряности или сыр, мясо и рыбу, но также редкие заморские коренья и приправы, даже какие-то там кокосовые орехи, наполненные молоком! Интересно, это молоко похоже на козье?

Или о том, как стряпуха рассказывала: мол, все люди облачаются в знак траура в черное, а в Аргосе, наоборот, прощаясь с покойниками, носят белые одеяния.

Иногда девушка косилась на учеников – Персея и Ксетилоха, которые растирали краски с воском для очередной пинаки, и тихонько смеялась про себя: забывшись и увлекшись спором с Апеллесом, Персей вместо воска добавил в любимый художником белый мелинум аттическую желть, а Ксетилох вместо жженой слоновой кости, которую использовал Апеллес, рисуя что-нибудь черное и гордясь тем, что это было его изобретение, названное им элефантином, взял виноградную черную, которую использовали, пережигая виноградные выжимки, прочие афинские живописцы. Апеллес терпеть не мог быть «как все», поэтому Ксетилоха неминуемо должна была постигнуть жестокая кара.

А может быть, Доркион размышляла о том, как красива прическа «лампадион», когда волосы собраны в пучок на макушке, словно факел. Она-то носит только «коримбос», увязывая волосы в низкий узел почти на шее. Впрочем, спасибо судьбе и за этот незамысловатый «коримбос»: ведь она рабыня, а по закону рабыни должны коротко стричься и носить челку – в отличие от свободных женщин, которые открывали лоб или хотя бы часть его. Впрочем, рабыня – вещь хозяина, и воля хозяина выбирать, как ей выглядеть. Апеллес не велел остричь Доркион, потому что ему нравятся ее пепельные волосы. Он восторгается, глядя, как они струятся по ее обнаженному телу, и порою он нарочно приказывает ей ходить по дому нагой, прикрывшись только волнами кудрей.

Мимоходом Доркион вспоминала тех забавных мужчин, которых встретила недавно на агоре, куда ходила вместе со стряпухой. Один из тех мужчин держал в руке восковую табличку с каким-то списком и бубнил: «Ножницы, бритвы, зеркала, сосуды для взбивания пены, кисточки, полотенца…» А второй заглядывал на лотки, нырял в толпу и вскоре возвращался то с одним из перечисленных предметов, то с другим. Скоро эти двое были нагружены вещами. Доркион подумала, что они собрались открыть цирюльню, однако первый вдруг начал зачитывать новый список: «Зеркальце на тонкой ручке, баночки для притираний, шкатулку для украшений, моток лент, точеный гребень, грудную повязку…» К тому времени за этими странными людьми ходила уже немалая толпа досужих бездельников, и некоторые были даже готовы биться об заклад, что это цирюльники, а другие – что слуги богатой госпожи. В конце концов кто-то не выдержал и спросил впрямую. Те двое расхохотались и сообщили, что они помощники человека, который готовит новые театральные представления, и эти вещи нужны для постановок. Все вокруг тоже расхохотались, и Доркион тогда хохотала как сумасшедшая, у нее даже губы свело от смеха, она этому очень удивилась, а потом поняла, что просто отвыкла смеяться. Ну да, она даже забыла, когда смеялась в последний раз!

Наверное, еще на Икарии… Наверное, вместе с Орестесом…

Доркион тихонько вздохнула.

Орестес! Он теперь, конечно, уже давно мертв! Отдал свой долг Фанию – и заплатил за это жизнью.

Доркион старалась не вспоминать минувшее, так же, как и то имя, которым называл ее отец и которое кануло в прошлое, так и не сделавшись будущим, – однако картины случившегося иной раз все-таки всплывали в памяти – реже и реже с течением времени, но еще не вполне покинули ее, как она ни гнала их прочь, словно непрошеных гостей. Сны были предателями… В них Доркион билась в тенетах воспоминаний: она снова и снова видела понурую, вздрагивающую от рыданий спину Орестеса, которого уводил в трюм Фаний; неподвижное тело отца в укромном уголке палубы; Кутайбу с перерезанным горлом – и побелевшее от ярости и вожделения лицо Терона, перечеркнутое двумя багровыми шрамами…

Только потом, спустя некоторое время, Доркион поняла: Кутайба хотел своей смертью не только очистить душу перед побратимом, но и спасти его дочь. Он понимал, что никакими иными усилиями не сможет остановить обуянных похотью мореходов, но у него есть средство их удержать хотя бы на время и пробудить в них остатки разума и совести.

И ему удалось это сделать! Если бы не самопожертвование Кутайбы, Доркион, возможно, умерла бы еще до наступления ночи, раздавленная более чем полусотней обезумевших самцов, – однако они, разом отрезвев, так и не нашли в себе сил переступить через труп того, кто еще недавно был их капитаном. Теперь власть на корабле перешла к Терону. Однако, как ни был он распален и разъярен, он все же принужден был сдержаться и позаботиться о достойном погребении своих сотоварищей.

Конечно, на палубе невозможно было разжечь погребальный костер, однако мореходы издавна хоронили своих мертвецов в бескрайних нивах Посейдона. Вот и теперь они опустили тела Леодора и Кутайбы в синие глубины, произнося на разные голоса последние напутствия и самые благие пожелания, которые должны были сопровождать их души в Аиде. Конечно, путь в Элизиум, куда идут только души избранных героев, был для обоих закрыт: скорее всего, место им в Тартаре, пристанище тех, кто за свои злодеяния обречен на вечные муки, однако товарищи все-таки желали им мирных блужданий по полям асфоделей [19], где забываются все обиды, все страсти, все радости и горести нашего мира. Наверное, и Леодор с Кутайбой позабудут, какие страдания раздирали им сердца перед кончиной… Но память живых не умерла, и Доркион не могла забыть о том, что случилось позднее.

Потом она узнала, что не меньше, чем Кутайбе, она была обязана жизнью и добряку Фанию. Пока совершалось погребение и незамысловатые поминки, он пошептался то с одним мореходом, то с другим, обошел всех, направо и налево раздавая деньги из своего кошеля, который казался необъятным, и вот то там, то здесь вдруг зазвучали несмелые речи о том, что не стоило бы трогать девчонку, которая только что осиротела, надо дать ей время оплакать отца. Нельзя так поступать во имя памяти Леодора, ведь он был хорошим товарищем, многие ему жизнями обязаны. Да и Кутайба пролил свою кровь, чтобы не пролилась кровь Доркион… Кровь Лаис, дочери Леодора.

Эти речи произвели впечатление на всех, кроме Терона. Напротив, они приводили его в лютое бешенство! И денег от Фания он не принял, а пригрозил швырнуть его в море, если тот не перестанет морочить головы команде.

Фаний притих, но не сомневался, что уже добился своего. И оказался почти прав!

Когда кончилась поминальная пирушка – это было ближе к полуночи, – Терон призвал метнуть жребий, кому первому брать Доркион. Но от этого отказалась вся команда…

Захохотав, Терон швырнул Доркион на палубу и изнасиловал ее на глазах у всех столь жестоко и беспощадно, что она, издав несколько душераздирающих воплей, лишилась сознания от боли и отвращения и уже не чувствовала, как Терон, голод которого казался неутолимым, владел ею снова и снова – извергаясь, чудилось, без остатка, но через мгновение возбуждаясь вновь. Наконец он насытился и уснул, придавливая полумертвую жертву своим телом.

Тогда Фаний позвал нескольких мореходов на помощь, и те оттащили в сторону мертвецки спящего Терона. Однако, оглядев при свете факелов почти бездыханную Доркион, Фаний только головой покачал, решив, что зря потратил свои деньги и девушка все равно умрет.

Однако она не умерла…

– Доркион, ты что, уснула?! – послышался гневный оклик, и девушка очнулась.

Ах да, у нее чуть поник локоть, и пальцы стали вялыми. Апеллес одержим страстью запечатлевать движение так, чтобы оно как бы продолжалось перед глазами зрителя, и при этом бывает очень строг, когда Доркион не соблюдает предписанную им позу. Иногда ее так и подмывало подсказать, что если бы он рисовал ее танцующей, а не замершей в избранной им позе, ему удалось бы добиться большей порывистости и живости, – но разве она посмела бы сказать хоть слово? Это любимец славы не выносит ни малейшего возражения и запросто может обрушиться не только с бранью, но и с кулаками на чрезмерно осмелевшую наложницу, как на любого святотатца.

Всем Афинам была памятна недавняя шумная сцена, когда великий художник побил одного знаменитого башмачника, которому заказывали сандалии самые именитые горожане. Башмачник явился полюбоваться новой тихографией Апеллеса, но уставился прежде всего, конечно, на то, что его больше всего интересует: на обувь. Посмотрел – и пробурчал, мол, нарисованная сандалия совсем другой формы, чем стопа. Апеллес, который очень любил шнырять меж зрителями, прилежно, как пчелка, собирая в соты своего тщеславия нектар похвал и совершенно равнодушно приемля хулу, был, против обыкновения, задет за живое. Ведь он очень высоко ценил правдоподобие своих работ! Внимательно выслушал башмачника и, послав ученика за принадлежностями своего ремесла, смыл прежнее изображение, заново оштукатурил этот кусок стены и, пока штукатурка еще не высохла, заново нарисовал жидкими красками сандалии.

Искусство тихографии в этом и состоит: рисовать разведенными в воде красками по только что оштукатуренной, еще сырой стене. Тогда краски словно бы впаяны в высохшую стену! Но делать это нужно очень быстро: одна неверная линия – и все приходится начинать сначала: сбивать слой штукатурки, накладывать новый… Впрочем, Апеллес славился точностью рисунка, недаром его девизом были слова: «Ни дня без линии!»

Там же, в храме, Апеллес тогда и переночевал. Наутро Доркион принесла своему господину привычный завтрак: его любимый беотийский хлеб с орехами и холодного козьего молока. Художник, против обыкновения, ел рассеянно и с наложницей побаловаться не захотел – все поглядывал на ступени храма, по которым начали подниматься первые посетители.

Нетрудно было угадать, что Апеллес хочет похвалиться своей работой перед тем башмачником. И вот он появился и воззрился на картину с важным видом знатока.

– Ну что ж, сандалии хороши, – изрек наконец. – А вот правая щиколотка гораздо тоньше левой!

– Ты башмачник, вот и не суди выше башмаков! – взревел Апеллес и набросился на него с кулаками.

Доркион слабо улыбнулась… Она любила слабости великого человека так же сильно, как его славу. Вернее будет сказать, ни до славы, ни до слабостей Апеллеса ей просто не было никакого дела – она любила его самого, знаменитого художника и ласкового любовника, самоуверенного друга сильных мира сего – и ремесленника, жестоко уничижающего себя, когда у него не получалась какая-то картина.

Порой перед Доркион представал неуверенный ребенок, порой – властный покоритель Ойкумены. Ей приходилось видеть Апеллеса в тяжкие минуты крайнего неверия в себя – и в ослепительные мгновения восторга. Художник осыпал свидетельницу своего унижения и триумфа то грубыми пинками, то нежнейшими поцелуями. И сердце ее то плакало, то смеялось от любви к человеку, которого ей послала – девушка в этом не сомневалась! – сама Афродита в ответ на отчаянные мольбы Доркион там, на галере…

 

Пентеконтера

 

Она очнулась на рассвете, сжигаемая такой болью, что кричала бы криком, если бы могла издать хоть звук.

Галера стояла на якоре, парус был спущен. Команда спала вповалку, дремал даже вахтенный.

Горло Доркион пересохло от жажды и горело от криков. Она слабо повела глазами и вдруг увидела под самым бортом ту самую деревянную долбленую фляжку отца, из которой он ее поил. Она была так истерзана, что это воспоминание об отце не вызвало никакой душевной боли, кроме смутного осознания, что вот – фляжка, в ней должна быть вода, а значит, можно попить.

Кое-как перевернувшись на бок, а потом на живот, Доркион поползла, извиваясь всем телом и волоча за собой ноги, словно животное, которому перебили задние лапы. Наконец она доползла до фляжки и выпила все, что там было, до капли.

Вода немного оживила ее, но все еще хотелось пить.

Доркион огляделась, и вдруг ей показалось, что опрокинутая корзина загораживает что-то круглое, очень похожее на фляжку в оплетке из прутьев. Доркион подползла туда – и увидела свою корзинку. Ту самую, которую забрала из дома Филомелы! Ту самую, где когда-то хранились витая розовая раковина, таящая в себе морской шум, золотистая жемчужина, корень, напоминающий единорога, и глиняная птичка-свистулька.

Теперь корзинка была почти пуста. Жемчужина исчезла – то ли закатилась куда-нибудь, то ли ее кто-то стащил под шумок, пусть она и была кособокая да приплюснутая. От раковины, на которую кто-то наступил, осталось только перламутровое крошево. Корень-единорог переломился пополам. Да и сама корзинка была вся перекошена, побывав под чьей-то тяжелой стопой. И только глиняная птичка с камышинкой, вставленной в голову, каким-то чудом осталась цела.

Слезы так и хлынули из глаз Доркион! Она прижала к губам птичку и покрывала поцелуями ее головку с такой нежностью, словно это была ее собственная жизнь, чудом уцелевшая среди того вихря, который на нее налетел.

Потом она коснулась трясущимися губами камышинки, дунула в нее – и та издала тихий свист. Доркион дула снова и снова, иногда прерываясь, чтобы смахнуть слезы, – и на душе становилось чуть легче, а рваные звуки, которые ей удавалось исторгать из свистульки, постепенно складывались в некое подобие любимой старинной песенки.

И вдруг чей-то голос подхватил ее – необычайно мелодичный и прекрасный голос, причем Доркион показалось, что она уже слышала его раньше:

 

Где розы мои,

Фиалки мои,

Где мой светлоокий месяц?

 

Голос, чудилось, лился с небес. Доркион вскинула голову – и вдруг в рассветном мареве ей почудился нежный женский силуэт. Казалось, это была женщина в белом, с лицом, закрытым легким покрывалом, – та самая, которая встретилась Доркион у источника Афродиты и посулила, что она будет служить в храме этой богини…

Силуэт мелькнул и исчез, но этого было достаточно, чтобы пробудить мысли Доркион.

Орестес говорил, что в храме Афродиты она должна будет отдаваться всем, кто только пожелает. Ее пожелал Терон… Ну что же, значит, ее служба уже началась – правда, в мучениях и безумной боли. Однако жрец из Марсалии, оказавшийся однажды на Икарии, много рассказывал о принесении жертв на алтарь божества – с этого, мол, и начинается всякое служение. А Доркион не принесла жертв Афродите. Может быть, поэтому ей было так страшно и больно?

Но что Доркион может пожертвовать прекрасной богине любви и совокупления? У нее ничего нет, кроме той окровавленной тряпки, в которую превратился ее ветхий хитон… Зато есть птичка!

На миг Доркион пришла в отчаяние – она расставалась с последней памятью о своем таком спокойном и, как сейчас казалось, даже счастливом прошлом, о Филомеле, об Икарии! – но тотчас скрепилась сердцем и, свесившись с борта, опустила руку с птичкой, лежавшей в покореженной корзинке, к самой воде, бормоча:

– О синевласый держатель земли, о Посейдон, молю тебя, передай мой дар Афродите в знак моей покорности и смиренного желания служить ей по воле ее!

Разжимая руку, Доркион подумала, что совершает глупость: сейчас тяжелая птичка камнем канет на дно и достанется не Афродите, а забавницам нереидам! – однако, к ее несказанному изумлению, гребень одной из волн вдруг взметнулся выше остальных, принял корзинку на свою пенную вершину, а потом волны мягко понесли корзинку-лодочку с мореходом-птичкой куда-то далеко-далеко, где она вскоре превратилась в черную точку, а потом и вовсе растаяла.

И в ушах Доркион снова зазвучал нежный голос:

 

Вот розы твои,

Фиалки твои,

Вот твой светлоокий месяц!

 

Доркион была твердо убеждена, что Посейдон исполнил ее просьбу – донес жертву Афродите, и богиня приняла ее.

Тем временем корабль восставал от сна: уже поставили парус, раздалось мерное шлепанье весел по волнам, зазвучала флейта, задавая ритм гребцам… Мореходы, занятые своими делами, сновали мимо Доркион, словно не замечали ее. Она с ужасом ждала появления Терона, однако того не было видно.

Из трюма выбрался Фаний и принес Доркион лепешку, потом набрал во фляжку Леодора воды из общей бочки и подал девушке.

– Наверное, духи Леодора и Кутайбы решили повременить и не отправляться в свой последний путь, пока не отомстят за тебя, – пробормотал он ласково. – Терон мечется в жару, и, знаешь, хоть я и добрый человек, но что-то неохота приходить ему на помощь. По мне, пусть валяется без памяти хоть до самого Пирея.

Фаний как в воду глядел: Терон на палубе не появлялся, и по обрывкам разговоров Доркион поняла, что он чуть ли не умирает.

Она старалась не думать о нем и вообще не вспоминала бы о том ужасе, который изуродованный мореход сотворил с ней, однако ее израненное тело мучительно болело. Кроме того, кровь, покрывавшая ее ноги, запеклась коркой, от которой болела кожа.

Окровавленную палубу мореходы отмыли, вылив на нее бессчетное число ведер морской воды, но Доркион не могла помыться соленой водой, ведь ее тело было покрыто многочисленными царапинами от ногтей и зубов Терона, который обладал ею воистину как дикий зверь.

 

* * *

 

И вот корабль оказался в виду порта, вот причалил…

С берега перекинули плоские деревянные сходни. Фаний распоряжался на палубе, и вереница портовых рабов, принадлежавших его приятелю, местному купцу, принялась сносить груз на землю. Фаний сновал по сходням туда-сюда с ловкостью и сноровкой, которые даются только давней привычкой.

Этот приятель Фания был, видимо, влиятельный человек в порту: по одному его мановению появлялись новые и новые грузчики и повозки. Наконец товары Фания были отправлены на хранение, а он сам собрался уезжать.

Его приятель приказал подать повозку, но Фаний о чем-то горячо переговаривался с ним, и Доркион, которая сжалась в комок в своем углу у борта, украдкой высовывалась оттуда: ей казалось, что речь идет о ней.

Наконец Фаний кивнул и горячо обнял своего приятеля, а потом опять поднялся на палубу и поспешно подошел к Доркион:

– Мне пора отправляться, – сказал он, слегка запыхавшись. – Но жаль оставлять тебя здесь, бедняжка. Очнется Терон, эти удальцы потратят мои деньги, вновь изголодаются – и забудут кровь, пролитую Кутайбой для твоего спасения! Они увезут тебя с собой в новое плаванье и будут мучить, пока ты не умрешь в морских просторах. Тогда тебя сунут под покров волн, как вчера сунули твоего отца и этого самоотверженного сарацина… Послушайся моего совета: уходи на берег. Я сговорился со своим приятелем Элием: он даст тебе приют, но навсегда оставить у себя не сможет. Он найдет тебе хорошего хозяина, который будет о тебе заботиться. Рабство не покажется тебе слишком тяжким бременем.

– Рабство?! – в ужасе простонала Доркион. – Ты продал меня в рабство?! Но я не принадлежу тебе!

– Принадлежишь, принадлежишь! – миролюбиво покивал Фаний. – Ведь я выкупил твою жизнь у своры этих похотливых псов. Я спас тебя от смерти! Но я не могу взять тебя с собой в Афины: моя жена слишком ревнива и не потерпит молоденькую красавицу рядом со мной. Кроме того, я опасаюсь, что ты будешь отвлекать внимание Орестеса от того дела, которое он должен исполнить. Нет, ты мне не нужна! Все, что я могу сделать, – это избавить тебя от Терона.

Доркион стиснула руки, с мольбой глядя то на небеса, то на синюю гладь волн, бьющих о берег.

Никто не давал ответа, никто не подсказывал, как поступить…

Оставалось только уповать, что богиня позаботится о той, которую напутствовала и ободряла с самого детства.

– Могу я проститься с Орестесом? – робко спросила Доркион, с трудом поднимаясь.

– Нет, ты должна уйти прежде, чем я выведу его из трюма, – решительно ответил Фаний. – Мальчик только-только начал привыкать к своей новой судьбе. Встреча с тобой сделает его несчастным и обесценит все мои хлопоты и старания. И знай…

В голосе Фания появилась угроза, и Доркион испуганно подняла на него глаза:

– Знай, что если ты только попытаешься отыскать Орестеса и поговорить с ним, если появишься вблизи моего дома, я немедленно сообщу Терону, где тебя искать. Я ведь буду знать от моего друга, кто тебя купил! Так что лучше вообще забудь о том, что ты когда-то знала этого юного красавчика. Поклянись в этом! Ну?

Доркион заложила богам свою жизнь в знак того, что не нарушит слова.

Фаний кивнул, вполне довольный:

– А теперь иди, тебя ждет Элий. Иди же!

И Доркион, еле переставляя ноги, потащилась к сходням, мучимая одной мыслью: ее жертва, видимо, была неугодна Афродите, если богиня продолжает подвергать ее таким жестоким испытаниям…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: