Больше книг Вы можете скачать на сайте - FB2books.pw 5 глава




Однако испытания оказались отнюдь не жестокими! Словно солнце засияло для Доркион в ту минуту, когда она встретила своими испуганными глазами жадный и ласковый взгляд своего нового хозяина. Отмытая, накормленная, красиво причесанная, одетая так, как и во сне не могло присниться, переставшая бегать босиком, носившая тонкие, легкие сандалии с драгоценными пряжками, она сначала почти все время только спала и ела, окруженная особой заботой слуг, которые обращались с нею не как с подобной им рабыней, а словно с госпожой. Иногда ее приводили к хозяину, но не на ложе, а в просторные покои, которые назывались синергио – мастерская. Господин с ласковой улыбкой помогал ей встать на возвышение и ходил вокруг, что-то рисуя угольком на обрезках папируса. Доркион впервые видела, как пишут или рисуют не на глиняных черепках-остраках и даже не на восковых табличках! Впрочем, она многое видела тут впервые, а делать наброски на папирусе, который был очень дорогим, мог позволить себе только очень богатый человек.

Потом господин попросил Доркион – не приказал, не заставил, а попросил! – стоять на возвышении раздетой. И только когда она перестала дичиться, когда привыкла принимать разные позы по его воле, танцевать перед ним нагой и прельстительно улыбаться, привыкла петь для него, пить вместе с ним разбавленное водой вино, плескаться в просторном водоеме среди лепестков роз и золотых рыбок, – только тогда однажды во время ее танца он сбросил эксомиду, в которой всегда работал, и, тоже нагой, принялся танцевать с Доркион, а потом заключил в объятия и осторожно, медленно опустив на пол, овладел ею.

Она не испытала ни мгновения боли и страха и была так счастлива этим, что от восторга смеялась и плакала, крепко обнимая своего богоподобного любовника и чувствуя, что у нее сердце готово выскочить из груди от восторга. И долгое время это блаженное ощущение отсутствия боли, благодарность за ласку и нежность заменяли ей то наслаждение, которым умелый мужчина переполняет тело женщины. Да ведь Доркион просто не знала, что может испытывать его, а потому была счастлива и не уставала благодарить Афродиту, которая приняла ее жертву и вознаградила за все муки!

– …Ты ничего не понимаешь! – раздался в это мгновение сердитый голос Апеллеса.

Доркион, глубоко погрузившаяся в свои думы, вздрогнула так, что чуть не свалилась с возвышения. Она испуганно сжалась, но, на счастье, художник был слишком взвинчен спором, чтобы обращать внимание на оплошавшую натурщицу.

Доркион прислушалась и чуть не засмеялась: все это время, пока она с трудом выплывала из своих воспоминаний, Апеллес и его ученики продолжали спорить о Демосфене!

Конечно, как и все жители Афин, Доркион не единожды слышала имя великого омилитэса [20], краснословца, который своими речами вдохновлял афинян на войну против царя Филиппа Македонского, неустанно расширявшего свои владения, захватывавшего все новые и новые земли. Правда, сама слушать эти речи Доркион не ходила. Ей все пересказывали другие слуги. Они же сообщали, какие слухи ходят о самом Демосфене. Оказывается, знаменитый трибун с детства заикался так, что не мог сказать подряд даже трех слов. И голос у него был тихий. Он запирался в погребе и кричал во всю глотку, стараясь приучить себя говорить громко. А чтобы речь его звучала внятно, приходил во время шторма на морской берег, набивал рот галькой и декламировал своего любимого Эсхила, стараясь перекрыть голосом шум бури. Чтобы не задыхаться во время долгих речей, Демосфен бегал по холмам, окружающим Афины, и выкрикивал строфы из Гомера и Эсхила.

Слушая эти рассказы, Доркион хохотала от души. Демосфен представлялся ей полусумасшедшим. Она его видела лишь однажды, и то издали – и диву далась, что этот довольно-таки уродливый человек имеет такую власть над афинянами.

Афины то вступали в союзы с другими греческими городами, то нарушали свои обязательства, то, заранее торжествуя победу, отправляли войско для противостояния Филиппу, то встречали своих побежденных воинов, разрывая на себе одежды и посыпая головы пеплом погребальных костров… Люди запасали съестные припасы, боясь осады, жены и матери рыдали от страха за мужей и сыновей… Старики ночевали возле северных Акарнийских ворот, через которые войска уходили на битвы и возвращались с них. В битве при Херонее афинское войско и союзническая армия Фив были разбиты, и, как сказал Апеллес, настало время проститься со славой Эллады. Но даже эти трагические слова имели для Доркион какое-то значение лишь потому, что их произнес человек, на котором сосредоточилась ее жизнь. Эллада, Афины, Фивы… Это ее совершенно не волновало!

– Я знаю, что говорю! – воскликнул в это время художник. – Ведь эту историю мне рассказал сам Александр! Демад, соперник Демосфена и приверженец Филиппа, Демад, которого вы все считали предателем родного города, остался в числе афинского войска, был ранен в сражении и попал в плен, а ваш кумир спасся бегством. Демосфен трусливо удрал, бросив на произвол судьбы тех, кого призывал к битве и клялся в верности и братстве. Но именно Демад убедил Филиппа оставить всех афинян в живых и отпустить по домам. Он же уговорил Филиппа не вводить войско в Афины и не отдавать город на разграбление победителям. Это благородный жест со стороны Филиппа, и глупо это отрицать.

Апеллес сердито зашагал из угла в угол мастерской, ворча на учеников:

– Глупые мальчишки! Вы своими спорами отбили у меня охоту работать! На сегодня все! Закончим на этом! Доркион, ты можешь сойти с постамента и отдохнуть. А вы… – Он резко обернулся и обвиняюще ткнул пальцем в смущенных Ксетилоха и Персея. – Вы просто смешны с вашими попытками судить о том, чего не понимаете! Легко рассуждать о битвах, не видя ни одной из них. Я-то знаю, как сражаются македонцы! Я помню еще, как войска Филиппа брали Византий! Глупо было даже пытаться удержать этот натиск. И прекратите морочить мне голову баснями о героизме «Священной дружины» Фив. Героизм – это победа, а они все погибли, разбитые македонцами. И это меня не удивляет. Разве вы не знаете, что все эти триста воинов из «Священной дружины», все как один, были связаны между собой узами не дружбы, а любви? Да-да! Они все были любовниками, эти храбрецы! Вы воспеваете их храбрость, а я смеюсь над ними и заявляю: именно поэтому они уступили македонцам! Разве может проявить днем доблесть на поле битвы мужчина, который ночью, в шатре, был женщиной?!

– Да, но говорят, учитель, что и сам Александр предпочитает мужчин женщинам! – запальчиво вскричал Персей. – Его друзья… прежде всего Гефестион…

– Помолчи, – взревел Апеллес. – И тысячу раз подумай, прежде чем осуждать при мне моего друга и называть его мужеложцем! Будь это так, разве сопровождала бы Александра прекраснейшая из женщин Ойкумены?!

Голос художника дрогнул, и дрогнуло сердце Доркион.

Она насторожилась. Прекраснейшая из женщин Ойкумены? Это Апеллес о ком? Неужели о Кампаспе?!

Так вот что значили те рисунки, которые Доркион случайно нашла…

Александр, сын царя Филиппа Македонского, почти тайно побывал в Афинах после ссоры с отцом, изгнанный им, в сопровождении нескольких своих приближенных, и навестил старинного друга Апеллеса. Об этом мало кто знал. Однако в следующий раз он явился туда уже после внезапной смерти царя Филиппа – со щитом победителя при Херонее, грозы афинян, блестящего молодого полководца и, конечно, царя Македонии и всей той немалой части земли, которую завоевал для него отец – и которую, несомненно, многажды увеличит сам Александр.

За эти несколько дней Апеллес, работая с утра до ночи, создал портрет, взглянув на который гость сказал:

– Есть на свете два Александра: один – непобедимый сын царя Филиппа, другой – сын Апеллеса.

Теперь художник трудился над большой тихографией, которая должна была изображать Александра в образе громовержца. Зевс восседал на троне, а лукавая, легконогая, златокрылая Ирида, вестница богов, танцуя, вручала ему полуразвернувшийся свиток, на котором можно было прочесть список городов и стран, которыми Александр уже владел – или хотел завладеть.

Ириду Апеллес писал с привычной к долгому позированию Доркион. Что касается Зевса, тут дела обстояли сложней. Разумеется, у царя не было ни свободного времени, ни желания часами сохранять каменную неподвижность, однако Апеллес пользовался любым мгновением досуга Александра, каждым его посещением, чтобы сделать на ходу наброски, которые потом должны были помочь создать его портрет.

Апеллес совсем не хотел изобразить Зевса грозным и пугающим. Конечно, его образу следует придать необходимую величественность, однако улыбка громовержца должна быть не устрашающей, а ободряющей, она должна вселять надежду на исполнение всех желаний его верных подданных. Однако лицо Александра, несмотря на молодость, уже успело принять то высокомерное и настороженно-неприязненное выражение, которое свойственно сильным мира сего, и Апеллес заметил, что смягчается оно, лишь когда молодой царь смотрит на свою молодую наложницу, фессалийку из города Лариссы. Ее звали Кампаспа, и она была первой женщиной, которая заставила горячо забиться холодное сердце молодого царя, доселе ценившего лишь дружеские или любовные объятия своих соратников (ученик Апеллеса Персей знал, о чем говорил!) и широкоплечую, узкобедрую, мускулистую мужскую красоту. Александр знал толк и в красивых мальчишках, виночерпиях и кифаристах, и с превеликим удовольствием бывал судьей на состязаниях красавчиков в гимнасиях. Судьи с помощью особого инструмента под названием диавитиос [21]измеряли разные части тел соревнующихся мальчиков и отмечали самые соразмерные и совершенные из них, повязывая ленты на руки, на ноги, на бедра или шеи. Когда на состязаниях присутствовал Александр, повязывать ленты поручали ему. Он делал это медленно, торжественно, и лаская, и искушая, – а в это время юнцы, оставшиеся обделенными его вниманием и прикосновением, готовы были покончить с собой от зависти!

Однако с некоторых пор Александр отвлекся от прежних забав с эфебами и юношами. Теперь он не расставался с Кампаспой: взял ее в Афины и всюду водил с собой, даже когда навещал Апеллеса, так что она сделалась частой гостьей в доме афинского художника.

Царь и прекрасная фессалийка являлись обычно лишь вдвоем. Друг Александра, Птолемей, увлекся знаменитой афинской гетерой Таис и осыпал ее драгоценностями; Гефестион, второй близкий друг царя и, как поговаривали, его бывший любовник, с горя зачастил на скачки и там спускал свое состояние.

Охрану Александр оставлял на улице.

Рабов-мужчин и даже учеников Апеллеса не допускали прислуживать любимой наложнице царя, поэтому подавала еду и разливала вино Доркион, хотя, по всем правилам, это издавна было обязанностью хорошеньких мальчиков, которые умели, наклоняя кувшин над чашей, нежно прижиматься к пирующим. Обыкновенно Александр не имел ничего против того, чтобы огладить хорошенький задок и скользнуть ласкающей рукой под короткий хитон виночерпия. Но в присутствии Кампаспы взор царя следовал лишь за ней, а лицо принимало такое нежное и восхищенное выражение, что можно было не сомневаться в его страстной любви к фессалийской красавице. Именно это выражение хотел передать на своей картине Апеллес, однако он никак не мог его уловить и запечатлеть. Изводил папирус за папирусом, черкая угольком столь неистово, что мраморный пол пачкала черная крошка… Апеллес снова и снова ворчал, что разучился рисовать, и снова и снова приглашал царя посетить его дом – разумеется, с прекрасноликой Кампаспой!

После ухода гостей Апеллес собирал обрывки папируса и складывал их в сундук, открывать который было заказано и Доркион, и Персею с Ксетилохом. Никто из них и помыслить не мог ослушаться господина: ведь неудавшееся, искаженное изображение богоподобного Александра само по себе было святотатством, и они ужасно боялись осквернить себя прикосновением к этим кощунственным наброскам! То, что сходило с рук великому Апеллесу, может стать губительным для других.

Но однажды Доркион, которой было дозволено подметать пол в мастерской, не нарушая царившего там священного творческого беспорядка, нашла один скрутившийся в трубочку кусок папируса за сундуком и не сдержала любопытства: развернула его и взглянула…

Она тряслась от страха и готова была увидеть высокомерный профиль царя, однако вместо этого узрела прелестное лицо Кампаспы…

Доркион завистливо вздохнула, глядя на совершенные очертания носа, рта и томных век, и решила положить набросок в сундук, к портретам царя. Она подняла крышку, изо всех сил стараясь не заглядывать внутрь, но как-то так вышло… нечаянно… глаза скользнули…

Никаких неудачных набросков Александра! Ну, может быть, один или два. На всех остальных кусках папируса было изображение Кампаспы.

За стеной раздался голос Апеллеса, и Доркион поспешно захлопнула сундук. Она решила, что художник решил тайно нарисовать портрет Кампаспы для подарка царю, поэтому делает наброски украдкой. Но теперь, когда Апеллес назвал Кампаспу прекраснейшей из женщин Ойкумены, услышав странную дрожь в голосе возлюбленного, Доркион встревожилась…

Конечно-конечно, Апеллес был великим ценителем женской красоты во всех ее проявлениях, ему позировали многие афинские красавицы (обычно гетеры или флейтистки, потому что не всякий супруг позволил бы своей жене и дочери посещать мастерскую художника, будь это даже великий Апеллес!), но ни разу Доркион не слышала этой страстной, почти мучительной дрожи в его голосе, когда он упоминал какое-то женское имя!

Она непрестанно думала об этом. Ночью, когда Апеллес уснул, Доркион сползла с его ложа и отправилась в свою каморку за стенкой. Художник предпочитал спать один, но Доркион всегда должна быть поблизости, чтобы в любой миг прибежать на зов его проснувшейся плоти.

Однако на сей раз Доркион не зашла к свою каморку. Воровато оглянувшись на бессильно раскинувшегося любовника, взяла маленькую бронзовую масляную лампу и, прикрывая пламя ладонью, неслышно прокралась в мастерскую.

Там поставила светильник на пол, снова открыла сундук и принялась вынимать рисунок за рисунком.

Кампаспа, опять Кампаспа, Кампаспа вновь и вновь!

Ее лицо, ее глаза, ее улыбка, ее склоненная голова, ее стан, очертания которого чуть сквозят сквозь легкий белый хитон и нарядный гиматий… А вот эти очертания совсем даже не сквозят, а прорисованы четко и откровенно, с плотоядной ненасытностью порнографа!

Доркион мигом вспомнила, как Апеллес рисовал ее нагой, заставляя принимать самые причудливые позы. Эти рисунки необычайно его возбуждали. Когда у Доркион начинались ее лунные нечистые дни и художник, который не мог обходиться без совокуплений ни дня, брал себе на ложе рабыню или наемную шлюху, он, словно ему было мало владеть одной женщиной, раскладывал вокруг ложа изображения нагой Доркион и смотрел на них во время любодейства.

Почему она раньше думала, что всегда, всю жизнь будет владеть его мыслями, сердцем и похотью?! Почему не насторожилась, когда старая стряпуха, помнившая еще отца Апеллеса и прожившая в афинском доме художника много лет, отлично знавшая все его привычки и пристрастия, бормотала себе под нос:

– Ох, что-то зажилась, зажилась эта девчонка в нашем доме! Сроду такого не было, чтобы одна женщина владела господином так долго! Ишь, нос задрала, держится словно госпожа! А сама кто? Корабельная шлюха. Драли ее в море кто ни попадя, а теперь, ишь, господин ее до себя возвысил! Любимая наложница! А что он в ней нашел?! Ни тела, ни лица, ни помять, ни посмотреть! Словно обвела его, опутала! Ничего, скоро это кончится! Скоро, скоро, помяните мое слово!

Доркион казалось, что старуха просто обуреваема самой обычной завистью увядшей уродины к ней, молодой красавице. Но разве она красавица? Здесь, в Афинах, красивыми считаются высокие, статные, дебелые, пышногрудые, широкобедрые, белокожие, золотоволосые и голубоглазые женщины. Доркион, конечно, тоже не маленькая: высокая и длинноногая, как олимпийский бегун, однако ни золотых волос, ни голубых глаз…

– Я не ищу красоту, которая привычна всем, – не раз говорил Апеллес. – Я ищу красоту, которая ранит мужское воображение, будто накрепко засевшая в теле стрела: и мучает, и саднит, и вызывает жар, а извлечь стрелу невозможно!

Он уверял, что Доркион засела в его сердце, словно стрела, которую он не может и не хочет вырвать. Но что же теперь… Что значит лик Кампаспы на папирусах? Что значат очертания ее тела, которые изображены с такой сокрушительной, горячей мужской жадностью? В каждой линии Доркион видела страсть, которая двигала рукой Апеллеса, жажду обладания, которая волновала его чресла, – и при этом восхищение, смирение перед красотой, которое заставляло его снова и снова рисовать руку Кампаспы, ее пальцы с длинными, изящными, миндалевидными ногтями… Ах, как горячо завидовала им Доркион, ногти которой были всегда слишком коротки (она украдкой грызла их!) и некрасивы…

Что все это значит? Другая страсть вытеснила страсть Апеллеса к Доркион, другая стрела застряла в сердце художника, а первую он вырвал?! Раньше не мог и не хотел, теперь – захотел и смог…

Больше книг Вы можете скачать на сайте - FB2books.pw

Апеллес ее больше не любит, внезапно осознала Доркион. Она ему больше не нужна! Он любит другую и хочет другую, а Доркион владеет лишь потому, что не может владеть Кампаспой! Вот что значит то странное, как бы отрешенное выражение, которое стало появляться на его лице во время страсти, вот что значит неразборчивый, словно бы задыхающийся шепот, который срывается с его губ на пике наслаждения! Он обладает Доркион, но видит Кампаспу. Он выдыхает имя Кампаспы, блаженно изливая семя в лоно Доркион! И наверное – о, наверное! – у него хватило бы бесстыдства и жестокости украсить ложе изображениями Кампаспы, если бы она не была наложницей царя и если бы Апеллес не боялся неистового гнева Александра, который, конечно, не помилует даже своего любимого художника, если проведает о том, какое вожделение тот испытывает к фессалийской красавице!

«Но как мог Апеллес быть столь безрассуден?! – с внезапным приступом ужаса подумала Доркион. – Ведь любой, кто только взглянет на эти наброски, сразу поймет, что он обуреваем страстью к царской наложнице!»

О нет, он не безрассуден. Он просто самоуверен. Он убежден, что его секрет надежно сохранен в этом незапертом сундуке, под охраной преданных ему Персея и Ксетилоха и обожающей его Доркион.

Преданных ему?.. Персей и Ксетилох очень горды тем, что обучаются у великого Апеллеса, однако между собой злословят о том, что господин слишком уж высоко себя ценит, слишком гордится собой. Считает себя даже выше великого Аполлодора Афинского, первого скиографа, то есть тенеписца, мастера изображать полутона, любит унижать учеников и даже близко не подпускает их к настоящей работе. Ну сколько можно растирать охру и кадмий?! На это годится любой ремесленник, у которого нет никаких способностей к рисованию!

Доркион не раз слышала такие разговоры, но ничего не передавала Апеллесу, боясь его огорчить. А сам он ни о чем не подозревал. Где ему заподозрить – при его-то самоуверенности?! И, конечно, ему и в голову не придет, что Доркион, которая обязана ему жизнью, которая обожает его и ежеминутно готова целовать пыль под его ногами в знак своей благодарности, – что эта маленькая косуля может испытывать жестокую ревность, которая мутит ей голову, заставляет терять рассудок и разрывает сердце!

Девушка прижала руки к груди, глуша неистовую боль, и бросилась вон из мастерской. Ей хотелось накинуться на Апеллеса с кулаками, ей хотелось кричать, ей хотелось умереть!

Выскочила из покоев и кинулась к водоему.

Прыгнуть туда, нырнуть – и не вынырнуть! Утопить эту боль!

Она вообразила свое бездыханное тело, которое будет качаться на волнах, свои наполненные водой глаза, свои колышущиеся, словно водоросли, волосы, свои безжизненные губы…

«Безумная! – крикнет Апеллес. – Что ты наделала?! Как мне теперь жить без тебя?!»

Воображаемое горе Апеллеса на миг доставило девушке такое острое наслаждение, что Доркион уже ничего так не желала, как только причинить ему это горе. Не раздумывая, она бросилась в воду, нырнула – и вдруг почувствовала, что рядом упало что-то тяжелое.

Кто-то еще прыгнул в купальню!

Неужели Апеллесу не спалось, и он услышал, как Доркион куда-то отправилась? Неужели видел, как она рассматривает портреты Кампаспы, понял, какое отчаяние ею завладело, догадался, что девушка решила умереть, – и бросился ее спасать?!

Так, значит, она дорога Апеллесу по-прежнему? И портреты Кампаспы – это всего лишь рисунки и ничего больше?!

Обуянная счастьем, Доркион вынырнула и обняла плескавшегося рядом мужчину, прижалась к его губам, обвила всем телом, с восторгом ощутила, как он стремительно совокупился с ней… Но немедленно осознала, что у нее под руками не широкие плечи и мускулистое тело Апеллеса, а худой юношеский стан, и руки не те, и губы не те, и в ее лоно вторгся не мощный, напористый мужской орган, а какой-то недоросток, неумелых движений которого она почти не ощущает, и это вовсе не Апеллес – это Ксетилох!

Доркион с силой рванулась из сжимавших ее объятий, отплыла подальше и с ненавистью уставилась на обидчика:

– Да как ты смел?! Чтоб тебя пожрали ламии, чтоб эринии, дочери тьмы, истерзали тебя! Чтоб грифы клевали твою вонючую печень! Чтоб ты…

– Замолчи! – взвизгнул оскорбленный до глубины души Ксетилох. – Я думал, ты хочешь меня! Ну кто, кто не войдет в настежь распахнутую дверь? Кто не глотнет из протянутого кубка?! Ты так на меня набросилась, так целовала меня, что я чуть с ума не сошел! Еще подумал, что зря господин сетует, мол, Доркион в постели холодна и неподвижна, а в обхождении груба и нежности не понимает, и хоть ее лоно по-прежнему доставляет ему удовольствие, но подлинное наслаждение он познает только у гетер, которые отдаются, как шлюхи, и в то же время умеют вести себя, как самые изысканные и высокородные госпожи!

– Ты врешь! – взвизгнула Доркион вне себя от обиды. – Ты все врешь! Апеллес не мог такое сказать!

– Говорил, и не раз, – буркнул Ксетилох, выбираясь из водоема. – А еще говорил, что это не удивительно: ведь гетеры обучались своему ремеслу в Коринфской школе, а ты – как приблудная дворняжка, которая только и умеет, что задирать хвост.

– Не верю! – бушевала Доркион, яростно ударяя по воде кулаками и всплескивая фонтаны брызг. – Я сейчас пойду и спрошу его! И расскажу, что это от тебя я услышала все эти мерзости!

– Ага, спроси, – ухмыльнулся Ксетилох. – Конечно, спроси! И не забудь сообщить, где именно и когда именно ты услышала от меня все эти мерзости! Посмотрим, не утопит ли господин тебя в этом же водоеме.

– И тебя тоже! – прошипела Доркион.

– А тебе от этого будет легче, маленькая глупая косуля? – насмешливо спросил Ксетилох. – Однако надеюсь, что ты, при всей твоей глупости, все же не ринешься губить меня, ибо это будет означать, что ты погубишь и себя! Ну ладно, иди и ложись спать, пока кто-нибудь не увидел нас здесь.

Он исчез в темноте, а Доркион снова погрузилась в воду с головой и скорчилась в комок на дне.

Жить хотелось еще меньше, чем в тот момент, когда она заглянула в проклятущий сундук, набитый изображениями омерзительно красивой Кампаспы.

Значит, наложница Александра вовсе не вытеснила Доркион из сердца Апеллеса, а заняла опустевшее место. Художник давно разлюбил эту глупую маленькую косулю, и только привычка беспрестанно изливать семя в первое попавшееся лоно заставляет его держать при себе безумно влюбленную рабыню… Вдобавок отлично выдрессированную, редкостно терпеливую натурщицу.

Но теперь терпение Доркион кончилось. Кончилось! Сейчас она откроет рот и впустит воду в свою изголодавшуюся по воздуху грудь. И тогда прекратятся все мучения! Она вновь вообразила свое бездыханное тело, которое будет качаться на волнах, свои наполненные водой глаза, свои колышущиеся, словно водоросли, волосы, свои безжизненные губы…

«Безумная! – крикнет Апеллес. – Что она наделала?! Как мне теперь купаться в этом водоеме?! Она осквернила его! Водоем придется чистить и освящать!»

Доркион вырвалась на поверхность, жадно глотнула воздух.

«О-то-мстить… О-то-мстить…» – стучала кровь в висках.

Доркион издала горькое рыдание и отерла глаза. Ох, не в добрый час нашла она тот обрывок папируса!

Папирус… Папирус… Да, папирус!

Теперь она знала, как отомстит им всем: Апеллесу, разлюбившему ее, Кампаспе, из-за которой он разлюбил Доркион, – и заодно Ксетилоху, который зачем-то открыл ей глаза.

Ей поможет папирус.

Медленно, с трудом опираясь на ослабевшие руки, Доркион выбралась из водоема; медленно, слабо шевеля пальцами, отжала волосы, стащила с себя мокрый хитон; медленно, еле передвигая ноги, побрела в дом, задыхаясь от слез и приказывая себе не умереть с горя.

Теперь она во что бы то ни стало хотела дожить до утра!

… Доркион прокралась в свою каморку, взяла хламиду, завернулась с головой и проскользнула в мастерскую. Маленький язычок пламени все еще рассеивал тьму около заветного сундука Апеллеса…

Спустя несколько мгновений Доркион задула светильник, сунула его в укромный угол, чтобы не возвращаться в опочивальню и невзначай не разбудить Апеллеса, – и неслышно пробралась в поварню. Здесь она прихватила небольшой и острый нож, спрятала его в складках своей одежды, а потом выбралась из дома, перебравшись через ограду в самом дальнем углу сада.

Шаги ночной стражи гулко отдавались в сонной тишине, и Доркион подождала, пока они не отдалились. Но полночный Сейриос, чье имя означает «ярко горящий», стоял в зените, подмигивая Доркион, словно заботливо напоминал ей: надо спешить! – и она бросилась бежать со всех ног.

Апеллес жил в деме [22]Гиппий Колонос – самом аристократическом во всех Афинах. Но Доркион спешила сейчас к Восточному Керамику. Собственно, Керамик испокон веков был кварталом гончаров, однако на восток от него с недавних пор начали селиться мастера по изготовлению папируса, переписчики текстов и изготовители ларцов и футляров для свитков.

Доркион не зря провела это время в доме Апеллеса. Среди прочего она знала, что в былые времена творения человеческой мысли, стихи, поэмы, пьесы, изречения мудрецов, рецепты приготовления целебных средств, описания событий, случившихся в прошлом, и все прочее записывали на свинцовых, восковых и глиняных табличках. Но глина была хрупкой и в любое мгновение могла превратиться в черепки, воск таял на солнце, а свинец был очень тяжел и стоил слишком дорого. Теперь только ворожеи писали на свинцовых табличках смертельные заклятия и посвящали их злобным богам подземного мира, украдкой подбрасывая в общие придорожные могилы, куда сваливали тела умерших рабов, бродяг, преступников и павший от болезней скот.

Ученые люди и любители чтения предпочитали папирус, и в Восточном Керамике возникло несколько мастерских по его изготовлению.

Это было весьма трудоемкое производство! Сначала с помощью острой иглы стебель тростника делили на длинные и широкие волокна. Самые лучшие извлекали из сердцевины стебля, из них делали папирус первого сорта.

Волокна склеивали в листы на доске, смоченной водой, в которую подмешивали речной ил. Нильский ил считался лучшим клеем, его привозили в Афины высушенным, в травяных мешках. Чтобы склеить волокна, их укладывали на доску рядом, ровным слоем, затем – крест-накрест – клали второй слой. Получившийся влажный лист отправляли под пресс, отжимали, сушили на солнце, отбивали молотком, разглаживали слоновьим бивнем или большой раковиной – и потом обычным уксусно-мучным клеем скрепляли с другим листом, постепенно собирая целый енграфос – свиток. В нем было не больше двадцати листов. Свиток наматывали на особую палку с загнутыми резными концами, которую называли омфалос енграфос – пуп свитка. На одном конце омфалоса писали название записанного в енграфосе сочинения – чтобы легче было найти его в библиотеке.

Первосортный папирус забирали храмовые переписчики теологических или философских сочинений. На папирусе второго сорта записывали тексты для чтения; также на нем делали наброски художники, писали письма и вели домовые записи богатые люди (те, кто победнее или побережливее, по-прежнему предпочитали глиняные или восковые таблички). Последний, наихудший сорт папируса, который изготавливали из жестких волокон, находящихся совсем далеко от сердцевины тростникового стебля, назывался рыночным: в него заворачивали самые дорогие и ценные товары; для прочих годились большие листья растений или вообще трава.

Одним из наиболее известных изготовителей свитков в Афинах считался Архий, сын Салмокиса Грания. При этом он занимался также переписыванием текстов для многочисленных заказчиков. Их было столько, что Архий открыл целую мастерскую и брал туда на работу лучших каллиграфов Эллады.

Они с рассвета до заката выводили на папирусе буквы камышовой тростинкой со срезанным наискось концом. Тростинка называлась стилосом. Рядом с каждым переписчиком стояли чернильные порошки и деревянная палитра с углублениями, чтобы разводить и смешивать краски. Хоть текст писали черными чернилами, но заголовки выделяли красным цветом.

Апеллес был одним из постоянных заказчиков Архия. Он хотел создать одну из самых больших частных библиотек в Афинах, и чуть ли не каждый день ему приносили из Восточного Керамика новые и новые ларцы со свежепереписанными свитками.

Царь Александр, учителем которого был сам Аристотель, очень любил читать. Он высоко ценил Пиндара, Стесихора, Филоксена, Телеста. Его любимым автором был Гомер, и царь уверял, что знает наизусть всю «Илиаду». Доркион сама слышала, как он не раз декламировал отрывки из этой великой поэмы. Она очень боялась однажды услышать тот монолог, который читал ей отец: боялась окунуться в мучительные воспоминания, – но Александр, на ее счастье, предпочитал героические фрагменты.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: