Любич – поэт цинической мудрости? 3 глава




Но здесь вступает в силу собственно логическое время. Если все три женщины обладают равным интеллектом и действительно встанут одновременно, это ввергнет каждую из них в крайнюю неопределенность в отношении того, кто же их трахает, – почему? Каждая из них не знала бы, встали ли две другие женщины из‑за того, что пришли к тому же умозаключению, что и она, и, значит, ее трахает белый мужчина; или каждая из них рассуждала, как победительница во втором случае, и, значит, ее трахал черный мужчина. Победительницей станет та женщина, которая первой сможет правильно проинтерпретировать это колебание и прийти к заключению, что оно указывает на то, что всех троих трахают белые мужчины.

Утешительным призом для двух других женщин станет то, что они по крайней мере будут дотраханы до конца. Этот факт обретает значение в тот момент, когда мы обратим внимание на политическую сверхдетерминированность такого выбора мужчин: среди дам высшего класса во Франции середины XVIII века черные мужчины в качестве сексуальных партнеров были, конечно, социально неприемлемыми, но желанными как тайные любовники благодаря своей предполагаемой более высокой потенции и огромным пенисам.

Следовательно, быть оттраханной белым мужчиной означало социально приемлемый, но в интимном смысле неудовлетворительный секс, тогда как быть оттраханной черным мужчиной означало социально недопустимый, но гораздо более удовлетворительный секс. Однако этот выбор гораздо более сложный, чем может показаться, поскольку в сексуальной активности фантазия неотступно следует за нами: самая элементарная фантазматическая сцена – не та, которую вы с увлечением рассматриваете, но идея, что «есть кто‑то там, кто смотрит за нами». Это не греза, но понимание, что «мы являемся объектами еще чьей‑то фантазии». Милан Кундера в романе «Неспешность» показывает в качестве крайнего проявления современного ложного, асептического, псевдо‑чувственного секса, как пара симулирует анальный половой акт вблизи бассейна отеля, на виду гостей из верхних комнат, издавая стоны удовлетворения, но в действительности даже не совершая проникновения. Этому Кундера противопоставляет медленные галантные эротические игры во Франции XVIII века (той эпохи, когда как раз появляется та самая загадка/парадокс). Послание логической загадки, таким образом, становится еще более двойственным: три женщины наблюдают друг за другом в процессе занятия сексом, и им нужно установить не только «Кто трахает меня, черный или белый парень?», но также «Что есть я в глазах Другого в то время, когда меня трахают?», как если бы сама моя идентичность устанавливалась через этот взгляд.

Не соответствуют ли эти три случая логике отношений Воображаемого, Символического и Реального? Если я вижу двух черных мужчин, я непосредственно «вижу» в своем воображении, что мой – белый. Если я вижу одного белого и одного черного и если нет никакой реакции со стороны женщины, которую трахает белый мужчина, я заключаю, что мой также должен быть белым, – ход мышления здесь чисто символический. Если я вижу двух белых, то рассуждение во временном отношении становится более сложным, оно уже не может основываться только на чисто логической структуре. Непредвиденное Реальное порывистого решения, которое следует за размышлением (если один ждет слишком долго, то другой действует слишком рано), заявляет здесь о себе.

Но ключевым моментом этой нелепой истории является вмешательство знания: сексуальность человека не может обойтись без знания. Нельзя не вспомнить здесь вульгарную сербскую поговорку Koji kurac te jebe? («Что за хрен тебя трахает?»), которая в более вольном переводе означает нечто вроде: «Что так беспокоит тебя, что ты ведешь себя как надоедливый кретин?» В приведенной истории этот вопрос поставлен напрямую: каждой женщине необходимо установить, что за хрен ее трахает. Решение может оказаться простым (белый или черный, то есть респектабельность (статус) против непосредственного реального наслаждения («черные трахаются лучше»), но лежащая в основании проблема гораздо сложнее.

История начинается со странного случая инфантильной сексуальности, одного из ключевых открытий Фрейда. Как проницательно заметил Жерар Важман[9], в нашу эпоху, провозгласившую себя вседозволенной, отменившую все сексуальные табу и подавления и сделавшую, таким образом, психоанализ устаревшим, фундаментальное открытие Фрейда детской сексуальности странным образом игнорируется: «Единственный сохраняющийся запрет, единственная уцелевшая священная ценность в нашем обществе имеет отношение к детям. Нам запрещено даже дотрагиваться до их маленьких светловолосых голов, как будто в детях вновь открылась ангельская чистота, которую Фрейд поставил под сомнение. В явно демоническом образе Фрейда, которого мы сегодня подвергаем осуждению, мы видим того, кто, раскрыв связь детства с сексуальностью, просто растлил наше невинное детство. В эпоху, когда сексуальность выставлена на углу каждой улицы, образ невинного ребенка странным образом вновь возвращается, обретая новую силу»15.

Что скандального в детской сексуальности? Нет ничего особенного в том факте, что даже дети, считавшиеся невинными, уже сексуализированы. Постыдность состоит в двух свойствах (двух сторонах одной медали). Во‑первых, детская сексуальность – это странная сущность: она биологически не детерминирована, но вместе с тем она не является частью символических/культурных норм. Однако такая чрезмерность не устраняется взрослой «нормальной» сексуальностью, поскольку последняя всегда является искаженной и вытесненной: «В том, что касается сексуальности, человек испытывает на себе силу величайшего парадокса: то, что приобретается посредством влечений, предшествует тому, что дано от природы и благодаря инстинкту, так что в момент своего возникновения инстинктивная сексуальность, которая является адаптивной, обнаруживает, что ее место уже занято своего рода инфантильными влечениями, уже и всегда присутствующими в бессознательном»16.

Причиной этого странного эксцесса является связь между сексуальностью и познанием. Против стандартного понимания сексуальности как некой формы инстинктивной витальной силы, которая потом подавляется/сублимируется работой культуры, поскольку в своем сыром виде она представляет угрозу культуре, следует настаивать на связи между сексуальностью и познанием, которая также бросает новый свет на отношения сексуальности и политики. Старый лозунг 1960‑х «сексуальное является политическим» должен быть полностью переосмыслен17. Больше не должно быть так, чтобы интимная сфера сексуальных отношений была пронизана властными отношениями порабощения, господства и эксплуатации. Необходимо по‑новому посмотреть на самые элементарные свойства политического: вселенная политики по определению онтологически открыта, политические решения по определению выносятся «без достаточного основания», или, более точно, в политике мы всегда движемся по наименее порочному кругу, где решение ретроактивно выдвигает свои собственные основания. Именно поэтому политические диспуты никогда не могут быть урегулированы путем рационального обсуждения и сопоставления аргументов: один и тот же аргумент означает разное в разных ситуациях. В типичном политическом диспуте один из спорщиков высказывает аргумент, который с точки зрения оппонента содержит фатальный изъян («Разве ты не видишь, что твое заявление означает…»), но он отвечает: «Вот почему я выступаю за это!» В политике неприменима предшествующая нейтральная информация; здесь любое знание уже предвзято, «окрашено» чьей‑то вовлеченностью. Здесь нет высшей нейтральной Нормы, на которую могут ссылаться обе стороны («права человека», «свободы»…), поскольку сражаются именно за то, в чем именно должна заключаться эта Норма (для консервативных либералов свобода и равенство антагонистичны, тогда как для левых это две грани единой свободы‑равенства (egaliberte) [10]). Иначе говоря, политика структурируется вокруг «недостающего звена», она предполагает своего рода онтологическую открытость, разрыв, антагонизм, и тот же самый разрыв или онтологическая открытость также задействованы в сексуальности – в обоих случаях отношения никогда не гарантированы всеохватным универсальным Означающим. Именно поэтому там, где нет политических отношений (между разными партиями, вовлеченными в борьбу), там также нет и сексуальных отношений.

Именно поиск «недостающего звена» поддерживает связь между сексуальностью и знанием, делает когнитивное зондирование нередуцируемым компонентом человеческой сексуальности. Такое когнитивное зондирование и вопрошание идет вразрез с преобладающим сегодня отношением, которое одновременно редуцирует сексуальность до частной проблемы функционального удовлетворения (может ли мужчина достичь полной эрекции? может ли женщина расслабиться в достаточной степени, чтобы достичь полного оргазма?) или – снова в редукционистском ключе – трактует ее как проявление глубоких эмоциональных/экзистенциальных проблем (секс семейной пары является неудовлетворительным, поскольку супруги живут отчужденной жизнью, они стали жертвами потребительского перфекционизма, прибежищем подавленных эмоциональных травм и т. д.)

Однако здесь необходимо сделать следующий шаг, чтобы избежать последней и, возможно, самой опасной ловушки. Недостаточно просто утвердить инфантильную сексуальность среди бесчисленного множества разнообразных извращенных влечений, которые затем суммируются эдипальной генитальной нормой. Инфантильная сексуальность не является истиной или основой (или каким‑либо оригинальным продуктивным проявлением) сексуальности, которая была бы впоследствии подавлена/суммирована/упорядочена генитальной нормой. Другими словами, необходимо полностью отказаться от применения к сексуальности известного делёзианского топоса продуктивной молекулярной множественности, на которой паразитирует высший молярный порядок. Сексуальность определяется фактом отсутствия сексуальных отношений. Полиморфно‑извращенная игра частных влечений происходит на фоне этой невозможности/антагонизма. Сексуальный акт (копуляция) имеет, таким образом, две стороны: оборотная сторона оргазмического кульминационного момента сексуальности – это предел невозможного. Совершая акт копуляции, субъект переживает опыт невозможности, имманентную блокаду, которая подрывает сексуальность, поэтому копуляция не может существовать сама по себе, но нуждается в поддержке частных влечений (от ласки и поцелуев до других «малых» эротических практик вроде шлепков и сдавливания), так же как и в хитросплетениях фантазии. Акт копуляции – это что‑то вроде Замка из одноименного романа Кафки: вблизи он оказывается лишь нагромождением старых грязных сараев, так что нужно отойти на определенное расстояние, чтобы увидеть его во всем великолепии. Увиденный в своей непосредственной материальности, акт копуляции представляет собой лишь вульгарную совокупность глупых повторяющихся движений; увиденный через дымку фантазии, он становится вершиной сильного наслаждения. В терминологии Лакана, если лицевая сторона акта копуляции – это S1, господствующее означающее, которое суммирует все серии сексуальной активности, то ее оборотная сторона – это S (исключенный а), означающее «исключенного Другого», антагонистического, заблокированного порядка сексуальности.

Изначальная фантазия возникает, когда маленький ребенок подслушал или стал свидетелем родительского коитуса, будучи не в состоянии понять, что это такое: что все это значит, громкий шепот, странные звуки из спальни и т. д.? Так ребенок начинает придумывать сцену, которая объяснила бы эти странные впечатления – вспомните хорошо известную сцену из фильма Дэвида Линча «Синий бархат», когда Кайл Маклахлен, спрятавшись в туалете, становится свидетелем странного сексуального взаимодействия между Изабеллой Росселлини и Деннисом Хоппером. То, что он видит, – это чистое фантазматическое дополнение, призванное объяснить то, что он слышит: когда Хоппер надевает маску, через которую он дышит, не является ли это игрой воображения, учитывая, что интенсивное дыхание сопровождает сексуальную активность? Фундаментальный парадокс фантазии состоит в том, что субъект никогда в действительности не «взрослеет». Она никогда не является в тот момент, когда можно сказать: «ОК, теперь я все про это знаю, мои родители занимались сексом, мне больше не нужны фантазии!» Помимо прочего, именно это имеет в виду Лакан, говоря, что «нет никаких сексуальных отношений» (il ny a pas de rapport sexuel). Комический эффект фантазирования возникает, когда знание о роли копуляции соединяется с инфантильными спекуляциями, – так, один друг рассказал мне, что, когда он узнал, что копуляция нужна для появления детей, он сочинил миф, объединивший эти сведения с его верой в то, что детей приносят аисты: когда пара занимается сексом, за ними втайне наблюдает аист, и, если аисту понравится, как их тела танцуют и двигаются, он приносит им ребенка в качестве награды.

Расхожая мудрость в полном соответствии с психоанализом гласит: чем бы мы ни занимались, мы всегда втайне «думаем об Этом» – сексуальность является универсальной скрытой подоплекой любой активности. Однако вот истинный фрейдистский вопрос: о чем мы на самом деле думаем, когда мы «делаем это»? Настоящий секс, чтобы быть по‑настоящему приятным, должен поддерживаться какой‑то фантазией. Здесь работает та же логика, что и в одном племени американских индейцев, где обнаружили, что все сны имеют скрытое сексуальное значение, – все, за исключением собственно сексуальных: здесь как раз нужно искать другое значение. Любой контакт с «реальным» человеком из крови и плоти, любое сексуальное удовольствие, которое мы получаем, прикасаясь к другому человеческому существу, является не чем‑то очевидным, но по сути своей травматичным и может продолжаться только до тех пор, пока этот другой находится в пределах фантазийной рамки субъекта. Согласно Лакану, эта роль фантазии основывается на том факте, «что нет никаких сексуальных отношений», никакой универсальной формулы или матрицы, гарантирующей гармоничные сексуальные отношения с партнером: каждый субъект должен изобрести собственную фантазию, «приватную» формулу сексуальных отношений – для мужчины отношения с женщиной возможны, только если она соответствует его формуле. Именно поэтому взрослым также необходимо сексуальное образование, может быть, даже в большей степени, чем детям. Им нужно учиться не технике акта, но тому, как фантазировать в его процессе. Каждой паре нужно придумать собственную особенную формулу. В сущности, если перефразировать совет Догберри сторожу Сиколю из шекспировской пьесы «Много шума из ничего», как это уже сделал Маркс в «Капитале»[11], можно сказать, что «надо радоваться сексу как подарку судьбы, но чтение и письмо дается от природы».

Это означает также, что нужно отказаться от преобладающей точки зрения, согласно которой руководящая (hegemonic) идеология во всех своих аспектах (социальных, правовых, экономических, этических, религиозных) приветствует «естественную» сексуальность (обычную репродуктивную копуляцию) и пытается запретить или подавить полиморфно‑извращенную сексуальность частных влечений, считая ее асоциальной и опасной и терпимой только в качестве подчиненного предварительного момента «нормальной» сексуальности (ласки и поцелуи как прелюдия и т. д.). Лучшим аргументом против этого доминирующего взгляда является история его величайшего адвоката – христианства: «Во Христе, даже воскресшем, главное – это его тело: то, благодаря чему общение с Ним принимает форму инкорпорации, поедания – Церковь, невеста Христова, довольствуется, как видим, оральным влечением, нисколько не нуждаясь в совокуплении.

В той области, где влияние христианства оказалось всепоглощающим, в искусстве – именно здесь очевидна становится моя близость к барокко, которую я охотно готов признать, – на первый план демонстративно выходит тело; тело, чей облик выдает наслаждение: поверьте человеку, только что вернувшемуся из Италии с ее оргиями барочных церквей. Только совокуплению здесь нет места»18.

Лакан очень прозрачен здесь: нужно отказаться от бесконечно повторяемого «критического» тезиса, что католическая сексуальная мораль навязывает «нормативную гетеросексуальность» субверсивной и дестабилизирующей «полиморфной сексуальности» людей. В отличие от идеи, что частные влечения являются мастурбаторными, асоциальными и т. д., в то время как генитальная сексуальность основана на социальных связях (семье как элементарной социальной ячейке), нужно настаивать на том, что нет ничего неизбежно асоциального в частных влечениях: они действуют как общественный клей, составляют само содержание общности (communion) по контрасту с гетеросексуальной парой, которая, как отметил Фрейд в работе «Психология масс и анализ человеческого “Я”», в сущности асоциальна, отделяет себя от сообщества и поэтому не пользуется доверием церкви и армии – двух моделей социальной связи у Фрейда (вспомните негласное армейское правило: да – изнасилованию, нет – постоянной паре): «Непосредственные сексуальные стремления неблагоприятны для массового образования <…> Оба лица, предоставленные друг другу для достижения цели сексуального удовлетворения, демонстрируют протест против стадного влечения, массового чувства, ища уединения. Чем сильнее они влюблены, тем в большей мере им хватает друг друга <…> В больших искусственных массах, в церкви и в войске, для женщины как сексуального объекта нет места. Любовные отношения между мужчиной и женщиной остаются вне этих организаций. Даже там, где образуются массы, смешанные из мужчин и женщин, половое различие не играет роли»19.

Комментируя это высказывание, Аленка Жупанчич пишет: «Есть что‑то глубоко опустошительное в ставке на совокупление. Для создания (социальных) связей христианство не нуждается в последнем, которое функционирует как избыточный элемент, что‑то сверх того, что (в идеале) необходимо, и, следовательно, вызывает беспокойство. Конечно, “естественное” совокупление максимально отлучено от религиозного воображения, в то время как последнее не отказывается, например, от образов канонизированных святых, поедающих чужие экскременты. Если рассмотреть христианство в этой перспективе, оказывается, что ему известно все о “телесном jouissance”, о теле (Бога), конституирующем jouissance другого человека. Частные влечения и удовлетворение, которое они приносят, также представлены в изобилии, и в этом смысле было бы оправданно заявить, что либидинальный аспект христианства в массе своей основывается на том, что относится к регистру “инфантильной сексуальности”: удовлетворение и тесное соединение посредством частных объектов, исключая собственно сексуальное совокупление. Чистое наслаждение, “наслаждение ради наслаждения”, здесь вовсе не запрещено; запрещена, или подавлена, связь между сексуальностью, особенно в форме “копуляции”».

Таким образом, христианство допускает полиморфноизвращенное удовлетворение влечений, но десексуализирует их, лишает сексуального содержания удовольствие, которое они доставляют. Удовольствия как таковые не являются проблемой: христианская литература изобилует описаниями состояний экстатического блаженства, которые вызываются медитациями, молитвами и ритуалами, но она отсекает их от сексуальности. Ирония здесь в том, что христианство совершает то же самое, что делает великий аналитик и критик христианского способа субъективизации Мишель Фуко, который также прилагал усилия для утверждения удовольствий вне сферы сексуальности. Следующий вопрос, конечно, таков: что же подавляет церковь, подавляя копуляцию? Не сексуальное удовольствие как таковое («жажду животного спаривания»), которое отделяет пару от сообщества, не грубое естественное удовольствие, которое необходимо развивать, чтобы человеческое существо реализовало свой духовный потенциал, но лишь метафизический аспект сексуальности. Не обеспечивая природного основания человеческой жизни, сексуальность является территорией, где человеческие существа открепляются от природы: идея сексуального извращения или смертельной сексуальной страсти не имеет ничего общего с миром животных. Здесь сам Гегель совершает промах в отношении собственных стандартов: он лишь показывает, как в процессе окультуривания природное содержание сексуальности обрабатывается, снимается, опосредуется – мы, люди, уже не просто занимаемся любовью для воспроизводства, мы вовлечены в сложные процессы обольщения и брака, посредством которых сексуальность становится выражением духовных связей между мужчиной и женщиной и т. д. Однако Гегель упустил, что, как только мы оказываемся в человеческом состоянии, сексуальность не только трансформируется/облагораживается, но и радикальным образом меняется сама ее суть: это уже не инстинктивное влечение к воспроизводству, но влечение, которое препятствует реализации своей естественной цели (репродукции) и превращается в безграничную, поистине метафизическую страсть. Таким образом, окультуривание сексуальности – это не окультуривание природы, но попытка доместицировать по сути неприродный избыток метафизической сексуальной страсти. Этот избыток негативности, заметный в сексе, в отношении толпы является важнейшим аспектом «непокорности», которую Кант называет неистовой свободой и из‑за которой человек, в отличие от животного, нуждается в господине. Так что дело не в том, что сексуальность – это животное свойство, которое затем «сублимируется» в цивилизованные формы и ритуалы, джентрифицируется, дисциплинируется и т. д., – сам феномен сексуальности угрожает взорвать «цивилизованные» ограничения, сексуальность как безудержная страсть есть результат Культуры. Говоря словами вагнеровского Тристана, цивилизация – это не только вселенная Дня, ритуалы и почести, которые связывают нас, но также сама Ночь, безграничная страсть, в которой два любовника стремятся преодолеть свое обычное дневное существование. Животным неведома такая страсть. Таким образом, цивилизация/культура ретроактивно устанавливает/ трансформирует собственную естественную предпосылку: культура «денатурализует» саму природу, именно это Фрейд называл Id, либидо. Вот почему в борьбе с природными преградами, природным содержанием Дух борется с самим собой, со своей собственной сущностью.

Почему христианство выступает против сексуальности, признавая ее как необходимое зло, только когда она служит естественным целям воспроизводства? Не потому, что в сексуальности проявляется наша низшая натура, но именно потому, что сексуальность состязается с чистой духовностью как изначальная метафизическая активность. Фрейд предположил, что переход от животных инстинктов (спаривания) к сексуальным (влечения) представляет собой первоначальный шаг от физического царства биологической (животной) жизни к метафизике, вечности и бессмертию, гетерогенному уровню по отношению к биологическим циклам рождения и разложения. Поэтому аргумент католицизма, что секс, цель которого не воспроизводство, является животным, ошибочен. Верно прямо противоположное: секс одухотворяется только тогда, когда он отвлекается от своей естественной цели и становится целью‑в‑себе. Платон уже понимал это, когда писал об Эросе, эротической привязанности к красивому телу как первом шаге к наивысшему Благу. Проницательные христиане (например, Симона Вейль) разглядели в сексуальном томлении стремление к Абсолюту. Человеческая сексуальность характеризуется невозможностью достижения цели, и эта конститутивная недостижимость увековечивает ее, как в мифе о великих влюбленных, чья любовь преодолевает жизнь и смерть. Христианство воспринимает эту поис‑тине метафизическую избыточность сексуальности как непорядок, который должен быть устранен; так, парадоксальным образом само христианство (особенно католицизм) надеется избавиться от своего конкурента путем сведения сексуальности к ее животной функции воспроизводства: христианство стремится «нормализовать» сексуальность, одухотворяя ее извне (возлагая на нее внешний покров духовности (сексом надо заниматься с любовью и уважением к партнеру, предписанным образом и т. д.) и таким образом уничтожая ее имманентно духовное измерение, измерение безусловной страсти. Даже Гегель впадает в это заблуждение, когда видит истинно духовное человеческое измерение сексуальности лишь в ее окультуренной/опосредованной форме, игнорируя, что само это опосредование ретроактивно преображает/увековечивает свой объект. Во всех этих случаях целью является освобождение от опасного удвоения духовности в ее непристойной либидинальной форме, избытка, который сам инстинкт возводит в вечное влечение.

Здесь, в этой критической точке, мы сталкиваемся с последним искушением, которого нужно избежать: искушением объяснять онтологическую негативность – по причине разрыва, производимого сексуальностью, – противопоставляя животную и человеческую сексуальность. Сам Лакан не обладал неуязвимостью в этом вопросе: во всех его работах постоянно повторяется мотив негативности и разрыва, привнесенного человеческой сексуальностью в мир естественной копуляции. Само различие между инстинктом и влечением может быть прочитано таким образом: животные обладают инстинктивным знанием, которое говорит им, когда и как нужно спариваться; для них копуляция – лишь часть естественного жизненного цикла, тогда как мы, люди, совершенно дезориентированы, мы утратили инстинктивные координаты нашей сексуальной жизни, поэтому нам приходится обучаться, полагаясь на сценарии, разработанные культурой: «сексуальный инстинкт присутствует в природе, но им не обладают человеческие существа (что является исключительным проявлением уважения к природе). Человечество, на своем самом фундаментальном уровне, является отклонением от Природы»20. Рассуждая подобным образом, Жерар Важман объясняет, почему на специальных телеканалах (Nature, Animal Kingdom, National Geographic) нам так нравится смотреть документальные фильмы о жизни животных: они позволяют заглянуть в утопический мир, где не нужны язык и обучение, – в мир «гармонического общества» (как сейчас говорят в Китае), в котором каждый самопроизвольно знает свою роль: «Человек – денатурированное животное. Мы животные, больные языком. Иногда мы ищем лекарство. Но мы не можем просто замолчать. Нельзя просто хотеть вернуться в мир животных. Поэтому в качестве утешения мы смотрим телеканалы про животных и восхищаемся миром дикой природы, лишенной языка. Животные дают нам возможность услышать голос чистой тишины. Ностальгия по жизни рыб. Похоже, человечество поражено синдромом Кусто»21.

Есть, однако, другой, более радикальный и истинно гегельянский способ понимания дислокации сексуальности: что если сбалансированная «естественная» сексуальность – это человеческий миф, ретроактивная проекция? Что если образ знающей природы – это последний человеческий миф, последняя «изобретенная традиция»[12]? Сам Лакан здесь непоследователен: иногда он заявляет, что «животные знают», что они обладают инстинктивным знанием о сексуальности; иногда (по поводу ламеллы, например) он заявляет, что в природной сексуальной дифференциации уже есть недостатки: ламелла – это то, «чего живое существо лишается, когда вступает в цикл воспроизведения рода половым способом»22. Так что уже в природном сексе есть нечто ущербное или тупиковое, некий вывих, или негативность работает уже в самой природе, в самой сердцевине сексуальной репродукции: «Похоже, в самой природе есть что‑то драматически ошибочное в этом отношении. Проблема состоит не в том, что природа “уже всегда окультурена”, но в первую очередь в том, что ей чего‑то не хватает, чтобы стать Природой (нашим Другим). Один из способов выразить это – сказать, что нет никакого сексуального инстинкта, а значит, никакого знания (“закона”), присущего сексуальности, которому она могла бы следовать»23.

Таким образом, человеческая сексуальность не является исключением по отношению к природе, патологическим нарушением естественной инстинктивной сексуальности, но скорее точкой, в которой нарушение/невозможность, относящаяся к сексуальной копуляции, проявляется как таковая – в какой же именно форме? И люди, и имеющие пол животные «не обладают знанием» – они испытывают нехватку прочных и устойчивых инстинктивных оснований своей сексуальности; однако животные просто не знают, то есть не знают о том, что они не знают, они просто дезориентированы, пребывают в растерянности, тогда как человеческие существа знают о том, что они не знают, они регистрируют свое не‑знание и заняты поисками знания (этот поиск составляет суть «инфантильной сексуальности»). По‑гегелевски мы могли бы сказать, что при переходе от обладающих полом животных к человеку не‑знание переходит от в‑себе к для‑себя, к своей рефлексивной регистрации; но мы не говорим здесь о сознании, об осведомленности относительно своего незнания. Эта регистрация в строгом смысле бессознательная: «Человеческое животное отличает не то, что оно обладает сознанием или пониманием этой нехватки природного знания (нехватки сексуального знания от природы), но то, что оно “бессознательно о ней знает”»24.

В марте 2003 года Дональд Рамсфельд немного увлекся любительским философствованием об отношении известного и неизвестного: «Есть известное известное. Это вещи, о которых мы знаем, что мы о них знаем. Существует известное неизвестное. Это вещи, о которых мы знаем, что мы о них не знаем. Но, кроме этого, существует и неизвестное. Есть вещи, о которых мы не знаем, что мы о них не знаем». Вот только он забыл добавить четвертый решающий пункт: «неизвестное известное», вещи, о которых мы не знаем, что знаем, – это и есть, в сущности, фрейдовское бессознательное, «знание, которое не обладает знанием о самом себе», как говорил Лакан. Здесь, однако, начинаются сложности: если мы ограничиваемся только этим высказыванием, то оставляем все еще открытым путь для юнгианских и нью‑эйджевских представлений



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: