Исторический очерк дома на Набережной в том виде, как его сохранило предание 20 глава




- Что там? - спросил Митя, холодея.

Божко пожал плечами. Митя вскочил.

- Что вы молчите? Кончилась операция?

Божко презрительно фыркнул - какое невежество!

- Еще только начинается, - отчеканил он.

В дальнейшем он повел себя странно. Подошел к горке с инструментами, открыл дверцу, долго что-то перебирал и разглядывал, но ничего не взял. Затем так же долго, с тем же ненатуральным интересом рассматривал аптечные склянки. Исчерпав и это занятие, он прошелся по перевязочной, выключил одну из плиток и поднял с пола марлевую салфетку. Время от времени он бросал на Митю косые взгляды. Туровцев ему чем-то мешал, и Божко явно тянул время - и не уходил из лазарета, и не возвращался в операционную.

Но когда Божко развернул «Личную гигиену краснофлотца» и углубился в нее с таким видом, как будто именно там было написано, как спасти раненого, Митю вдруг осенило: лекаря попросту прогнали из операционной. Этим объяснялось все: и расстроенный вид, и плохое актерство. Спрятав глаза в брошюрку, лекарь шевелил губами, сдвигал брови, словом, всячески изображал работу мысли. Но сосредоточенности не было. Почувствовав на себе недоверчивый взгляд, он смутился и отшвырнул брошюрку.

- Д-да, Дмитрий Дмитрич, - сказал он, жалобно вздыхая. - Подвели вы меня под монастырь.

Митя промолчал.

- Конечно, я не бог, - продолжал Божко. Митино молчание показалось ему сочувственным. - Я не бог и имею недостатки. Но я двадцать третий год служу на флоте, служу верой и правдой, отличник здравоохранения, имею диплом академии. Я на ученость не претендую, не в свои дела не лезу, я скромный человек и свое место знаю. Так за что же меня оскорблять? За что?

На глаза Божко навернулись крупные слезы. Он жаждал сочувствия. Митя с трудом переносил и женские слезы, мужские повергали его в содрогание. Поэтому, несмотря на все свое раздражение, Туровцев почувствовал к лекарю нечто вроде брезгливой жалости. Еще немного, и он, покривив душой, выдавил бы из себя какую-нибудь утешительную фразу.

Но Божко сделал ошибку. Из обороны он перешел в наступление.

- Не лазарет, а публичный дом! - передразнил он кого-то. - А я советский человек, никогда в публичных домах не бывал и не знаю, как они выглядят! И чья бы корова мычала… Всему флоту известно, что эта самая Прасковья…

- Бросьте, Валерий Платоныч, - сказал Митя, морщась. - Как вам не стыдно? Это же мелко…

- Мне нечего стыдиться! - крикнул Божко, однако не так громко, чтоб его услышали в операционной. - Подумаешь, мелко… Все мы люди, слабые человеки… Скажите на милость, какой бог Саваоф, Юпитер-громовержец! Если ты бог, так сделай чудо! Вот тогда я поверю: ты все можешь, а я ничего не могу, твоя взяла - топчи меня, порази небесным громом! Я им мешаю, я ничего не умею!.. А вот я еще посмотрю, много ли толку будет от их большого умения…

Он осекся, почувствовав, что перехватил. Но было уже поздно.

- Знаете что, доктор, - сказал Митя с обманувшей Божко мягкостью, - была б моя воля, я бы вас не только из операционной погнал, а с корабля. А еще лучше - с флота. К чертовой матери.

Божко опешил. Такого оборота он не ожидал.

- Ах, вот как? - протянул он многозначительно.

На Митю это не подействовало.

- Так точно, - подтвердил он, - именно так.

- Ах, вот как? - повторил Божко еще протяжнее, скорбно качая головой и усмехаясь. Он всячески пытался изобразить презрение, которого не чувствовал. - Ну, ну!.. Это на вас похоже…

Неизвестно, чем кончился бы разговор, если б не затрещал телефон. Божко поспешно схватил трубку, послушал и, не говоря ни слова, передал Мите. Звонил дежурный по кораблю: командир дивизиона вернулся на «Онегу» и требовал к себе лейтенанта Туровцева.

Митя схватил шапку и побежал.

На полубаке его тихонько окликнули. Обернувшись, он увидел Соловцова.

- Вы что здесь делаете, Соловцов? - спросил он, нахмурившись.

- Вас поджидаю.

- Передайте командиру, что операция уже началась. Пока все идет нормально.

- Слыхали, военфельдшер докладывал. Часа на четыре эта музыка - никак не меньше.

- Откуда вы знаете?

- Из жизненного опыта. Меня-то за полтора часа сделали, так ведь то медсанбат. А здесь - спешить некуда. Только бы гансы не налетели.

Прищурившись, он взглянул на небо.

- Я, собственно, к вам вот насчет чего, товарищ лейтенант: вы не к комдиву?

- Да.

- А я от него только что. Донесение носил. Отдал в собственные руки. Товарищ лейтенант, - сказал Соловцов таинственно, - будете сейчас у капитана третьего ранга, прощупайте, какое у него настроение…

Митя с удивлением взглянул на матроса.

- Послушайте, Соловцов, а вам не кажется, что это не ваше дело?

Соловцов остался невозмутимым.

- Так точно, не мое, - согласился он, не моргнув глазом. - Потому он мне ничего и не скажет. А вам, может, и скажет…

- Пустяки, - отрезал Туровцев. Тем не менее он был встревожен. - Скажите лучше, что у нас на лодке?

- Аврал. Проверяют все системы. Пробоина ниже ватерлинии в районе двенадцатого шпангоута.

- Туляков серьезно ранен?

- Плевое дело, царапина. Тряпкой обвязался и шурует. А вот за Олешкевича военфельдшер беспокоится - снаружи будто ничего не видать, а рвет его бесперечь и в ногах слабость.

- Ну, идите, Соловцов, - сказал Митя. - Я к обеду не приду. Скажите Границе, чтоб заявил расход на камбузе…

Комдив сидел за письменным столом и, щуря дальнозоркие глаза, читал бумагу. Вид у него был недовольный.

Войдя, Митя отрапортовал по-уставному. Комдив не пошевелился. Он продолжал читать. Читал он долго. Наконец отложил бумагу в сторону и перевел взгляд на Туровцева.

- Что такое? - сказал он.

Митя взглянул на комдива с недоумением, Борис Петрович сидел, откинувшись на спинку кресла, и вид имел шутливо-грозный, поди угадай - шутит или будет драить.

- Вы что же, лейтенант Туровцев, всегда в таком виде к начальству являетесь?

Только теперь Митя сообразил, в чем дело. Вспыхнув, он сдернул с себя халат, свернул и спрятал за спину.

Видимо, Кондратьев был доволен тем, что ему удалось смутить лейтенанта. Уже совсем другим тоном он спросил:

- Как минер?

- Положение тяжелое.

- Это плохо, - внушительно сказал Кондратьев. - Это очень плохо.

Митя промолчал. Он и сам знал, что не хорошо.

- Ну, а на лодке что?

- А вы разве не получили донесения, товарищ капитан третьего ранга?

Кондратьев не ответил. Он взял отложенную бумагу и вновь углубился в нее.

- Получил, - сказал он, когда Митя уже потерял надежду на ответ. - Филькину грамоту. Донесение а-ля Пушкин: саранча летела-летела и села… Никому показать нельзя. Разве так пишут? «Насчет других повреждений пока сказать ничего не могу - еще не разобрался…» Кто же так пишет?

О том, как именно должен был написать Горбунов, Митя узнал не сразу. Вошел писарь дивизиона Люлько и принес отпечатанные на машинке бумаги. Борис Петрович читал их медленно, с недоверчивым видом, перед тем как подписать - долго разглядывал перо и, только убедившись, что все оттяжки исчерпаны, вздыхал и подписывал. Одну бумажку он забраковал и мучительно долго правил. Люлько, по-видимому уже привыкший к манере комдива, стоял спокойно, но Митя томился. Подписав последнюю бумагу и отпустив писаря, комдив опять впился глазами в злосчастное горбуновское донесение. Оно его гипнотизировало. Наконец он решительно вычеркнул что-то и возвел глаза к потолку.

- Объем повреждений выясняется, - сказал он вдруг звучным голосом, в котором слышалось торжество. - И будет сообщен… - он слегка задумался, - дополнительно.

Старательно вписав все это, комдив почувствовал облегчение и снова обратил внимание на лейтенанта.

- Садись, чего стоишь? - сказал он добродушно, как будто Митя мог сесть без разрешения.

Митя сел. Свернутый халат он подсунул под себя, отчего сидеть было неудобно. Он ожидал, что комдив задаст еще несколько вопросов, на худой конец сделает внушение и отпустит в лазарет. Но Кондратьев не торопился начинать разговор. Он еще что-то полистал и небрежным тоном, как бы невзначай, спросил:

- Ну, как служится на двести второй?

- Хорошо, - быстро сказал Митя.

- Не ругает тебя Горбунов?

- Бывает.

- Без этого нельзя, - сказал Кондратьев наставительно. - Вообще тебе повезло с командиром: Виктор - замечательный парень. И к тебе хорошо относится. Я, откровенно говоря, был против того, чтоб тебя брать на лодку. Не то чтоб против - сомневался. Виктор настоял.

Митя промолчал.

- Да, - продолжал комдив после небольшой паузы. - Замечательный мужик. И моряк природный. Я человек бессемейный, одинокий, для меня Виктор все равно что брат. Да и он ко мне, по-моему, неплохо относится.

Хотя здесь и не было прямого вопроса, Митя почувствовал, что надо что-то сказать.

- Виктор Иваныч о вас всегда очень тепло говорит, - подтвердил он и увидел по лицу Кондратьева, что сказал именно то, что от него ждали.

- Надеюсь, - сказал Кондратьев довольным голосом. - Мы с ним, бывает, поцапаемся, но дружба наша крепка, нерушима и морем освящена. Ты вот с нами не был в походе, а мы с Горбуновым такого хлебнули… Я тебе так скажу: чтобы Виктора оцепить, с ним пуд соли надо съесть. Он человек трудный, колючий, до него покуда доберешься - исцарапаешься. Я-то сам человек простой, бесхитростный… - Тут комдив почему-то подмигнул. - А Витька - нет. С большой замысловатинкой. Беспокоит он меня…

После этих слов Борис Петрович сделал такую длинную паузу, что Туровцев счел уместным спросить, что же именно беспокоит комдива. Но комдив как будто не расслышал вопроса. Он взял телефонную трубку и вызвал Шершнева. Дивизионный механик Шершнев чаще других специалистов бывал на «двести второй» и ревниво относился к успехам Ждановского. Горбунов его терпеть не мог.

Через минуту вошел Шершнев - маленький, очень вылощенный человек с напряженным лицом завистника. Митю он не узнал или не захотел узнать. Кондратьев протянул ему донесение:

- На, читай.

Шершнев подошел поближе к свету и стал читать. Туровцев с любопытством наблюдал за той смесью чувств, которая отражалась на его лице, - и тревога, и сочувствие, и с трудом подавляемое злорадство.

- Вдвойне печально, - сказал Шершнев, дочитав. - Двести вторая взяла на себя большие обязательства. У всех на памяти обращение экипажа по поводу зимнего ремонта. Полагаю, мне следует ознакомиться с положением на месте, товарищ капитан третьего ранга?

- Я тоже полагаю, - проворчал комдив. - Обязательно сходи и разберись. Спокойно, объективно - вот нарочно при помощнике говорю. Вы что - незнакомы?

- Знакомы, - сказал Митя.

- Как же, как же, - поспешно подтвердил Шершнев. - Виноват, не разглядел против света.

Они потрясли друг другу руки с такой энергией, что обоим стало немного совестно.

Отпустив Шершнева, комдив закурил трубку, вышел из-за стола и стал прохаживаться по каюте. Митя в своем кресле чувствовал себя неловко: он не очень ясно понимал, надо встать или можно продолжать сидеть. В конце концов он привстал и был тут же усажен обратно (сиди, сиди, лейтенант!). Однако Мите показалось, что, не сделай он попытки встать, Борис Петрович был бы все-таки недоволен.

Пока комдив курил, Митя думал про свое: больно ли сейчас Каюрову или он ничего не чувствует? Что стряслось с Олешкевичем, неужели сотрясение мозга? Что делает сейчас Горбунов? Интересно, отменит Виктор Иванович утвержденный вчера распорядок или, несмотря ни на что, будет праздновать корабельную годовщину? На что намекали Веретенников и Соловцов и откуда ждать беды? И вообще: что еще может произойти хуже того, что уже произошло?

Мысли его опять вернулись к Каюрову: «Зачем я здесь сижу? Мое место в лазарете».

О чем думал в это время Кондратьев, Туровцев не знал. Оказалось - о Горбунове.

- Не умеет жить с людьми, - произнес он вдруг, видимо нисколько не сомневаясь, что лейтенант все еще ждет ответа на свой вопрос и должен сразу понять, о ком идет речь. - И то ему, понимаешь, не так, и это не так… Хочет быть всех умней и принципиальней. А это - никому не нравится.

- Мы ничего, уживаемся, - робко заметил Митя.

Комдив засмеялся.

- Это не штука, - сказал он, подмигнув. - Он командир корабля. Жить захочешь, так, пожалуй, уживешься. Вашего брата не критикуют, а драят, а вы знай поворачивайся. Ну ладно, критикуй меня. Я позлюсь, да и перестану, потому что знаю: он не со зла, а от чистого сердца. А ведь этот, - он показал трубкой на дверь, как будто там еще стоял Шершнев, - или, к примеру, Селянин - эти теперь враги…

- А как же тогда с критикой?

- Знаю, знаю, мощный рычаг и так далее. Мощным рычагом тоже надо пользоваться умеючи, чтоб не задело по башке. Ибо голова у человека одна и запасных частей к ней не вырабатывается. Так что критикуй, конечно, но меру знай и помни, что критики, брат, никто не любит.

Он опять подмигнул, и так забавно, что Митя заулыбался.

- Неужели?

- Никто, - сказал Борис Петрович с комической убежденностью. - И если кто тебе скажет, что любит, - плюнь этому демагогу в бесстыжие глаза. Критику можно уважать, считаться с ней… А любить ее не за что. Это противно человеческому естеству. Человек любит, чтоб его хвалили.

И снова Митя не смог сдержать улыбки.

- Опять же принципиальность… - продолжал Кондратьев. - Кто спорит - вещь хорошая. Ты откуда родом?

- Москвич.

- Значит, среди татар не жил. Татары говорят: есть коран - закон писаный, есть адат - закон неписаный. Коран соблюдай, адат не забывай. Не нужно быть чересчур принципиальным. Люди обижаются. Что ж это, говорят, выходит - мы все кругом тебя беспринципные, один ты принципиальный…

Внезапно, как будто вспомнив что-то важное, он постучал в стенку и прислушался. Ответа не было. Тогда он позвонил дежурному и спросил, где Ивлев.

- Уже на двести второй, - объявил он, вставив трубку в гнездо. - Оперативно! Хороший у меня комиссар. Глубоко партийный человек. И образованный, не то что некоторые… Одно жалко - не моряк. Как они с Горбуновым?

- Хорошо.

- Ну, слава богу. Может быть, хоть он Виктора вразумит, если у меня не получается…

- Я не понимаю, Борис Петрович, - сказал Митя более решительно, впервые назвав Кондратьева по имени-отчеству. - Я не понимаю, насчет чего…

- Насчет чего? - Кондратьев повысил голос. Его немножко рассердила Митина непонятливость. - Насчет того, чтоб язык себе поукоротил. Не вовсе отрезал, а укоротил до нормы. Чтоб не запугивал вас, не переоценивал противника. Есть у него такой душок. Я-то понимаю, он не от дурного, но ведь это на кого попадешь… Скажут: что он там субъективно думал, мы в это входить не можем - чужая душа, как известно, потемки, а объективно капитан-лейтенант Горбунов ведет пораженческие разговоры. Зачем это ему надо? Осенью был у нас такой случай, - Кондратьев оглянулся на приоткрытую дверь, - в разгар наступления на город один капитан первого ранга, заслуженный человек, составил план эвакуации некоторых военно-морских учреждений и представил по начальству. Время было горячее, нервное, кто-то из больших начальников увидел план и распалился: «Как эвакуация? Мы Ленинград оставлять не собираемся, что за пораженческие настроения!» Нашлись голубчики, которые за эти слова уцепились, расценили как подрывную деятельность и порешили для устрашения маловеров наказать примерно. И погорел наш капитан. Первого ранга, учти, не чета Виктору… Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Проходит месяц, другой, обстановка меняется. Военный Совет, учитывая все обстоятельства, выносит решение - срочно эвакуировать эти самые учреждения. Тут, стало быть, вспоминают: был же план, и хороший план, где же он? Ищут - нету плана, подшит к следственному делу, а дело по протесту прокурорского надзора затребовала Москва. А где автор? Автор, говорят, здесь. Сидит - скучает. Подать сюда автора, поручить ему проведение всех мероприятий… Ну и так далее. Разницу между стратегией и тактикой разумеешь?

- Проходили.

- То-то. Так вот запомни: стратегия - не наша область. Наше дело маленькое. Красная Армия наступает, к весне расчистим берега, протралим залив и пойдем Таллин брать. Всё по этому вопросу.

- А если не расчистим?

- Значит, на то были высшие соображения. А ты, лейтенант, я вижу, совсем покорён. Ну что ж, это мне понятно. Виктор - человек сильный, и котелок у него варит. Я постарше его и поопытнее - и то, бывает, пасую…

Опять пришел Люлько и принес пачку отпечатанных типографским способом приказов.

- Как прочтете, товарищ капитан третьего ранга, - сказал он негромко, - попрошу вас расписаться на каждом в отдельности и вернуть в секретную часть. У себя не оставляйте.

Люлько говорил почтительно, но с апломбом человека, чувствующего себя представителем некоей высшей силы, перед которой и он, и командир дивизиона равны, с той лишь разницей, что в сношениях с этой силой он, Люлько, гораздо опытнее и довереннее комдива.

Люлько ушел. Комдив сел за стол и стал читать. Читая он медленно, со значительным лицом, осторожно переворачивая страницы. Бумага вызывала у Кондратьева почтение, он плыл по неизведанному бумажному морю, испытывая одновременно и удовольствие и страх перед невидимыми рифами.

Митя, понявший, что это надолго, опять думал про свое. Он сердился на комдива: «Ну что он меня держит?» - и еще больше на себя за то, что не решался сказать комдиву: «Разрешите идти?» Его злило, что он теряет в присутствии комдива уверенность и непринужденность. «Да, я уважаю Бориса Петровича за храбрость и вообще как старшего товарища, он мне нравится, я хотел бы, чтоб и он ко мне хорошо относился. Но ведь я его не боюсь и далек от того, чтобы заискивать перед ним. Почему же я теряюсь и веду себя как мальчишка?»

Комдив прочитал Туровцеву несколько выдержек из разных приказов - это был несомненный признак доверия. Дочитав приказы до конца и расписавшись, Кондратьев позвонил Люлько, чтоб тот забрал папку, и опять заговорил о Горбунове.

- Критиковать можно, - сказал он, раскуривая потухшую трубку. - Важно, с каких позиций. Он, видите ли, офицер! Понравилось ему это слово. Мы уже с ним сцепились раз на эту тему. «Откуда, говорю, у тебя эти аристократические претензии? Ты же прачкин сын, с кронштадтского мола штанами мальков ловил, какой ты офицер? Есть на флоте командиры: младшие, средние и старшие - одна лесенка для всех. Так почему же боцман не офицер, а вот тебя чем-то таким мазали, что ты офицер? Может, еще золотые погоны на себя нацепишь?» - «А что же, говорит, хоть бы и эполеты, в этом традиция». Так ведь к традиции тоже требуется классовый подход…

Кондратьев продержал Туровцева до обеденного часа. Временами он совсем забывал о его присутствии, просматривал бумаги, звонил по телефону, вызывал людей и давал поручения. С Митей он говорил урывками и только о Горбунове: то спрашивал, то рассказывал сам со свойственным ему грубоватым юмором. Митя уже чувствовал себя свободнее. Комдив ему все больше нравился, в нем чувствовались сила и природное добродушие. А при этом какая-то двойственность: и простодушен, и лукав, то недоступен, то слишком откровенен. Видно было, что комдив еще не привык к своему новому положению, оно и тяготило его и радовало.

Митя уже твердо решил встать и попросить разрешения быть свободным, когда в каюту заглянул Митрохин.

- Кушать, пожалуйста.

Комдив встал и потянулся, разминая затекшие мускулы.

- Ну что ж, лейтенант, пойдем, раз приглашают.

Митя никогда не обедал в салоне командира плавбазы. Иногда, проходя мимо, он слышал доносившиеся оттуда смех и восклицания и чуточку завидовал. Ему казалось, что там гораздо уютнее и веселее, чем в средней кают-компании.

Салон был меньше, чем кают-компания, но наряднее и светлее. Панели из полированного дерева, большой портрет Главнокомандующего в золоченой раме. Кроме командира «Онеги» Ходунова, в салоне находились еще трое командиров подводных лодок: Лямин, Ратнер и Малинин. Когда комдив, пропустив вперед Туровцева, вошел в салон, они поднялись из-за шахматного столика. Митрохин, облаченный в белый китель, поставил лишний прибор и принес фаянсовую суповую миску. Ходунов, посмотрев сперва на комдива, пригласил к столу. Комдив уселся во главе стола, по левую руку, лицом к двери, сел Ходунов, по правую он усадил Туровцева. Каждый налил себе в тарелку по полторы разливательных ложки жидкого горохового супа с плавающей в нем кожурой, и обед начался. Ели молча. То ли сказывалось отсутствие Горбунова, то ли изменилось что-то в повадках Кондратьева, но за столом ощущалась натянутость. Туровцева никто ни о чем не спросил. Перед тем как подавать второе, Митрохин подошел к командиру базы и, поглядывая на Туровцева, долго шептал ему на ухо, пока Кондратьеву это не надоело.

- Давай, давай, неси, - сказал он недовольно. - А о батальонном комиссаре не заботься, он у Горбунова не пропадет. - И когда Митрохин вышел, фыркнул: - Вот уж истинно Палтус. Не понимаю твоего пристрастия, Василий Федотыч.

Мите так и не удалось съесть ивлевскую порцию второго. Прибежал запыхавшийся рыжий санитар и, скороговоркой испросив разрешения обратиться, сообщил, что лейтенанта Туровцева срочно вызывают в лазарет.

 

Только выбежав на холод, Туровцев вспомнил, что халат и шинель остались у комдива. Возвращаться не хотелось. Митя втянул голову в плечи и, выбивая по скользкому настилу нечто вроде чечетки, побежал дальше.

В перевязочной его ждал Штерн.

- Ага, очень хорошо, - сказал Штерн, - мойте руки.

Митя подошел к раковине и пустил воду. Вода была еще теплая. Он тер свои огрубевшие и потрескавшиеся пальцы с такой яростью, что вокруг ногтей выступила кровь. Штерн взглянул и усмехнулся:

- Можно не так тщательно…

Санитар подал чистый халат, долго прилаживал марлевую маску. Штерн стоял отвернувшись и не торопил, но по тому, как подергивалась его щека, Митя понял, что хирург нервничает.

- Пойдемте, - сказал он, окинув Митю беглым взглядом. И пояснил: - Сейчас он был в сознании. Звал командира.

- Командира? - повторил Митя испуганно. - Но ведь я не командир.

Он стал объяснять, что командир и помощник не могут одновременно покинуть корабль, но, если комдив разрешит, можно послать за Горбуновым. Штерн не стал слушать.

- Да, да, голубчик, я все это хорошо понимаю, - сказал он очень мягко, но с оттенком нетерпения. - Боюсь, что у нас на это нет времени.

Входя в операционную, Митя так волновался, что поначалу все видел не в фокусе: два вертикальных шевелящихся белых пятна закрывали от него третье, тоже белое, но горизонтальное и пугающе неподвижное. Стоял одуряющий запах - смесь спирта, уксуса, эфира и человеческих испарений. Штерн провел Митю вдоль стола к изголовью. Проходя, Митя заставил себя отвернуться. Впрочем, широкая спина Холщевникова надежно загораживала середину стола - то, что и пугало и притягивало Митю. Теперь он стоял в головах у раненого, рядом с кислородным баллоном, касаясь животом узкого конца стола. Шея Каюрова покоилась на низком валике, сверху ее прикрывал высокий стоячий козырек из белой материи, скрывавший от раненого разрез и действия хирурга. В свою очередь, Митя тоже видел только голову Каюрова; запрокинутую, с налипшими на лоб влажными косицами волос, и отведенную в сторону от тела левую руку с кровоподтеками на локтевом сгибе. Митя твердо знал, что лежащий на столе человек - Каюров, но лицо показалось ему незнакомым: все черты утоньшились и заострились, все мышцы этого удивительно подвижного лица одеревенели, исчезли все краски, кроме черной и белой - меловой белизны кожа, черные волосы и губы.

- Возьмите его обеими руками вот так, - шепотом приказал Штерн. Он показал как: ладони охватывают шею снизу и с боков, большие пальцы касаются висков. Прикоснувшись к скользкой от пота коже, Митя вздрогнул, она показалась ему неживой, как клеенка.

Штерн слегка приподнял бессильно повисшую руку раненого и, хмурясь, считал пульс. Сосчитав, он щелкнул пальцами, и за его спиной неслышно возникла Прасковья Павловна, держа наготове шприц и резиновый жгут. Вдвоем они туго перетянули руку выше локтя, Штерн нащупал жестким пальцем нужную точку на сгибе и быстрым, точным движением ввел иглу. Каюров не шелохнулся, но Митя уже не сомневался, что Василий жив. Подобно включенному в невидимую цепь чувствительному прибору, он улавливал слабое биение жизни в распростертом под холодным хирургическим солнцем измученном теле.

Было так тихо, что Туровцев слышал сипение газа в неплотно привернутом вентиле баллона, тикание карманных часов Штерна и стук собственного сердца. Все ждали.

Наконец раненый пошевелился. Разжались судорожно сведенные челюсти, затрепетал кадык. Митя не столько видел это, сколько осязал всеми десятью пальцами, ставшими вдруг чувствительными, как у слепого.

Прошло еще несколько секунд. Из горла раненого вырвался клохчущий звук, похожий на кашель. Воздух, короткими толчками вырываясь из истерзанных легких, пытался раскачать коснеющие голосовые связки. Еще одно усилие - и опять такой же звук, натужный и слабый, как из разорванной гармоники. Еще одно - и опять этот же звук, но более отчетливый, похожий на слог «ка». Губы Каюрова зашевелились, и Митя услышал внятный шепот:

- Командир…

Митя вздрогнул и поглядел на Штерна. Штерн выразительно шевельнул бровью: я же вам говорил…

Прошло несколько секунд. Раненый собирался с силами. Затем его губы снова напряглись и выплеснули:

- Командир?

На этот раз отчетливо прошуршало «р». И все поняли - Каюров не зовет, а спрашивает. Тускнеющими глазами он всматривался в склонившееся над ним закрытое марлевой повязкой лицо и настойчиво спрашивал: «Это вы, командир? Вы пришли?»

Митя опять взглянул на Штерна. Штерн быстро приложил палец к тому месту, где повязка прикасалась к губам: молчите. Тогда он оглянулся на Холщевникова и прочел в его взгляде: да действуйте же, черт подери!..

«Они оба правы, - соображал Туровцев. - Говорить ничего нельзя. Надо действовать, и действовать по-горбуновски, так, чтобы Василий поверил, что командир действительно явился на его зов. Но для этого надо хоть на секунду стать Горбуновым».

Он напрягал волю, память, воображение. Единственным его желанием было исчезнуть, раствориться и уступить свою оболочку Горбунову. Несколько мгновений полной сосредоточенности - и действие родилось само собой: властным и вместе с тем ласкающим движением Митя прижал ладонь к лицу Каюрова, прищемив между пальцами нижнюю губу. И когда через несколько секунд, испугавшись своей смелости, он, не отнимая руки, ослабил нажим, по тому, как дрогнули под пальцами лицевые мускулы, ему показалось, что раненый пытается улыбнуться.

- Командир, - зашептал он; шепот его был так слаб, что Митя больше угадывал, чем слышал. - Я вернусь… На мое место - никого. Я - скоро…

Каждое слово стоило ему страшного напряжения.

- Я - скоро, - повторил он. Вдруг все мышцы лица разом ослабели, глаза закатились - он потерял сознание.

Врачи засуетились. Туровцев, чтоб не мешать, отодвинулся вглубь, к задраенному наглухо иллюминатору. Минуту или две на него не обращали внимания. Потом Холщевников что-то пробурчал, и Митя почувствовал: его мягко оттесняют к двери. Он не сразу понял, чего от него хотят, и заупрямился.

- Идите, идите, молодой человек, - шепнула ему Прасковья Павловна. - Я позову, позову.

Он покорно пошел к двери, думая только о том, чтоб не пошатнуться и не задеть Холщевникова. Хотя в перевязочной не было ни души, он опять забился в угол. Скорчившись на скамеечке, он не сводил глаз с двери операционной, готовый вскочить, как только его позовут.

Но его больше не позвали. Прошел час, может быть, два. Наконец дверь распахнулась, и из нее вышли, вернее, вывалились оба врача в смятых окровавленных фартуках и, не глядя на Митю, устремились к раковине.

Митя взглянул на их утомленные, потухшие, как будто сразу состарившиеся лица и не стал ни о чем спрашивать. Он позвонил Бегуну и попросил дать пар в душевую машинного отделения.

 

Проводив хирургов в душевую, Туровцев вернулся в лазарет и попытался проникнуть в операционную. Дверь с резиновой прокладкой оказалась заперта. На стук выглянула Прасковья Павловна и, увидев Туровцева, сделала строгое лицо:

- Нельзя.

Митя не стал спорить. Он опять присел - все на ту же скамеечку - и стал ждать. Вообще говоря, его миссия была окончена. Больше ничего сделать нельзя, следовательно, пора возвращаться на лодку. Но уйти, не взглянув еще раз на Каюрова, было невозможно, другого случая проститься наверняка не будет: не такое время, чтоб устраивать гражданские панихиды, а на кладбище Горбунов, несомненно, поедет сам.

«Поедет! - подумал Митя почти вслух. - Интересно, на чем это он поедет? Во всем городе покойников возят на детских саночках и хоронят без всяких гробов по сорок человек в братской могиле. Вот кончится война, приедет в Ленинград Мурочка с Лешкой, спросит товарищей: „Где похоронен мой муж лейтенант Василий Каюров? Покажите мне его могилку, пусть и сын посмотрит, он хоть отца не видел, а всегда про него спрашивает…“ А товарищи в ответ: „Не помним точно, уважаемая, где-то в районе Охты, только знаков никаких не осталось, не до того, понимаете, было…“

- Так нет же. - Он вскочил. - Будет Васька лежать в настоящем гробу и в отдельной могиле. А чтоб могила не затерялась, положим поверх холмика старый адмиралтейский якорь - есть у меня на примете. Пусть видят, что лежит моряк…

Подойдя к двери, он решительно постучал. Опять выглянула Прасковья Павловна. Вид у нее был суровый.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: