[35]
Широко используемый ныне термин «устная история» появился относительно недавно, как и магнитофон; и само его возникновение крайне важно для будущего. Но это не означает, что столь же ново и собственно понятие устной истории. На самом деле устная история возникла одновременно с историей как таковой. Она была первой разновидностью истории. И лишь совсем недавно умение обращаться с устными источниками перестало считаться качеством, присущим великому историку. Когда известный французский историк середины XIX в. Жюль Мишле, профессор Эколь Нормаль, Сорбонны и Коллеж де Франс, приступал к своей «Истории Французской революции» (1847-53), он решил, что письменные документы будут лишь одним из многих источников. К его услугам была собственная память: он родился в Париже в 1798 г. — еще и десяти лет не прошло после штурма Бастилии. К тому же десять лет он систематически собирал устные свидетельства за пределами Парижа. Его намерением было уравновесить данные официальных документов политическими суждениями, бытующими в устной традиции:
Когда я говорю «устная традиция», я имею в виду национальную традицию, складывающуюся из мнений отдельных людей: то, что говорили и повторяли все — крестьяне, горожане, старики, женщины, даже дети; то, что можно услышать, если как-нибудь вечером заглянуть в деревенскую таверну; то, что можно почерпнуть, если, встретив на дороге праздного путника, затеять с ним разговор о дожде, о времени года, потом о высоких ценах на продукты, потом о временах Императора, а потом о Революции.
[36]
Мишле определенно умел слушать и «разговорить» информанта. У него также было четкое представление, в чем устные свидетельства более надежны, а в чем менее. Он считается выдающимся ученым для своего времени, но в его методах не было ничего из ряда вон выходящего. Тем не менее всего за сто лет историческая наука настолько отошла от собственных традиционных методов, что профессор Джеймс Вестфолл Томпсон в своей монументальной «Истории исторической науки» прокомментировал приведенный отрывок из Мишле как описание «странного способа сбора исторических данных»[1]. Почему ситуация диаметрально изменилась? На каких этапах устная история утратила свое первоначальное значение?
|
Одна из главных тому причин станет понятной, стоит лишь оценить место устной истории в обществе до возникновения письменности. На этой стадии вся история была устной. Но заучивалось и все остальное: ремесла и навыки, время дня и года, расположение небесных тел, географические понятия, законы, речи, сделки. И сама устная традиция была весьма разнообразна. Ян Вансина в своем классическом труде «Устная традиция: исследование исторической методологии» (1965)[2] выделил в африканской устной традиции пять категорий запоминаемого. Во-первых, это формулы: заучивание формулировок, ритуалов, лозунгов и титулов. Во-вторых, географические названия и имена. Затем официальная и неформальная поэзия — историческая, религиозная или личная. Четвертую категорию составляют рассказы — исторические, дидактические, художественные или личные. И, наконец, пятую — юридические и иные комментарии. Не во всех африканских обществах эти категории встречаются в полном наборе. Официальная поэзия и историческая проза, например, возникают лишь на относительно высоком уровне политической организации общества. Тем не менее в большинстве обществ, как правило, существует значительный спектр устных источников. Социальное значение некоторых разновидностей устной традиции привело также к выработке надежных механизмов для ее передачи из поколения в поколение с минимумом искажений. Так, на практике коллективные свидетельства относительно исполнения ритуалов, разрешения споров, передачи знаний и декламации при вступлении в должность позволяли веками сохранять точные формулировки текстов, иногда устаревших настолько, что их уже никто не понимал. Традиции такого рода напоминают юридические документы или священные книги, а их носители при многих африканских дворах становятся высококвалифицированными специалистами-чиновниками. В Руанде, например, за сохранение разных традиций отвечали генеалоги, хронисты, придворные певцы и абииру. Генеалоги, абакурахвенге, долж-
|
[37]
ны были помнить списки королей и королев-матерей; хронисты, абатеекерези, — важнейшие события разных правлений; придворные певцы, абасизи, были хранителями панегириков королям, а абииру — тайн династии. «Без нас имена королей канули бы в небытие, мы — память человечества», — справедливо утверждали «поющие славу»: «Я учу королей истории их предков, чтобы жизни древних могли послужить им примером, ведь мир стар, но будущее вырастает из прошлого»[3].
Важная роль всегда принадлежала также деревенским сказителям, которые чаще, чем придворные специалисты, доносят предания до наших дней. Их аналоги встречаются во многих других культурах; в скандинавской, например, это были скальды, а в индийской — раджпуты. Драматическую встречу с одним из таких западноафриканских сказителей — гриотов описал Алекс Хейли в рассказе о поисках своих предков, позднее изложенном в популярной полубеллетристической книге «Корни» (1976). В его семье существовало предание — явление весьма редкое для черных американцев — о том, как их самого дальнего предка привезли в колонии в качестве раба, с упоминанием некоторых деталей: что его поймали, когда он рубил дрова; что его африканское имя было Кинтай; что он называл гитару «ко», а реку — «Камби Болонго»; что он прибыл в «Наплис» и под английским именем Тоби работал на «масу Уильяма Уоллера». Хейли удалось подтвердить историю своей семьи в Америке архивными данными начиная с объявления в «Мэриленд газетт» за октябрь 1767 г. о «новоприбывших рабах на продажу» с корабля «Лорд Лигонье» и в купчей, заключенной между братьями Джоном и Уильямом Уоллерами на «одного негра-раба по имени Тоби». Но это было уже после кульминационного момента поисков Хейли на другой стороне Атлантики, когда, как сейчас представляется, энтузиазм завел его гораздо дальше, чем позволяли факты. Было установлено, что его предок говорил на языке мандинго, а «Камби Болонго» — это река Гамбия; затем, уже в Гамбии, он узнал, что существует древний семейный клан Кинте. Уже неплохо. Дальнейшие поиски привели к тому, что в крохотной далекой деревушке в глубине страны был найден сказитель этого клана — гриот. В сопровождении переводчиков и музыкантов Алекс Хейли в конце концов добрался и туда. «Издали я увидел этого маленького человечка в шляпе без полей и в светлой накидке, и даже на расстоянии чувствовалось в нем "нечто"». Вокруг Алекса Хейли полукругом собрались люди, чтобы поглазеть на первого заехавшего к ним черного американца. Затем они повернулись к старику.(…).
|
[39]
По ряду причин установление Алексом Хейли своей принадлежности к клану Кинте представляется куда более сомнительным, чем он тогда полагал. Его гриот, не прошедший всех ступеней обучения традиционному знанию, не был идеальным носителем традиции, но, как и положено хорошему гриоту, искал в генеалогической картотеке своей памяти нужные слушателям сведения и, возможно, заранее представлял, чего хочет Хейли. В дальнейшем, когда он повторял свой рассказ, возникали разночтения в мелких деталях. Важнее другое — то, что африканские и американские поколения семьи плохо состыкуются, возможно в результате путаницы, часто встречающейся в устной традиции, а датировка представляется весьма слабой, учитывая, что европейские войска находились на данной территории очень долго. Тем не менее легко обнаружить другие примеры достоверности устной традиции в обществах, не имеющих письменности; например, в Древней Греции, где точность описания деталей старинных доспехов и названий заброшенных городов, что сохранялись в устной форме в течение 600 лет, пока не появились первые письменные варианты «Илиады», получила подтверждение в данных античной филологии и археологии.
Так или иначе, рассказ Хейли удивительно точно доносит до нас важное значение хранителя устной истории в период, когда документирование событий, в просвещенных обществах еще не сделало публичные исторические откровения излишними. Мы уже не можем, подобно народу суахили, различать «живущих мертвых», чьи имена сохранились в устной традиции, и совершенно забытых. Современный генеалог работает один в тиши архива. Память лишилась властных полномочий, перейдя на обслуживание частных целей. Люди по-прежнему помнят ритуалы, имена, песни, истории, навыки, но теперь «последней инстанцией» и гарантией передачи сведений будущим поколениям является документ. Следовательно, именно традиционно существовавшие в обществе и особенно чтимые устные предания оказались самыми уязвимыми. И наоборот, личные воспоминания и семейные предания, редко переносимые на бумагу, потому что большинство людей не считают их особенно важными для других, стали наиболее распространенным источником устной исторической информации. Другие же устные традиции, например игры, баллады, песни и исторические рассказы, сосредоточиваются сегодня, как правило, лишь в маловлиятельных социальных группах — среди детей, городской бедноты, жителей изолированных деревень. А самой силь-
[40]
ной коллективной памятью обладают притесняемые группы-изгои. В гэльскоязычных общинах на северо-западе Британии до сих пор, как будто это случилось вчера, помнят «очистки земель»[4]в Шотландии XVIII в., когда мелкие фермеры были изгнаны из своих старых поселений на морское побережье. Во Франции в семьях вандейских роялистов история их сопротивления республиканцам передавалась из уст в уста целых 150 лет. Или, что еще примечательнее, в населенных протестантами долинах Севеннских гор семейные предания и сегодня дают более точное представление, чем документы, о беспрецедентной, а значит, искаженно представленной в официальных донесениях партизанской войне «камизаров» (белорубашечников) в 1702-04 гг., в ходе которой их предки-крестьяне успешно отразили натиск войска Людовика XIV и отстояли свою веру. Таким образом, изменение социального статуса носителей устной традиции четко связано с длительным процессом падения ее престижа и, парадоксальным образом, с ее нынешней радикальностью[5].
В Западной Европе это происходило очень медленно. Первые письменные исторические труды появились около 3 тыс. лет назад. В них фиксировалась существующая устная традиция, относящаяся к далекому прошлому, и постепенно складывалось летописание настоящего. Поскольку в Европе этот этап начался довольно рано, его легче проследить там, где это произошло позднее, — на основе систематического сбора исторических преданий среди простолюдинов древнекитайским придворным историком Сыма Цянем (145 или 135 — ок. 86 до н.э.) или среди знатных семей по приказу японского императора в VIII в.; или воспоминаний о пророках в мусульманском мире IX в.; или ценнейших сведений об истории и культуре ацтеков до испанского завоевания, записанных по воспоминаниям стариков Саагуном[6] и испанскими монахами-францисканцами в Мексике в середине XVI столетия. Но мы знаем, что уже на самой ранней стадии несколько выдающихся европейских историков пытались дать оценку своих источников. Метод Геродота, жившего в V в. до н.э., к примеру, заключался в розыске и расспросе очевидцев. В III в. н.э. Лукиан уже советует будущему историку обращать внимание на мотивы своего информанта, а Геродиан достаточно часто ссылается на свои источники, определяя для читателя порядок их значимости: древние авторитеты, дворцовая информация, письма, заседания сената, другие свидетельства. В начале VIII в. Беда Достопочтенный в предисловии к своей «Церковной истории народа
[41]
англов» тщательно проводит различие между источниками. В отношении большинства английских провинций ему приходилось полагаться на устные предания, присланные ему другими монахами, но ему удалось поработать и с архивами в Кентербери и даже получить копии писем из папских архивов через одного лондонского священника, побывавшего в Риме. Но больше всего он был уверен в данных о своей родной Нортумбрии, где «я полагаюсь не на одного какого-то автора, а на бесчисленных надежных свидетелей, знающих или помнящих факты, а также на то, что я знаю сам»[7].
Отношение Беды к источникам и его убежденность в том, что больше всего исследователю можно доверять там, где он мог лично собрать устные свидетельства очевидцев, разделялись всеми наиболее критически настроенными историками вплоть до XVIII в. включительно — не говоря уже о множестве современных им не столь дотошных хронистов и агиографов. Ни распространение книгопечатания, ни светский рационализм Возрождения не привели к каким-либо изменениям в сложившемся отношении к источникам. Это не покажется таким уж удивительным, если мы поймем, что типичный ученый скорее слышал чтение, чем сам читал появившиеся печатные книги. А когда правда была особенно важна, ее надо было высказать устно. Папы выносили свои окончательные решения о католической доктрине ex cathedra[8], а суды как в христианском, так и в мусульманском мире, быстро убедившись в том, как легко подделать письменные хартии, настаивали на заслушивании свидетелей, потому что только так их можно было подвергнуть перекрестному допросу. Даже счета ежегодно проверялись вслух или подвергались «аудиту». Надо сказать, на практике известные историки были не столь осторожны, как Беда. Например, Гвиччардини, итальянский ученый XVI в., избегает прямого цитирования документов, полагая, что его собственная принадлежность к описываемому времени является достаточной гарантией правдивости. Кларендонова «История мятежа и гражданских войн в Англии» (1704) написана в той же манере, хотя автор часто ссылается на воспоминания и даже не поленился изучить протоколы палаты общин за те десять лет, когда он не являлся ее членом. Епископ Бернет в «Истории его времени» (1724) не столь категоричен, но и он признает первостепенную важность устных источников, обращаясь с ними весьма аккуратно. Он регулярно ссылается на авторов приводимых историй, а если свидетели не согласны друг с другом — сопоставляет их версии. И напротив, опубликованные источники, по его мнению,
[42]
имеют меньшую ценность: «Я оставляю все общие рассуждения обычным книгам. Если я когда и ссылаюсь на выдержки из книг, то отчасти затем, чтобы не терялась нить повествования»[9].
Удивительней, пожалуй, другое — то, что мы не видим особых изменений, по крайней мере в подходе к источникам по недавнему периоду, у историков-просветителей XVIII в. Конечно, Вольтер довольно цинично относился к передаваемым из поколения в поколение «абсурдным» мифам устной традиции далекого прошлого, которые были первоначальным «фундаментом истории», высказываясь в том духе, что чем древнее их происхождение, тем меньше их ценность, ведь «они теряют часть достоверности при каждом новом пересказе». Он радовался, что «пророчества, чудеса и видения теперь уходят обратно в область фантазии. История же нуждается в просвещении философией». От современных историков Вольтер требовал «больше деталей, тщательно выверенных фактов». Впрочем, для собственных трудов он собирал как устные, так и документальные свидетельства, но редко ссылался на источники, а его общие замечания позволяют предположить, что он не делал между ними различий. Так, в своей «Истории Карла XII» (1731) он похвалялся, что «не осмелился туда включить ни одного факта, не проконсультировавшись с абсолютно надежными очевидцами». После публикации этого труда он приводил в качестве доказательства его достоверности одобрительное письмо от польского короля, который «сам был очевидцем» некоторых из описываемых событий. Он также оправдывал отсутствие ссылок на источники в своей книге «Век Людовика XIV» (1751) тем, что «события первых лет, известные каждому, требовалось лишь показать в нужном свете, а что касается более поздних событий, то автор говорит о них как очевидец». И наоборот, в «Истории России в царствование Петра Великого» (1759-63) он счел необходимым назвать, по крайней мере в начале книги, «своих поручителей, главный из которых — сам Петр Великий»[10]. В этой работе он пользовался документами, которые русские чиновники отбирали, копировали и посылали ему в Женеву. Удивительно, что Вольтер, придавая особое значение личным свидетельствам, почти не осознавал, что и в личной оценке монархом своего царствования, и в подборке документов, сохраненных и даже отобранных царскими властями, могут быть искажения.
Более того, Вольтер-историк имел немало выдающихся почитателей. Джеймс Босуэлл записал ход дискуссии, состоявшейся однажды за завтраком в 1773 г. между Сэмюелом Джонсоном, оставившим работу по систематизации английского языка и прелести Лондона ради опыта прямого соприкосновения с примитивным обществом Шот-
[43]
ландских островов, и двумя ведущими эдинбургскими просветителями — адвокатом лордом Элибанком и историком-философом Уильямом Робертсоном, ректором университета. Следует отметить, что ранее Джонсон отстаивал значение свидетельств простолюдинов при написании биографий, считая, что «из краткой беседы с одним из слуг человека можно почерпнуть больше знаний о его реальном характере, чем из формального и ученого повествования, начинающегося с его родословной и заканчивающегося его похоронами». Но за уже упомянутым завтраком, когда разговор зашел о последнем крупном восстании шотландских горцев против английского владычества — мятеже 1745 г., Джонсон согласился, что «это была бы отличная тема для исторического труда», но на сомнения Элибанка — «может ли хоть один человек, живущий в наше время, рассказать о нем [мятеже] беспристрастно?» — возразил, сославшись на метод Вольтера при создании «Людовика XIV»: «Говоря с людьми, участвовавшими в нем с обеих сторон, и записывая все услышанное, можно со временем собрать материал для хорошей книги. Подумайте, ведь поначалу вся история была устной». Его решительно поддержал шотландский историк, также знакомый с Вольтером: «Давно настало время собрать эти сведения, как предлагает доктор Джонсон, ведь многие люди, взявшиеся тогда за оружие, уже уходят от нас; к тому же теперь и виги, и якобиты уже могут говорить более сдержанно»[11].
Не случайно этот удивительно ранний призыв к осуществлению устно-исторического проекта прозвучал именно тогда. Начинался период больших перемен в самой природе исторической науки, связанных с двухвековым развитием книгопечатания, — произошел количественный и качественный скачок в области доступных историку ресурсов. Возьмем, например, работу «Новый метод изучения истории: рекомендация более простых и полных указаний по совершенствованию этой науки», опубликованную Лангле дю Френуа, библиотекарем принца Савойского, в 1713 г. и в дальнейшем переведенную на голландский, немецкий и английский языки. Вообще-то, в самом предложенном там методе ничего особенно нового нет — Френуа даже утверждает, что историки, сочетающие «добросовестные исследования с огромным практическим опытом», значительно превосходят тех, «кто запирается в кабинете и там изучает, полагаясь на сделанное другими, те факты, о которых сам не сумел узнать»[12]. Куда примечательней второй том его книги, поскольку он целиком представляет собой библиографию примерно из 10 тыс. названий исторических трудов на основных европейских языках. Сам факт составления такого списка литературы говорит о том, что к тому времени уже сформировалось значительное
[44]
научное сообщество. Он также демонстрирует уровень развития базовых профессиональных ресурсов историка. Английский ученый, например, мог теперь пользоваться серией трудов по истории графств и отдельных местностей, биографий и биографических сборников, записками путешественников. Печатались подборки церковных записей, рукописных хроник и средневековых официальных документов. В книге епископа Уильяма Николсона «Английская историческая библиотека» уже содержалась критическая библиография. Формировался механизм написания истории «из кабинета»: по крайней мере некоторые историки могли теперь отказаться от полевых исследований, полагаясь на документы и устные источники, опубликованные другими.
Тем не менее непосредственным результатом огромного роста числа опубликованных источников, продолжавшегося на протяжении всего XVIII в., стало несомненное обогащение исторической науки. Вольтер мог с полным основанием настаивать, чтобы хороший современный историк уделял «больше внимания обычаям, законам, нравам, торговле, финансам, сельскому хозяйству, населению. С историей происходит то же, что с математикой и физикой. Охват ее чрезвычайно расширился»[13]. Особенно заметно сказалось длительное воздействие перемен на трудах Маколея, чья «История Англии» (1848-55) с коммерческой точки зрения была, вероятно, самой популярной исторической книгой на английском языке в XIX в. Маколея — политика-практика и мастера литературного стиля — можно рассматривать как наследника Гвиччардини и Кларендона. Но, возможно, самые блестящие страницы в его книге — это те, где он с позиции сельского сквайра описывает социальное положение городской и сельской бедноты. В качестве источников он использует материалы тогдашних обследований, стихи и романы, дневники и опубликованные воспоминания. Он также весьма интересно пользуется устной традицией. В историях о грабителях с большой дороги, занимавших «положение аристократов в воровском сообществе», рассказы
об их свирепости и дерзости, частых вспышках великодушия и доброты, об их любовных похождениях, чудесных побегах... конечно, содержат немалую примесь вымысла; но это не значит, что их не следует записывать; ведь несомненным и важным является тот факт, что подобным сказкам, правдивым или нет, наши предки внимали с жадностью и верой.
Он приводит длинную цитату из гневной уличной баллады, которую называет «яростным и горьким криком труда против капитала», и
[45]
настаивает на использовании такого рода источников для социальной истории. «Простые люди того времени не имели привычки собираться на публичные дискуссии, или разглагольствовать, или писать петиции в парламент. Ни одна газета не выступала в их поддержку... Очень многое в их истории можно узнать только из баллад»[14].
Как историк многопрофильный, Маколей пользовался не только более широким кругом опубликованных источников, но и применял целый ряд других методов написания истории. Одним из авторитетных приверженцев устной традиции, на которых он ссылался, был сэр Вальтер Скотт. В молодости, до того как стать романистом, Скотт был адвокатом в приграничном районе, и одной из первых его публикаций стали «Песни шотландской границы» (1802) — сборник народных баллад, которые он со своим другом Робертом Шортридом услышал от сельских жителей. Интерес к народному творчеству в нем отчасти пробудил также еще более ранний сборник — «Сокровища древней поэзии», опубликованный в 1765 г. епископом Перси. Но могли ему попасться и другие труды подобного рода. Наибольшей известностью среди них пользовалась «Britannia» (1586) Уильяма Кемдена, содержавшая, помимо стихов, главы о развитии английского языка, о поговорках и именах. Это был один из основополагающих трудов в области исторического исследования языка и фольклора. В качестве примера другого подхода можно назвать радикальную работу популистов из Ньюкасла — Джона Брэнда и Джозефа Ритсона, которые считали изучение народной культуры долгом «друзей человека» и совмещали сбор произведений устного творчества с планами поддержки самовыражения народа, предполагавшими упрощение английского правописания на основе разговорного просторечия[15].
В дальнейшем Скотт внес значительный вклад еще в одну новую форму написания истории — исторический роман. Здесь он также лично собирал большинство необходимых ему устных свидетельств. В Шотландских горах, беседуя со стариками-якобитами, принимавшими участие в восстании 1745 г., Скотт понял самую суть тех событий. В Каллоденской битве погибла целая культура; кланы горцев были рассеяны или уничтожены, настал конец племенного общества и прежнего, принципиально иного образа жизни. Старики, с которыми он говорил, сами были настоящими «историческими документами», и встречи с ними помогли придать его произведениям достоверность, пронизывающую такие ранние романы, как «Уэверли», «Антикварий», «Роб Рой» и «Гай Меннеринг». Одновременно и подшучивая над собой, и желая отдать должное своим источникам, он ставил в качестве эпиграфа к некоторым романам предостерегающие строки Роберта Бёрнса:
[46]
A chiel"s amang you takin" notes
An" faith he"ll prent it[16].
(Меж вами парень делает заметки,
И уж поверьте, он их напечатает.) (…).
Третьим типом исторического труда, особенно быстро развивавшимся с конца XVII в., стали биографические мемуары, где использование устных источников, естественно, всегда было признанным методом. Растущая популярность мемуаров привела к появлению новых интересных исследовательских направлений. Прежде всего это относится к сборникам биографий, представлявшим целые социальные группы, а не просто выдающихся личностей. Самый знаменитый труд в этом жанре — «Краткие жизнеописания» Джона Обри, хотя и получил известность при жизни автора, но опубликован был лишь двести лет спустя, в 1898 г. Обри, писавший, что с детства «любил беседовать со стариками, как с Живой Историей», был обедневшим сельским дворянином, вынужденным превратить свое хобби в источник средств существования — работал на других в качестве помощника в исследованиях древности[17]. В ходе этой работы он изыскивал время для сбора
[47]
рассказов и данных великого множества источников, необходимых ему для создания коллективного портрета представителей своего социального круга — интеллигенции XVII в. Менее известным примером подобной работы на местном уровне является книга Ричарда Гофа «Проявления человеческой природы в истории Миддла» (Шропшир, 1833), написанная в 1706 г. и недавно вызвавшая интерес историков. В предисловии к переизданию У. Г. Хоскинс назвал ее уникальной книгой: «Она дает нам картину Англии XVII в. во всех ее восхитительных и разнообразных деталях, и в этом с ней не может даже сравниться ни одна другая из известных мне книг». Гоф начал с описания зданий прихода, но, дойдя до приходской церкви, использовал ее скамьи в качестве «каркаса» для социального исследования и, переходя от одной скамьи к другой, рассуждал о происхождении и роде занятий семей, их занимавших, увлеченно перечислял их взлеты и падения — пьянство, взяточничество или проституцию. Информация эта — не просто иллюстративный материал; с точки зрения современной науки ее ценность заключается в установлении основных демографических фактов и исправлении ошибочных толкований, которые могли быть сделаны на основе более традиционных источников вроде завещаний и приходских книг[18]. (Откровенность, с которой Гоф документирует скандальные подробности, пожалуй, действительно уникальна, а его внимание к людям, а не к институтам является одним из первых примеров ценной и редко встречаемой разновидности местной истории. Более поздним примером того же рода может служить «История и традиции Дарвена и его жителей» — стенографическая запись рассказа старожила, сделанная редактором местной газеты Дж. Г. Шоу и опубликованная в 1889 г.
Еще более потрясающим феноменом, несомненно отражающим раннее появление на социально-политической сцене британского рабочего класса, стало значительное распространение в XIX в. чрезвычайно разнообразных автобиографий рабочих: интеллектуальных, политических и личных. У этого явления было несколько источников. Один из них — публикация жизнеописаний в качестве моральных образцов. Религиозные автобиографии пуритан-сектантов середины XVII в. были первыми произведениями такого рода, созданными выходцами из низших классов, а публиковавшиеся сборники «Духовный опыт» содержали, что еще менее характерно для той эпохи, даже свидетельства женщин. В XVIII в. также записывались рассказы об обращении и спасении — у французских гугенотов-камизаров или английских стариков-раскольников и первых методистов; а в 1820-х гг. один Исследователь северного уэслианства не только добился решения
[48]
Конференции о вменении в обязанность каждого суперинтендента собирать свидетельства первых методистов о рвении и страданиях, но даже поместил на фронтиспис своей книги собственноручный портрет девяностолетнего Ричарда Брэдли — одного из своих «живых оракулов»[19]. Другие биографии середины XIX в. редактировались авторами религиозных памфлетов и издавались с предисловиями священников или под названиями вроде «Путь рабочего в мире». Мораль «секуляризовал» Сэмюел Смайлс, опубликовавший, помимо классической работы «Самопомощь: с примерами характера и поведения» (1859), сборники биографий машинистов, металлургов и инструментальщиков[20]. Приблизительно в том же ряду стоит и замечательная своей полнотой автобиография портного-самоучки Томаса Картера, опубликованная поборником морали и образования Чарлзом Найтом в 1845 г. Совсем иное направление представляли авантюрно-плутовские приключенческие мемуары. В XVIII в. они были обычно связаны с рискованными или любовными похождениями, но могли распространяться и на другие формы «низкого образа жизни»; их слегка напоминали более поздние автобиографии циркачей и браконьеров.(…).
[49]
Наконец, среди новых форм исторических сочинений к концу XVIII в. появились зачатки независимой социальной истории. На данном этапе еще не существовало профессионального разделения между процессами создания информации, построения социальных теорий и исторического анализа, так что они проходили иногда совместно, иногда по отдельности. В результате невозможно выделить зарождение «устно-исторического» метода в общем развитии деятельности по сбору и использованию устных источников. Два примера из числа первых достижений в этой области связаны с Шотландией. В 1781 г. Джон Миллар опубликовал свое «Происхождение сословных различий», где выдвинул сравнительно-историческую теорию неравенства. Он не только предвосхитил Маркса, связав различные стадии отношений хозяин-слуга с изменениями в организации экономики, но при анализе «места и положения женщин в различные эпохи» дал еще и одно из первых исторических объяснений неравенства полов. В этом новаторском труде по исторической социологии Миллар пользовался широким кругом опубликованных источников, от произведений античных историков до описанных современными европейскими путешественниками социальных устоев на других континентах. Некоторое время спустя был сделан важнейший шаг в систематизации источников — выпущено первое «Статистическое описание Шотландии» (1791-99), свод современной и исторической информации о шотландском обществе, осуществленный с помощью приходских священников и отредактированный Джоном Синклером. На Британских островах исследование подобного масштаба не предпринималось со времен «Книги Страшного суда»[21]. Между тем в Англии Артур Янг, в ходе своих поездок изучавший ситуации «на местах», разработал важный метод социального исследования: в своих докладах о состоянии британского сельского хозяйства, имевших большое общественное влияние, он совмещал собственные наблюдения с интервью, взятыми у других людей. Позднее Уильям Коббетт[22] в своих путевых очерках использовал тот же метод для обоснования зачастую катастрофических социальных последствий экономического прогресса в сельском хозяйстве. Другие, не столь энергичные авторы пошли более коротким путем, в будущем приобретшим ключевое методологическое значение. Создание перво-
[50]
го вопросника приписывается Дэвиду Дэвису, приходскому священнику из Беркшира, который изучал бюджеты сельских батраков и рассылал печатные тезисы своим потенциальным сотрудникам, которые, как он надеялся, начнут собирать аналогичную информацию в других районах страны. Наконец, в 1790-х гг. для очередного изучения положения бедняков Фредерик Идеи отправил в дорогу одного из первых интервьюеров современного типа — «чрезвычайно надежного и умного человека, более года переезжавшего с места на место специально для получения точной информации согласно набору вопросов, которым я его снабдил»[23].
В XIX в. на фоне усиления дробления и специализации в науке развитие метода полевых исследований, исторического анализа и социальной теории быстрыми темпами пошло вперед. Это относится и к методологии самих полевых исследований. «Исследовательская» поездка, к примеру, стала специализацией антропологов в колониях, а опрос — социологов, работающих с «современными» обществами. Даже в применении метода опросных исследований разные европейские страны обнаружили резкие различия. Во Франции, Бельгии и Германии, а также в Британии опросы сначала были делом независимых филантропов, реформаторов медицины и иногда газет, а затем были взяты на вооружение в исследовательских целях официальными государственными структурами. Но когда во Франции, напуганной революционными событиями 1848 г., было предпринято первое enquete ouvriere (опрос рабочих), данные собирались не напрямую, а через хорошо организованный бюрократический аппарат на местах. В Германии материалы для социальных опросов, начатых в 1870-х гг., также всегда рассылались местным чиновникам, священнослужителям, учителям или землевладельцам, от которых ждали ответа в виде очерков по образцу французских и бельгийских enquetes.
В Британии, напротив, был принят метод прямого сбора данных. Эта работа началась на регулярной основе с введением в 1801 г. института переписи населения, проводившейся каждые десять лет по указаниям из центра переписчиками по всей стране, — так возникла традиция общенационального опроса. Публиковались лишь суммарные результаты переписи. Но и проводившиеся парламентом и королевскими комиссиями социальные исследования, материалы которых стали издаваться в виде «Синих книг», также обычно осуществлялись путем интервьюирования, хотя и иного рода. Иногда проводилось исследование на месте, но обычно людей вызывали для опроса в специально созданный для этого комитет. Диалоги и споры между членами комитета и респондентами часто публиковались вместе с официальным до-
[51]
кладом и представляли собой богатое собрание автобиографических и других устных данных. Их потенциал в качестве источников был сразу же реализован. Дизраэли при описании жизни рабочих в романах «Конингсби» и «Сибилла» использовал материалы «Синих книг». Карл Маркс также считал их весьма полезными.(…).
Не менее значительным показателем меняющейся ситуации был тот факт, что Маркс имел возможность выбора. Ведь мы еще не перечислили все новые крупные шаги по формированию массива устных Данных для социальной истории. Помимо правительственных исследований, предпринимались также социальные опросы добровольными организациями. В конце 1830-х гг. в Лондоне, Манчестере и других городах уже существовали Статистические общества, состоявшие в основном из врачей, зажиточных предпринимателей и других представителей интеллектуальных профессий, которые внесли существенный вклад в разработку методов сбора и анализа социальной информации. Они проводили местные исследования условий жизни рабочего класса, впервые применив метод сплошного опроса по стандартной схеме силами нанятых интервьюеров с публикацией результатов в виде ста-
[52]
тистических таблиц с кратким докладом-предисловием. Но при такой форме терялось большинство непосредственных свидетельств респондентов.