Последний роман Степана Злобина 18 глава




— А про наш-то никто не пишет. Да и все-таки там они больше как люди живут. Начитаешься — лучше поймешь, как искать человеческой жизни.

— Рабочему классу всюду не сладко, — сказал Баграмов.

— Известно, что всюду, а все-таки… — неопределенно возразил литейщик. — Нет у вас книжки такой? — спросил он.

Баграмов давал литейщику книги. После «Петра и Павла», который был днем разрешения летней охоты, Баграмов и Зорин стали вместе бывать на охоте. В лесах встречались они и с другими заводскими охотниками.

Юля и Дарья Кирилловна догадывались об истинном смысле охотничьих связей Баграмова с заводскими рабочими. Но доктор не откровенничал дома, и в семье его не расспрашивали.

Желая порадовать мужа, Юлия впустила теперь к Баграмову Мишу Зорина, вопреки совету Дарьи Кирилловны, которая опасалась, что Миша «разволнует» Ивана Петровича.

Юлия настрого наказала пробыть у доктора три-четыре минуты, отдать подарок, спросить о здоровье и уходить, не говоря ему «ничего лишнего». Именно потому, что Миша хотел лучше исполнить все так, как Юлия Николаевна просила, он без всякого промедления перешел на таинственный шепот.

— Двоих еще подыскал: одного — с рудника, одного — из прокатного, — сообщил он доктору. — Да ещё хочу я спросить: как понять, что министров стреляют?

— Каких министров?! — удивился Баграмов.

Чтобы не волновать больного, ему еще не давали газет, и он ничего не знал ни о ранении Боголепова, ни о только что происшедшем покушении на Победоносцева.

Миша понял, что заговорил о том, что было запретно, и от неловкости даже вспотел.

— Вы извините, Иван Петрович. Должно, мне не следовало ничего говорить… Эхма! Как же я оплошал!..

Баграмов засмеялся.

— Придумали тоже — не говорить! Да что мне, приятели, что ли, министры?! Ну-ну, рассказывай, коль проболтался, давай!

— Нет, вы уж лучше в газетах прочтите. Небось берегут у вас дома, — смущенно уклонился литейщик. — Вы поправляйтесь, а я пойду, а то мне от Юлии Николаевны попадёт и от Дарьи Кирилловны тоже…

Оказалось, газету велел не давать Сергей Нилыч, и Юлия ни за что не хотела нарушить его предписание.

— Когда Сергей Нилыч мне скажет, что дальше ты уже можешь лечить себя сам, тогда я позволю делать что хочешь! — упряма твердила она.

— Какого министра-то щёлкнули? — шёпотом спросил доктор, когда Саша принёс ему воду и таз для умывания.

— Боголепова трахнул студент Карпович, из исключённых, — таинственно отвечал Саша. — В тот день, как вам захворать.

— Насмерть?

— Нет, двадцать дней провалялся, а потом уже помер…

— А другого?

— Три дня назад на Победоносцева покушались. Не удалось… Террор пошел! — значительно заключил Сашка.

— А ещё что в газетах? — нетерпеливо допрашивал доктор.

— Льва Толстого отлучили от церкви, демонстрации, забастовки повсюду. В Петербурге студентов избили нагайками, в Казани, в Харькове тоже… Мамка газет боится. Как стану читать, так вырвет — да в печку. Я ей говорю, что газеты дозволены, а она не дает…

На другой день Баграмов жадно читал газеты. Даже на страницах официальных изданий сквозила правда о том, что над русским стоячим болотом повеяло ветром. Бельгийские и французские газеты, привезенные Розенблюмом, взбудоражили Баграмова еще больше.

Он встал наконец на ноги…

Когда он первый раз вышел с обходом в больницу, по улицам уже бежали ручьи и в воздухе запахло талым навозцем, а небо стояло над миром сверкающее и голубое, сверканье его отражалось и в синеве обледенелого наста, и на сосульках, свисавших с кровель, и на лицах людей…

Розенблюм приехал к Баграмову как-то уже в апреле, опять по вопросу о постройке заводской больницы. Баграмов раздобыл из санитарного бюро земства проект больницы с жилым помещением для врача, с ванной, с амбулаторной приемной, аптекой и даже с операционной. В земстве этот проект называли «маниловским». Но Розенблюм привез Баграмову смету на эту постройку.

— Бельгийской администрации этот проект не показался утопией. Они его приняли, — сообщил Розенблюм.

Он просил набросать список нужного оборудования, инструментария и медикаментов.

Баграмов сидел вечера три над этой работой. Когда он её закончил, Розенблюм предложил ему составить счет заводу на оплату за консультацию.

— О какой оплате, Исаак Семенович, что вы?! — простодушно воскликнул Баграмов.

Розенблюм тяжело вздохнул.

— Вы безнадёжный интеллигентный слюнтяй, извините! — сказал он. — Ну кто бы стал для бельгийских господ акционеров проделывать эту работу даром?! Садитесь, пишите: «Первое: выбор места для постройки больницы с выездом на места — пятьдесят рублей; второе: представление вариантов типовых чертежей, консультации по ним и консультация по смете строительства — сто рублей; третье: составление списка необходимого Оборудования и медикаментов — пятьдесят рублей». Или нет, — последнее семьдесят пять… Да еще я вас прошу поехать взглянуть на постройку и потом участвовать в комиссии по приемке — итого будет триста. Имейте в виду, что дешевле не взял бы никто.

— Да ведь это же сущий грабеж! — возмутился Баграмов. — Такие большие деньги полезней пустить на лечение рабочих!

— Или на ликер и сигары мосье Лувена, — иронически перебил Розенблюм. — Получите деньги, а там отдавайте хоть все, куда вы считаете нужным!

— Хорошо. Я согласен. Составлю счет по моему усмотрению, но только тогда, когда всё будет окончено — постройка, и оборудование, и всё, — твёрдо сказал Баграмов.

— Как вам будет угодно, — холодно поклонился Розенблюм. — Вы считаете себя на недосягаемой высоте морали… Отдайте на Красный Крест, чёрт возьми, но не делайте глупостей! — не выдержав роли, сорвался он.

Когда Розенблюм ушёл, Дарья Кирилловна во внезапном порыве нежности обняла Баграмова.

— Вы — настоящий высокий русский интеллигент, Иван Петрович, и я горжусь, что моя дочь ваша жена. А этот господин принадлежит к коммерческой нации. Я хочу сказать — он, вероятно, из купеческого семейства, и я…

— Я — интернационалист, дорогая Дарья Кирилловна, и мне омерзителен шовинизм, чем бы он ни был прикрыт. Ваш выпад против национальности я считаю… считаю… — вспыхнул Баграмов.

— Иван Петрович! — спохватилась Дарья Кирилловна. — Вы не так меня поняли. Я старой народнической закваски. И никогда не была юдофобкой. Я просто хотела сказать, что святое бескорыстие, ради служения… — оправдываясь, начала она.

— Ради служения европейским акционерам, — яростно перебил Баграмов, — это моя глупость, и Исаак Семенович, прав, называя меня слюнтяем! — резко и враждебно заключил он.

Вечером Баграмов заметил, что лицо Юлии заплакано. Он понял причину, но промолчал.

 

 

В мае с Дальнего Востока приехал старший брат Саши, Яков, участник боев с китайцами. Из открытой раны на левой ноге, повыше лодыжки, с сукровицей выходили кусочки мелко дробленной кости. Он уговорил хирурга на фронте не отнимать эту ногу и теперь хвалился, что всё-таки ходит на двух.

Сашка приводил его в больницу к Баграмову через день, для перевязки.

После давнишней размолвки с Юлией Николаевной Саша совсем было перестал ходить в докторский дом. Он отчаянно тосковал без дела, без чтения, но самолюбие удерживало его на расстоянии. Решил заниматься самостоятельно по учебникам, но это как-то не получалось. Выйти побегать с сельскими ребятами он стеснялся, особенно после того, как кто-то из них назвал его «отставным благородьем». Работы не было никакой. Иногда помогал он в больнице кучеру Соломону Премудрому — починить хомут, почистить конюшню.

Фельдшер Павел Никитич пристыдил его:

— Орясина вымахал! Грамотный, а без дела сидишь! Писарем мог бы быть в волостном или в церкви читать подрядился бы у попа! Иди-ка, больных записывать будешь покуда. Да руки-то вымой! Навозные вилы держал, и в больницу с такими руками! Гимнази-ист!..

И не смотря на грубость Павла Никитича и на то, что он говорил с ним тоном приказа, Сашка был рад, что фельдшер засадил его за работу… Впрочем… какая же это была работа! Имя, отчество, фамилия, возраст, какой деревни. Все остальное фельдшер записывал сам, начиная со звучного и красивого слова «анамнез».

— А что же ты думаешь дальше?.. Судьбу сотворять надо, малый! Ведь так от рук отобьешься. Запьёшь с малолетства, — сказал ему как-то Павел Никитич.

— А вы тоже от безделья запили? — простодушно спросил Саша.

— Дурак! Положи перо и карточки. Вон из больницы! — закипев, скомандовал фельдшер.

Саша опять остался без дела.

На третий-четвертый день болезни доктора мать укорила Сашу в бесчувствии:

— Юль Николавна-то тает как свечечка, вся извелась вокруг доктора. Добрые люди-то. Ты бы пошел подежурил! Одно тебе дело — только в запече тараканов давить!

— Прогонит она меня. Я тебе говорил, что я с ней поругался, — угрюмо ответил Саша.

— А ты иди повинись, поклонись! Помирает ведь доктор! А человек-то какой хороший! Иди пособи. Когда в доме беда, грех помнить про зло!

Саша несмело явился к измученной Юлии Николаевне.

При виде доктора, лежавшего без сознания, он почувствовал себе вину в том, что отдалился от дома, от всей их семьи.

— Идите поспите, Юлия Николаевна. Я посижу, а будет что надо, вас подниму. Не бойтесь, я не усну! — с теплым участием шептал Саша.

— Спасибо, Саша. Я уж падаю. И маму жалею будить, она тоже устала, — сказала Юлия Николаевна просто, так просто, как будто между нею и Сашей не было никакой размолвки. — Сейчас я тебе принесу что-нибудь почитать, чтобы было не скучно…

Теперь, с выздоровлением доктора, Саше был снова открыт доступ в больницу, и регистрация больных стала его постоянным делом. Павел Никитич не поминал Саше о дерзком, вопросе…

Возвращение брата с войны было радостью маленькой семьи Марьи Егоровой. Саша и Яков, двое ее сыновей, были отрадой Марьи. Нет, она даже не сетовала на Сашу за то, что его исключили из гимназии, когда доктор ей объяснил, что с ним поступили несправедливо.

— Вся земля на неправде стоит ведь, Иван Петрович. А по мне — без ученья прожить не беда, а без правды — горе! Бог с ней, с гимназией! Отцы аза-буки не знали, горбом добивались хлеба — и детям по нас идти. Не барская кость! — по-своему рассудила она.

Когда возвратился хромой Яков, Марья сама пришла к Баграмову:

— Иван Петрович, всю жизнь буду бога молить за тебя. Ведь знаю — ты сам-то не молишь. Исцели ты мне Яшку. Постарайся из всей твоей науки, как можешь. Развовсю расстарайся, голубчик, а?

— Хорошо. Обещаю. Обещаю тебе «развовсю»! — серьёзно сказал Баграмов.

Саша опекал застенчивого брата, который считал, что можно доктора затруднять и пореже. С интересом слушал Саша братнины рассказы о войне, о Дальнем Востоке, которые Яков вел, освоясь с Баграмовым.

Баграмов спросил как-то Якова:

— Куда же ты теперь со своей ногой?

— А куда? Все одно на завод. Тут батька родился, тут и мне помереть… Залечится, что ли, нога-то? — спросил солдат.

— Залечить-то залечим, а тяжелой работы не сможешь работать.

— Что же мне, с голоду сдохнуть?! — во внезапном приливе отчаяния воскликнул Яков.

— Да что ты, Яша! Как так с голоду? Я ведь могу зарабатывать… Как-никак перебьемся! — откликнулся брат нему горю Саша.

— Не сдохнешь, работу найдем по силам, — утешал Якова и Баграмов.

На другой день Баграмов заехал в Разбойники к Зорину и посоветал ему заглянуть к Марье Егоровой, познакомиться с её сыном-солдатом…

 

 

Как-то глубокой ночью в докторскую избу постучали в окно. Баграмов негромко отозвался и в ответ за окном услыхал французскую речь:

— Аu nom de dieu! Je vous supplie, monsieur docteur![31]— услышал Баграмов в ответ на свой оклик.

— Qui est la Entrez![32]— по-французски пригласил он, уже отпирая дверь.

— Monsieur directeur de notre usine, monsieur Louvain умирать… Le coeur, l'attaque cordiale! Je vous supplie, plus vite que possible![33]— умолял взволнованный Ремо, пока Баграмов наскоро одевался.

Ремо захватил с собою вторую оседланную лошадь.

По пути инженер сказал доктору, что «мосье директор», с которым Ремо играл в карты, весь вечер был весел, пил кофе с ликером, курил. В карты ему везло, он выигрывал — и вдруг упал, как мертвец…

Огромный грузный полуодетый мужчина лет шестидесяти, лысый, с рыжими бакенбардами, тяжко хрипя, лежал без движения на кожаном диване в столовой. По столу и полу были разбросаны игральные карты, среди бутылок и рюмок на столе валялись неприбранные деньги, стулья были сдвинуты и опрокинуты. Прислуга, не смея войти в комнату, выглядывала из-за портьер испуганно и любопытно.

Баграмов потребовал льду и горячей воды. Дом наполнился торопливым шорохом, шепотом, позвякиванием склянок, беготней на цыпочках…

Баграмов был поражен количеством старых шрамов на этом тучном, сегодня бессильном теле. Давние рваные раны, видимо, сами собою зарастали на нем месяцами. У него переломлены были и неправильно срослись два ребра. Кто-то из прислуги назвал его «капитаном». Кто он был в прошлом? Солдат? Охотник на хищных зверей?

«Может быть, и моряк, — подумал Баграмов, которому раньше не приходилось встречаться с Лувеном близко, и сейчас он был невольно заинтересован. — Во всяком случае, у него было много возможностей умереть и помимо сегодняшнего удара…»

Через час больной ожил. Мутным взглядом он обвел окружающих и остановил зрачки на лице врача.

— Je suis le medecin, — пояснил Баграмов. — Gardez vouz le silence.[34]

— Oui, oui, je comprend, mersi,[35]— прошептал тот и смолк…

…Только неустанные заботы Баграмова сохранили больному жизнь, и господин Кристоф Лувен отдавал себе в этом отчет. С каждым днем более и более крепнущей волосатой рукой он жал руку Баграмова, называя его спасителем. Недели через две Баграмов уже разрешил ему подниматься с постели, и Лувен, еще строго ограниченный в пище и в питье, пригласил Баграмова отобедать, чтобы насладиться хотя бы зрелищем чужого аппетита, как шутливо сказал он.

Однообразие больничной и деревенской жизни и любопытство поговорить с этими людьми, совсем иначе глядящими на окружающую жизнь, на Россию, на мировые события, а также и час отдыха и практики во французском разговоре соблазнили Баграмова. Словом, оснований для отказа от этого приглашения Баграмов не видел. Он выдержал бой со смертью и победил. Теперь ему любопытно было узнать, кого же он спас. И мосье Лувен легко и хвастливо перед ним раскрылся в эти час-полтора.

Кристоф Лувен начал свою карьеру в Конго. Он мог считать себя одним из первых соратников Стенли. Тогда онбыл, как он сам сказал, почти мальчиком и глупым, сентиментальным мечтателем, который надеялся на королевскую благодарность… Но откуда русскому доктору знать, что такое королевская благодарность и что представляет собой королевское сердце!.. Вот он, Лувен, хорошо понимает, что это за дьявольская машинка — королевское сердце. Никто как он вправе воскликнуть: «Долой тиранов!»

— Мосье Лувен хочет сказать, что теперь он стал социалистом? — иронически задал вопрос Баграмов.

Лувен возразил: нет, он не социалист. Он — анархо-индивидуалист-монархист!

— Comprenez-vous?[36]— спросил он, любуясь эффектом, который произвел такой самохарактеристикой, и пояснил, что он анархист — потому, что не признает над собою никакой власти. Он индивидуалист — потому, что любит себя и желает добра себе, здоровья и счастья. А монархист — потому, что когда он сам станет монархом, то тотчас же признает неограниченную и абсолютную власть короля, оставаясь при этом по-прежнему индивидуалистом. Лувен раскатисто захохотал.

— И мосье директор рассчитывает, что это последнее когда-нибудь произойдет? — с любопытством спросил Баграмов.

— Здраво рассуждая, я к этому пирогу опоздал, — печально признался Лувен. — Старая шельма Леопольд обыграл капитана Лувена, а потом ещё и ограбил. Король оказался свиньей. Он жаден, как дьявол… Однако же были, были прекрасные шансы, чтобы мне стать почти королем, — похвалился Лувен. — Но я взял слишком к северу-западу и столкнулся с французами, чёрт их дери!.. Однако несколько лет я был истинным королем черномазых, — продолжал он хвастливо. — Я их казнил и миловал. Я повелевал!.. Мосье Баграмов сам видел, сколько дырок в моей шкурен от ножа, от стрелы и копья, от пули, от топора, от камня, — каких только нет! А каналья мосье король пустил меня нищим! Я мог бы иметь сотни женщин, дворцы, невольников, сидеть в качалке и поплевывать в синее небо, а я тружусь, как обозная лошадь, как старый мул… Что такое директор завода? Негр, раб, слуга! И это с моей профессией и талантом!..

— Мосье Лувен — инженер? Вероятно, геолог? — спросил Баграмов.

Бельгиец усмехнулся и качнул головой.

— Я алхимик! — с гордостью сказал он. — В дебрях Конго я нашел формулу философского камня. Я могу делать золото из чего угодно. Конечно, в первую очередь — каучук, потом какао, кокосы, медные руды, порох, свинец, негритянское мясо, моя собственная кровь — все превратимо в золото, даже римско-католическая церковь и святое причастие…

Лувен встал с кресла и прошелся по комнате.

— Жаль, что вы мне сегодня еще не разрешаете сигару и кофе с ликером. Меня взволновали все эти воспоминания. Стар становлюсь. Потому и делаюсь несколько сентиментальным. Вам не понять, молодой человек, ведь вы ещё ничего не видали…

Он снова сел в кресло.

— Да, Конго — это страна великих возможностей для поэта-идеалиста, каким был смолоду капитан Лувен, — продолжал он. — Там нужны были воля выносливость, сила, храбрость… Эти животные, которые называются башкирами, хотя вы, русские, тоже им резали и носы и уши за их мятежи, все же в миллион раз миролюбивее, чем африканские черномазые. Тех ничем не смирить. Я не жалел ни денег, ни водки на подкуп вождей, ни пороху, ни свинца. Поверите — отрубленные головы выставлял на кольях для устрашения… Нет, те куда упорнее и свирепей! Может быть, потому, что живут рядом с тиграми… Да, мосье. Я построил там рудники, фабрики и мосты, поселки, казармы, проложил дорогу, и вот я остался нищим! Французы меня давили за глотку, а каналья король Леопольд не вступился! — Лувен беспомощно развел руками. — Он поступил со мной как предатель! — Мясистое и обрюзглое лицо Лувена выражало печаль и обиду на несправедливость людей.

Так вот оно кто насаждал «цивилизацию и Евангелие», благодаря которым население Конго за два десятка лет сократилось почти что втрое!.. Но то были слухи, отрывки сведений, а вот он, живой палач Африки, хвалится своей удалью и желает еще сочувствия из-за того, что король перехватил у него его жертвы.

Достойный соперник! Баграмову стало стыдно, что он сидит здесь и благодушно выслушивает этого палача. Он поднялся уходить.

— Combien? Comment estimez vous ma vie et, bien entendu, vos services?[37]— смеясь спросил старый мерзавец.

Он предлагал за лечение деньги, то самое золото, которое при помощи своего «философского камня» делал из негритянского мяса.

— Nullement![38]— решительно отозвался Баграмов, сухо откланявшись.

— Русская сентиментальность, молодой человек! — не поняв его, засмеялся Лувен. — Лечить людей из человеколюбия? Быть бескорыстным?! Кого вы удивите?! Может быть, вы поверили, что я нищий?! В Бельгии врачи содрали бы за это с меня не менее тысячи франков. Или, может быть, ваша мать ни в чем не нуждается?! — спросил он и, точно приказ, добавил: — Пришлите счет…

Баграмов почувствовал, что покраснел. Старый мерзавец все-таки понимал жизнь. Может, и у него была мать, которая так же нуждалась, когда он был молод… Не взять с него денег? Но почему? Оказывать даром услуги колонизатору, палачу, негодяю?.. За что?

— После, после… Apres![39]— все-таки отмахнулся Баграмов, не в силах далее выносить это общество, и помчался домой, упрекая себя за то, что этот омерзительный пациент напомнил ему о нуждах его матери…

О нужде, в которой живут родители Баграмова, Дарья Кирилловна знала от Юли и, надо отдать ей справедливость, раза три деликатно пыталась предложить зятю денег для помощи матери и отцу. Он решительно отказывался.

— Может быть, грех так думать, Иван Петрович, но я очень рада, что вам повезло с таким пациентом, как этот директор завода. Надо думать, он вам хорошо заплатит, и вы сможете послать деньги своим родителям, — сказала дня два назад Дарья Кирилловна.

Баграмов сам думал о том же. Но после этой беседы его одолела такая гадливость, что он не мог взять денег, просто не смог…

Эрнест Ремо заехал к Баграмову в тот же вечер.

— Пусть мосье доктор меня извинит, но я считаю, что это неправильно, — горячо заговорил Ремо. — Старый скот капитан Лувен наживался всю жизнь и скопил довольно, чтобы быть сейчас крупным акционером компании… В Бельгии он пригласил бы к себе знаменитость, и меньше полутора тысяч франков с него не взяли бы… Может быть, мосье доктор — сектант? Толстовец? В России и так много сектантов…

Баграмов засмеялся.

— Нет, просто — социалист!

— Мосье, вашу руку! Я тоже! — восторженно воскликнул Ремо. — Но почему вы хотите сделать подарок капитану Лувену? Черт возьми, пусть заплатит за свой ликер, который он не умеет пить в меру, и пусть понимает, что починка его самого стоит дороже, чем сигары и кофе… Пишите счет на тысячу франков. Если вам неприятно, то я отвезу ему.

Весь свой гонорар, полученный от Лувена, Баграмов выслал матери.

 

 

Ремо стал гостем в их доме и товарищем Баграмова по охоте, для которой, впрочем, не часто случалось у доктора время.

Эрнест Ремо был сыном рабочего-каменщика. Он во всю свою жизнь, как сам он считал, не заработал ни одного сантима нечестным способом, и в этом была его гордость. Однако он вместе с тем гордился и своей способностью к возвышению по службе. Он был труженик и карьерист. Ремо называл себя социалистом и был уверен в том, что социализм придет сам, когда для него настанут подходящие времена. В приложении к России понятие социализма казалось ему наивным.

— Ваша цивилизация слишком молода и рабочий класс малочислен. В вашей стране социализм не найдет много последователей и поклонников. В ближайшие пол столетия ваша задача — превратить свою империю в парламентарное государство, создать профессиональное движение, построить немного школ для ваших крестьян. В вашей стране всюду грязь, нищета и безграмотность… Когда я служил в Конго на рудниках, я с грустью думал, что негры ведь, в сущности, почти такие же люди, как мы. Я даже думаю, что среди них в будущем тоже возможны отдельные социалисты… Да, когда-нибудь… — мечтательно говорил Ремо. — Года два назад мне предлагали поехать в Китай. Мой брат служит там на голландской фабрике. То, что он мне рассказывал о китайцах, очень похоже на то, что я могу рассказать о неграх, а мы с вами вместе тоже самое видим в местных башкирах: глазные болезни, чесотка, тиф, лихорадка, голод и нищета… Какой же тут может быть социализм!

— Я думаю, что мосье Ремо в чем-то прав. Социализм — это прекрасная мечта человечества! — вставила реплику Дарья Кирилловна.

Баграмов взглянул на неё так, будто вдруг увидал, что у нее на голове не волосы, а парик.

— А как же вы думаете, без социализма и при царе можно избавиться от нищеты и болезней? — спросил он не Дарью Кирилловну, а Ремо.

— О, мосье! От болезней ведь лечите вы! Я думаю — надо больше врачей, следует лучше обрабатывать землю, учить людей грамоте, — не поняв даже, в чем смысл вопроса, ответил Ремо. — Вот тогда уж можно будет распространять учение социализма. Прежде всего необходима цивилизация! — убежденно, доказывал он. — Я даже думаю, что когда в Европе настанет время социализма, то в Конго…

— …по-прежнему будут хозяйничать господа лувены? — перебил Баграмов.

— Mais helas, c'est ca![40]— воскликнул Ремо. — Мосье Лувен, разумеется, европейский варвар. Он жесток и слишком любит наживу. Но что поделать! Надо же кому-то прививать цивилизацию в Африке! Лувены создали в Конго капитализм и рабочий класс, пока ещё малочисленный. Раньше или позже негры-рабочие станут читать и писать, объединяться в союзы и начнут понимать, что такое социализм. Но до этого далеко! Может быть, сто или двести лет…

— Однако если хозяевами будут Лувены, то через двести лет в Африке не останется негров! — воскликнул Баграмов. — Они и так уже вымирают!

— Не думаю. Они очень плодятся, — серьезно ответил Ремо. — А впрочем, если не останется негров, то привезут китайцев или еще кого-нибудь… Ведь вы понимаете закон экономики: если есть капитал, то нужны рабочие руки. Где-нибудь их найдут.

Юля любила визиты Ремо. Избегая бесед на социальные темы, она просила Ремо описывать обычаи негров, рассказывать об охоте на тигров и львов, на крокодилов или на слонов, в которой ему не раз приходилось участвовать, когда он жил в Африке.

— Свет не видел таких идиотов, как этот «социалист»! Как с такой головой можно стать инженером?! — всякий раз после разговора с Ремо возмущался Баграмов.

— Он, ужасно смешной, Ивасик, — говорила Юля, довольная уже тем, что кто-то вносит в ее жизнь разнообразие.

 

 

В начале июня, когда Баграмов собрался выезжать по участку, из Петербурга приехала Фрида Кохман.

— Иван Петрович, я к вам! Юлечка, здравствуй! Дарья Кирилловна, тысячу лет не видала вас! — раздался её жизнерадостный голос. — Приехала вам помогать на целое лето! — заявила она Баграмову. — Благодать-то какая Уралушка ваш, лесным духом пахнет…

— А зачеты, экзамены как же? — спросил Баграмов, довольный, что у него будет такая помощница.

— Осенью будем сдавать все вместе. Заявили министру, что будем сдавать, когда из солдат отпустят студентов, — сказала Фрида.

Гостья из Петербурга! Из самого Питера, из центра событий! С какою жадностью слушали ее всей семьей, когда она рассказывала об избиении студентов у Казанского собора, где сама так была прижата толпою к каким-то воротам, что несколько дней не могла потом повернуться от боли в боку.

Казацкий и полицейский разгул в столице. Мертвые юноши на мостовой и на каменной паперти собора. Раненые студенты в крови, а их еще хлещут нагайками. Девочка-курсистка, растоптанная конской подковой. Женщина с выхлестнутым нагайкою глазом… Избиение в самой церкви, у алтаря. Студент, зарубленный шашкою в тот момент, когда перевязывал рану товарища… Страшные картины рисовала им Фрида.

— А что на Обуховском было? У нас только слухи какие-то. Говорят, до боя дошло с войсками? — жадно расспрашивал доктор, который знал только то, что проскользнуло в «благонамеренной» печати.

— Русь-матушку можно поздравить с первыми рабочими баррикадами! — сказала Фрида. — Я сама не видала, но Вася там был. Во всем виноват держиморда, солдафон заместитель управляющего Иванов. Он и драку затеял. Все обошлось бы без кровопролития. Он уволил первомайских прогульщиков, а когда из-за этого забастовал завод, то вызвал сразу полицию и войска. И по-ошло! — сказала Фрида, тряхнув красивыми каштановыми волосами, которые светились, как ореол, над ее головой. — Рабочие мостовую взломали на полверсты. Это я уж сходила сама посмотреть… С той стороны — залп из винтовок, с этой — каменный град…

— Убитые были, конечно? — спросила Дарья Кирилловна.

— Конечно. Трое рабочих. Да человек двадцать раненых, потом ещё двое умерли. Полиции камнями поранено человек тридцать… А чем дрались? Голые руки! Ведь ни кто не готовился. На Выборгской тоже было… Считают, что двадцать пять тысяч участвовало в забастовках. И забастовки успешные, — говорила Фрида.

Взволнованный рассказ Фриды, ее сверкающие глаза и румянец, покрывший ее бледное, «петербургское» личико с тонким правильным носом, темный пушок над несколько вздернутой пухлой губкой придавали красивой Фриде особое обаяние, которое действовало заражающе.

— И стоят ли эти успехи тех человеческих жизней, которые из-за них погублены, Фридочка? — спросила Дарья Кирилловна, глубоко вздохнув, и посмотрела на дочь. Юля прямо-таки вперилась в лицо Фриды. Широкие ноздри её раздувались и вздрагивали, синие глаза потемнели и расширились. Она всем существом была там, в Питере, — со студентами у Казанского собора, с рабочими Обуховского завода и Выборгской стороны… Дарья Кирилловна испугалась за дочь. Взгляд Юли показался ей слишком горящим и возбужденным, почти фанатическим. Вот такая, должно быть, была и Маруся Ветрова, эта несчастная девушка, которая сожгла себя в заключении в Петропавловской крепости четыре года тому назад.

— Стоит ли это таких человеческих жертв? — повторила она.

— Да что вы, Дарья Кирилловна! Как же может борьба быть без крови! — воскликнула Фрида.

 

Но где, скажи, когда была

без жертв искуплена свобода! —

 

с пафосом продекламировала Юля.

— Если бы господа, имущие власть, решили уйти без драки, то не было бы ни крови, ни жертв, Дарья Кирилловна, — насмешливо вставил Баграмов. — Сторонникам бескровного движения стоит лишь убедить правителей мирно пойти на уступки рабочему классу.

— Ивасик, ты понял маму неправильно. Она не сторонница «мирной эволюции». Просто она жалеет людей, которые гибнут! — горячо вступилась за мать Юля.

Саша, который тоже присутствовал при рассказе Фриды, так и ждал, что Дарья Кирилловна заметит его и выставит за дверь. Его подмывало вставить свое слово, но он удержался и тихонечко выскользнул на террасу, откуда мог слышать каждое слово, но не рисковал быть изгнанным.

— Рабочий класс, Дарья Кирилловна, встал стихийно сам за себя, — продолжала Фрида. — Ведь поймите — с камнями, с дрекольем, с простыми ножами против полиции и солдат, против штыков и винтовок… Их разбили в этих боях, но как они дрались! Значит, сами рабочие считают, что их борьба стоит жертв. Ведь каждый из них шел под выстрелы. Стыдно должно быть интеллигенции, которая не поддержала их…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: