Последний роман Степана Злобина 21 глава




К позднему вечеру работа доктора и замученного Саши была в самом разгаре, когда на башкирское становище лесорубов и углежогов примчался черноусый рябой лесник, тот самый. Федька Чернов, которого доктор знал раньше и возле избушки которого сошёл с тарантаса Торбеев.

— Иван Петрович, беда! Бросайте ваших башкирцев. Терентий Хрисанфович помирает. Едем скорее со мной!..

— Что с ним? — спросил Баграмов.

— Поносы и рвоты… С кровью поносы. Беда! Посинели и стонут. Велели за вами скакать, что есть духу… Я лошадь вторую с собой прихватил. Поспешайте, Иван Петрович. Там пока что хозяйка моя…

— Давно началось?

— Часа два мы проездили с ними. Животик у них заболел. Они водки хватили, яичницу скушали, молочка ледяного. Их пуще взяло… Прилегли, да как вскочут, да вон из избы: с ними рвота… Говорят, и с утра им примета была — конь споткнулся. Не ездить бы, ан не послушались, дале поехали с вами… Едем скорей, — поощрил посланец.

— Погоди. Тут больные. Торбеев один, а тут пятеро.

— Смешно говорить, Иван Петрович! Тут немытое башкирьё, а там сам Торбеев лежит! — возразил лесник.

— Твои ребятишки здоровы, Федор?

— Слава богу покуда.

— Так вот что, Федор. Когда твои заболеют да я их стану лечить, а меня позовут бросить их да поехать к губернаторским детям скорее, так знай — я твоих ребят не покину. Понял?

— Понял. Спасибо, Иван Петрович! А всё-таки как же? — отведя глаза в сторону, растерянно пробормотал лесник.

— Вели хозяйке своей согреть самовар, к ногам бутылки клади своему Терентию с кипятком, сколько может терпеть, на живот бутылки, — распоряжался Баграмов. — Вот возьми пузырек, пусть все выпьет. Бутылки держать беспрерывно. Тут управлюсь — приеду.

— Как сказать-то ему — и не знаю… Ведь они не поверят, Иван Петрович, что вы не поехали. Статочно ль дело — ведь са-ам!

— Поезжай, поезжай, торопись. Поскорее кипятку ему на живот и к ногам, да лекарство пусть выпьет… Управлюсь — приеду. Да своих детишек, смотри, от него береги. Заразятся — погубишь!

Лесник еще раз недоверчиво и укоризненно покачал головой и умчался.

Борьба за жизни башкирских ребят продолжалась всю ночь. Кое-кто из вернувшихся на ночь на кочевье мужчин — смолокуров и углежогов — косо ещё поглядывали на доктора, но женщины уже были на его стороне; их сторону взял и мулла…

— Acidum tannicum по шести порошков оставлять на больного, Иван Петрович? — гордясь учёным латинским термином, деловито спросил Сади а, когда уже утром они собрались уезжать.

— Если хватит, давай по десять оставим. Ты там сосчитай.

— Фершал, фершал, ещё порошка дай, — шёпотом попросил мулла, сунув Сашке в ладонь потный полтинник, — видно, долго готовился, не решаясь на подкуп.

Сашка отплюнулся.

— Дерьмо ты, мулла! Син кизяк, мулла, понял? Вот кто ты! — и бросил полтинник.

Мулла в смущении подобрал монету, что-то забормотал по-башкирски.

Они поехали, поспешая к сторожке Федора, чтобы помочь Торбееву. Но знатный больной, оскорбленный тем, что врач тотчас же вечером не приехал к нему, к рассвету почувствовав облегчение, пустился в путь в запряженном парою тарантасе с Федькой на козлах.

— Осерча-ал! — рассказывала жена объездчика, довольная тем, что доктор не поддался уговорам ее мужа и не покинул простых людей ради Торбеева. В этой радости сказывалось давно оскорбляемое человеческое достоинство, которое и она и муж ее привыкли давить самоунижением не только перед Торбеевым, но перед его управляющим и приказчиками. — Уж так осерчал, такого тут шуму наделал! — почти радостно говорила она. — «Я управу, кричит, на него найду! В тарантасе своем надсмешничал битый час и теперь смеется! Нет, врёшь! — говорит. — Осрамлю и со света сживу, не помилую!..»

Ваграмов усмехнулся, спросил о здоровье ее детей, оставил карболки для дезинфекции после Торбеева и уехал.

Несмотря на то, что Сашка валился от усталости, они свернули еще в отдаленную деревеньку, в рудничный поселок в горах. Сашка спал в тарантасе, а доктор правил лошадью. Только к вечеру на другой день они вернулись домой.

Оказалось, Торбеев успел по пути к железной дороге заехать в больницу. Его приняли фельдшер и Фрида. Когда он рассказал о баграмовской «выходке», прямолинейная Фрида вступилась за Ивана Петровича, говоря, что врачу безразлично, богатый или бедный больной, и что у Торбеева нет никаких преимуществ перед башкирами.

Возмущённый Торбеев накричал на нее, бросил ей в лицо порошки и, не воспользовавшись ничем в их больнице, уехал в город.

— Значит, и вы тут с Павлом Никитичем посбили спеси с купчины? Очень складно, — сказал Баграмов.

— Напрасно, Иван Петрович! — возразил ему фельдшер. — Наделает шуму в губернии. Я и Фриду Борисовну хотел удержать, не послушались. Ведь все-таки Фрида Борисовна, извиняюсь за выражение, евреечка… Как бы чего вам от этого не пошло… Как говорят, не тронь того-этого, покуда не пахнет! Не каждый день наезжают, а раз в году можно уважить, я так погляжу… Впрочем, я что же, не так образованный, надо признаться, — солдат!..

В однообразном течении сельской жизни наезд Торбеева вызвал немалые толки у попа, и в лесничестве, и на почте, и в школе. Среди крестьян говорили уже, что приезжал сам губернатор, другие спорили, что это был предводитель дворянства, которого доктор отказался лечить и сказал ему, что приставлен земством только на пользу простому народу.

 

 

Дарья Кирилловна была ласкова и внимательна к замученному эпидемией доктору.

Но в первый же раз, как только Юля ушла погулять с Фридой в лес, Дарья Кирилловна улучила минуту, чтобы напасть на зятя.

— Я не могу вас понять, Иван Петрович, — сказала она. — Ведь вы же не мальчик! Как вы смотрите на отъезд Юлии? Вам она надоела? Хотите свободы?

— Какой свободы? Зачем? От чего мне освобождаться? — удивился он.

— Ну, этой самой, мужской свободы, должно быть… Я вас не пойму, Юля совсем еще девочка. Её нужно взять в руки, а не отпускать от себя по капризу. И потом — почему Петербург? Почему не Москва, где она могла бы прожить у моей сестры? Там всюду студенческие волнения, беспорядки, девочке вскружат голову, и попадет в Сибирь ни за что. У неё же горячая, взбалмошная головка, вы знаете это… Или она поедет в Москву, или я в Петербург еду с ней вместе!

— Но в Москве только фельдшерско-акушерские курсы, а в Питере высшая медицинская школа. Из Питера она выйдет врачом, — возразил Баграмов.

— Я вижу, вижу, — вам надоела и безразлична Юля! Вы хотите избавиться от неё. Но я не пущу ее в Петербург без себя! — восклицала Дарья Кирилловна.

— Я уверен, что Юля будет рада жить с вами вместе. Она вас так любит, — сказал Баграмов. — Впрочем, вы ей изложите ваши доводы сами, — заключил он устало и с некоторым раздражением.

— Вы ко мне относитесь как к трафаретной, классической тёще, — патетически воскликнула Дарья Кирилловна. — Не понимаю, за что вы меня не-нави-дите!..

Баграмов почувствовал, что сцена может закончиться истерикой, но ему на выручку появился Исаак Семенович Розенблюм, который пригласил его назавтра принять участие в комиссии по приемке окончательно отстроенной заводской больницы. Прибытие гостя утихомирило страстный материнский порыв Дарьи Кирилловны.

На другой день к утру уже без участия доктора было все решено. К огорчению Фриды, Юля согласилась восстановиться на московских фельдшерско-акушерских курсах. Втайне даже и от себя она делала это потому, что хотела избавиться от материнской опеки, давно уже ставшей ей в тягость. Но перед Дарьей Кирилловной она изъявила покорность.

— Если ты хочешь, мама, я буду учиться в Москве и жить снова поеду к тёте, — сказала Юлия Николаевна.

Захватив прошение Юлии Николаевны и остальные бумаги, чтобы отправить их с завода, Баграмов поехал в заводскую больницу.

Она была расположена в стороне от завода, за горным выступом. Чистенькое здание стояло так, что в самые знойные дни кроны деревьев защищали его от палящего солнца и дым из заводской трубы и копоть не достигали её территории. Квартира врача выходила в отдельный садик и полностью отделена была от больницы забором.

Приемная, аптечка, кабинет врача, сверкавшая белизной операционная с застекленными шкафами, две палаты, маленький изолятор, ванная комната, комплекты нераспакованных инструментов и медикаментов с приложенными счетами и накладными бельгийские, немецких и русских фирм, сложенное стопками постельное белье, новые, пахнувшие фабрикой, одеяла в особом стенном, гардеробе — все вызывало у Баграмова зависть: «Вот бы так в наших земских больницах!»

Во дворе, рядом с помещением секционной со входом с другой стороны, оказалось, оборудована прачечная с кипятильным котлом.

На кухне стояла еще не распакованная посуда — кастрюли, тарелки, чашки…

Лувен, обходя больницу и постукивая по полу тяжелой палкой с резиновым наконечником, самодовольно пощелкивал пальцами свободной левой руки, горделиво поглядывая на Баграмова при каждом его одобрительном слове, вдруг спохватился:

— Messieurs! Nous avons quelque chose oublie! Les icones dans les coins de chague chambre et les portrais de leurs majestes![43]— горестно, почти в отчаянии воскликнул Лувен.

— Quant a moi, — сказал Баграмов, — je prefere bien les portraits des medecins emirients, de Pasteur, de Pirogoif, par exemple…[44]

Лувен рассмеялся.

— Et moi aussi! Je ne suis pas le royaliste, — сказал он, — mai J selon les coutumes du pays…[45]

Баграмов вздохнул:

— Oh, les coutumes de notre pays![46]

— День торжественного открытия больницы, мы надеемся, установите вы, согласившись как врач принять её в свои руки, — почтительно сказал Баграмову Розенблюм. — Мосье Лувен просил меня быть посредником в этом деле.

— Но я земский врач. Вы знаете, я служу! — ответил Баграмов, огорошенный неожиданным приглашением.

— Вы подумайте. Мы не спешим. Наше время контракта с земством еще не кончилось. Рабочие лечатся у вас и довольны вами. Правда, мосье Лувен с вами поспорил из-за причин травмы рабочего, но это, в конце концов, дело инспектора, а не врача, — уговаривал Розенблюм.

— Мы вас просим подумать об этом и не отказывать сразу, — присовокупил и Лувен.

— Он видел преимущества Баграмова перед другими врачами в том, что, прекрасно владея французским, Баграмов может обслуживать и бельгийский технический персонал и их семьи, которые инженеры перевезли в Россию.

— Баграмову казалось, однако, что, перейдя в заводскую больницу, став служащим акционерного общества, он как-то потеряет общественное лицо и ту призрачную самостоятельность общественной деятельности, которую привыкли в России видеть в земской системе. Кроме того, он считал себя не вправе покидать свой врачебный участок в тяжелое время свирепствовавшей эпидемии. Так что, сколь ни приятно, ни соблазнительно было взять в свои руки такую благоустроенную больницу, он отклонил предложение.

— Ищите другого. Нет, земство мне всё-таки как-то близко. Сроднился. Хоть трудно работать, а всё-таки… — заключил он свой разговор.

 

 

Дней пять спустя после поездки на бельгийский завод, когда Баграмов приехал домой после двухдневного выезда на участок, Юля взволнованно рассказала, что в его отсутствие Фриду вызывал уездный исправник.

Баграмов от Васи Фотина знал, что беседы с Яковом навели его на мысль составить для «Искры» солдатскую, корреспонденцию о войне в Китае. С этой целью Фрида и Вася несколько раз проводили беседы с Яковом. Однажды во время их разговора в избу зашел фельдшер Павел Никитич, чтобы позвать зачем-то в больницу тётю Марусю. Фрида с непростительной поспешностью спрятала исписанный лист бумаги.

На следующий день в избу внезапно вошел становой, когда опять сидели все трое вместе — Фрида, Вася и Яков.

Становой спросил, верен ли слух, что Яков хочет продать избу, и сослался, что у него на примете есть покупатель.

Они тут же придумали — если спросят, чем они занимались, Яков скажет, что составляли прошение о выдаче ему пособия как инвалиду. Такое прошение они тут же и написали. А Вася решил, что пора исчезнуть, покуда не поздно.

К становому он уже являлся сам, как было раньше ус-ловлено, тотчас же по пробитии в село, представил свой «вид на жительство». Становой подбодрил его, сказав, что работы в заводе много и он, конечно, сумеет устроиться. Но становой ошибся. Заезжему слесарю обещали, что он получит работу недельку спустя. Через неделю в конторе сказали, что придется еще подождать с недельку. Потом ему дали дня два поработать на невыгодной сдельщине.

Живя вблизи Фриды, Вася не торопился покинуть завод. Ещё неделю-другую он мог бы себе и позволить прожить у тети Маруси, но теперь лучше было скрыться, пока не поздно.

Не простившись даже с Баграмовым и его семьей, Фотин покинул село, как только чуть-чуть стемнело. Они условились, что с ближней станции он бросит в почтовый ящик открытку с подписью «Маня», сообщая доктору, что ее «сынок уже совсем поправился и здоров».

И вдруг Фриду вызвал исправник. Становой снова зашёл мимоходом к Яше, спросить, где же его кудрявый жилец. В стане, мол, нужно было исправить замок сундука, где хранятся бумаги.

— А ему на заводе сказали — работы покуда нет. Он поехал на завод господ Трубачевских. Сказал: не найдёт — так опять к нам заедет. Тогда и пришлю его, ваше благородие, — пояснил Яков.

— Ну, присылай, солдат, присылай. Как здоровье-то? Ногу тебе, говорят, испортили?

— Доктор сказывал, буду здоров, вашебродь, — сказал Яков. — Покуда я вот прошенье хочу подать о пособии, барышня докторша мне написали…

Возвращения Фриды все ждали с нетерпением. Она приехала лишь на другой день.

— Представьте себе, — весело и возбуждённо рассказывала она, — ждала всяких пакостей, а оказалось, что господин исправник, как он заявил, «просто желал познакомиться».

— И для простого знакомства приказал приехать в уезд! — иронически отозвался доктор.

— Вот именно! Я ему и сказала, что он оторвал меня от работы, — ответила Фрида. — Нет, избави бог, осторожно, намёком сказала, — поспешила она, заметив испуганное выражение на лице Дарьи Кирилловны. — Ведь он такой надушенный, галантный кавалер, что с ним надо вежливенько. Я уж так и держалась.

— Умница, Фридочка, — одобрила Дарья Кирилловна. — А я беспокоилась. Ваш ведь характер — как спичка! Ну и что?

— «В том и дело, сударыня! — говорит. — До меня дошел слух, что вы практикуете, а по уездным спискам женщин-врачей не значится. Вот потому я вас и осмелился потревожить».

— «Осмелился»! — возмущенно воскликнула Юля.

— Да, так и сказал, — продолжала Фрида. — «Я, говорю, неокончивший врач, курсистка, но стараюсь, поскольку могу, приносить тут пользу на эпидемии…» А он мне: «Я бы на вашем месте, мадмазель, сидел под родительским крылышком. Вы такая красавица барышня…» Я говорю: «Я ведь врач, а не барышня. Мой долг — облегчать страдания ближних». А он: «Я никогда не пошел бы лечиться к медику в юбке. Женское дело — семья, хозяйство. Впрочем, говорит, это дело ваших родителей. У меня к вам нет ни каких претензий. Благодарю, говорит, за знакомство. Очень приятно-с!»

— Ну и «очень приятно-с», что неприятная встреча закончилась благополучно-с! — заключил Баграмов, выслушав Фриду.

— И я-то ждала черт знает чего: допроса, грозы… А всё обошлось, — согласилась Фрида. — Но все-таки день пропал. Обещала сегодня заехать в одну деревеньку, а выйдет, что обманула. И завтра — хоть разорвись на кусочки — нужно в другое место попасть, к башкирам…

Да, им всем — и Юле с Павлом Никитичем, и Баграмову с Фридой — было «хоть разорвись». Эпидемия не утихала. Появились новые очаги. Остро почувствовалась нехватка медикаментов.

Баграмов дал телеграмму в уездную земскую управу, требуя медикаментов и людей, сообщив, что эпидемия угрожает ещё более широким распространением. И, словно в ответ на его телеграмму, доктора самого вызвали телеграммой к председателю губернской управы Трубачевскому, к тому самому Трубачевскому, из оранжереи которого в новогодний вечер адвокат Горелов привез Анемаисе Адамовне розы.

Один из крупнейших в губернии помещиков, владелец суконной фабрики, родной брат здешнего вице-губернатора, председатель губернской земской управы Лев Владимирович Трубачевский ещё три года назад, при поступлении доктора в земство, произвел на него неприятное впечатление зазнавшегося барина, противника любых гуманистических начинаний земства, как, впрочем, добрая половина его коллег, утвержденных свыше, председателей губернских земских управ.

От свидания с этим спесивым господином Иван Петрович не ждал ничего доброго.

Приехав в управу, он вынужден был ожидать, когда от председателя, из кабинета, выйдет предшествующий посетитель. Этим посетителем оказался старый знакомец Терентий Хрисанфович Торбеев. Председатель сам проводил его до дверей приемной, крепко пожал руку «лесному королю», приглашая заходить без стеснения в случае надобности.

— Кто ещё тут ко мне? — спросил Трубачевский, распрощавшись с Торбеевым. — Прошу вас, — сказал, пропуская к себе в кабинет Баграмова. — Как вы сказали? Ба-гра-мов… Ах, да-да! Очень, очень все помню! Садитесь, пожалуйста… Господин Торбеев чудак! — сказал председатель управы. — Чудак! Он мне жаловался на вас и не хочет понять, что земская медицина свободна и независима… Да-с, независи-ма! Независи-ма! — повторял на все лады Трубачевский. — И он не хочет понять, что она бескорыстна… Да, бес-ко-рыст-на! Что ей безразлично, кто именно заболел… Страждущий, да… Страждущий должен быть исцелен, богат он или совсем неимущ… — Трубачевский развел руками и изобразил на своем румяном, пышноусом лице полное недоумение; «Не может понять!»

Он вынул из жилетного кармана металлическую коробочку и аккуратно, двумя пальцами, словно кондитерскими щипчиками, положил на середину языка какую-то патентованную аптечную пастилку.

— Но, впрочем, господин Баграмов, я пригласил вас совсем не за тем. У меня есть сведения… Я хотел сказать — до меня дошли слухи, что… Впрочем, скажите попросту: что это у вас за хорошенькая евреечка слишком вольно себя ведёт? Я хочу сказать, что она не совсем тактично борется с предрассудками за авторитет медицинской науки: например, на беседах с крестьянами равняет знахарство и колдоство с православным молебном о здравии… Я, конечно, не защищаю, но посудите!.. Да, да, по-су-ди-те!

— Она прекрасный работник, — сказал Баграмов, — почти окончивший врач. В нашей больнице она отбывает практику.

Лицо председателя земской управы, казалось, еще больше залоснилось и порозовело, а чуть седоватые усы вдруг стали ещё пышнее.

— А скажите, пожалуйста, будьте любезны, кто её допустил? Да, по чьему разрешению? Насколько я в курсе земских дел, губернская управа не утверждала, да, не утверждала у вас на участке такого «почти врача»!

— Она работает на вакантной ставке сестры милосердия, — сдерживаясь, отвечал Баграмов.

— А я не могу допустить-с! Не могу! Подозрительный элемент! Выслана из столицы, по сведениям администрации, исключена из учебного заведения за беспорядки… Да кто вам сказал, что вы имеете право по личному усмотрению брать работников? «Почти врача» на жалованье сестры милосердия?! Кто разрешил?! — Трубачевский едва перевел дух. — И потом, я считаю, что госпожа Кох-хман, — Трубачевский подчеркнуто хрипло протянул в этой фамилии «х», — может приехать в город и жить у богатого папаши. Мне известно, что ваша супруга работает по-прежнему в больнице. Зачем вы её отчислили?. Чтобы устроить эту еврейку?!

— В первый раз слышу, что в земство не допускают евреев, — перебил Баграмов. — До сих пор ни один сатрап…

— Не забывайтесь! — вдруг потеряв свою сдержанность, выкрикнул председатель. — Мы живем не в татарской орде, а в Российской империи! Какие такие «сатрапы»?! Это вы меня оскорбляете?! Я говорю не о национальности, а о том, что вы бог знает кого берете в больницу. Я за вас oт-ве-чаю! Понятно?! Я!

— Совершенно понятно, — сказал Баграмов. — Однако работать в таких условиях не могу. Я не раз уже писал в уездное земство и просил врача и двух фельдшеров ввиду эпидемии, которая угрожает расшириться. В уезде опять наступает голод: с весны был мороз, убил все озимые, теперь яровые засуха выжгла. Вы представляете себе, что будет зимой? Истощенные голодом и летними поносами, люди будут гибнуть как мухи… Ведь это же люди! Народ! Как вы считаете, земство должно хоть немного думать о бедах народа?

— Я не ребенок! В чем вы меня убеждаете, господин Баграмов?! — огрызнулся Трубачевский.

— Так надо же меры принять!

— Принять меры — это не значит давать в больнице приют подозрительным и порочным лицам!

— Что значит — порочным? — поднявшись, строго спросил Баграмов.

— Женщинам… как сказать… э-э… — Трубачевский трусливо замялся.

— Вот что, господин Трубачевский, — решительно заявил Баграмов. — Я вижу, наша губернская управа вступила на путь жандармских порядков, а в жандармерии я служить не намерен. Примите мое мотивированное заявление об увольнении. Я сейчас напишу…

— Не запугаете! Да-с! Не запуга-ете! — Трубачевский вскочил с места. — Как вам будет угодно. Врачей мы найдём, сколько нам будет нужно. Но ваши рассуждения о бедах народа и недостатках медиков на участке плохо вяжутся с вашими действиями!..

— Я готов ожидать, пока вы найдете врача на участок, — возразил Баграмов.

— Пожалуйста! Можете писать заявление, — перебил Трубачевский. — Возражений не будет! Я более вас не держу… Честь имею! — Он демонстративно поклонился, как бы поторапливая Баграмова покинуть его кабинет.

Подав заявление об уходе из земской больницы и добившись через санитарное бюро получения кое-каких медикаментов, Баграмов хотел застать тут же, в земской управе, Лихарева, чтобы поделиться с ним своим негодованием в адрес Трубачевского, но даже и самая дверь статистического бюро оказалась заперта.

— Куда это все статистики делись? — спросил Баграмов у знакомого счетовода, увидев его в коридоре.

Тот тихонько присвистнул и оглянулся по сторонам.

— Патриарх наш, Федот Николаевич, с Аракчеевым передрался, расплюнулся и ушёл.

— С каким «Аракчеевым»?

— С Трубачевским. Старик набрал себе для работы на лето студентов, послал их в деревню, а председатель взъелся. Должно быть, есть у него какой-нибудь циркуляр ядовитый. Старик в амбицию. Слово за слово… И Лихарев подал в отставку, а тот принял. И всё бюро тут же давай строчить об отставке.

— И все ушли? — спросил Баграмов.

— Со вчерашнего дня. Никто не знает, как посчитать — увольнение или забастовка. Аракчеев-то-сам наглупил. Сказал, что статистиков сколько угодно выпишет.

— А мне сказал; что найдет сколько угодно врачей…

— Фелье-то-он! — шепотом заключил счетовод и исчез, услышав чьи-то шаги.

Багцамов заехал в газету.

Рощин в редакторском кабинете встретил его радостно.

— Сто лет, сто зим не бывали! Что привезли, дорогой? Материалов от вас заждались. Давайте скорее. Не написали ещё? Тогда мы попросим поговорить с вами Костю. Если некогда написать, он и сам всё напишет.

Костя вошёл в кабинет Рощина, посвежевший, даже, казалось; чуть пополневший.

— Иван Петрович, давненько! Болели? Страдали? Слыхали. Последствий в легких-то не осталось? — озабоченно спросил Костя.

— Коллегу ищете? Понапрасну! Мы живем средь полей и лесов дремучих! К нашим лёгким болячки не пристают! — отшутился Баграмов.

— А материалы газете где? Ленитесь, сударь! — сказал Костя.

Баграмов показал — дел по горло.

— Я п…понимаю, работы, конечно, много, — кивнул Костя. — Тут г…господин Сол…ломин прислал корреспонденцию с вашего участочка, — многозначительно намекнул Костя.

— Шустрый парнишка. Кажется, на заводе работы искал. Беседовал с туземцами кое о чем, — отозвался Баграмов и обратился к Рощину: — Виктор Сергеич, рассказов не вижу в газете! При новом составе редакции я ожидал, что будут рассказы Коростелева.

Рощин развёл руками:

— Не пишет писатель!

Костя безнадежно махнул рукой в сторону Рощина:

— «Патрон» заездил! Вся газета на мне. Фельетошки строчу, корреспонденции получаю — сплошное сырье, обработка берет столько времени, что рассказы забросил… И жизни не вижу — сижу в четырех стенах. Дальше чем за тридцать верст не пускает; мол, как же газета… Под…дохнешь тут!.. Вот Федот Ник…колаевич Лих…харев выручит, буду надеяться…

— Где он?

— Об…бещает идти в газету. С Трубачевским поцапался… Значит, теперь у нас будет опытный ж…журналист… Как говорится: «От…тпущаеши раба твоего, владыко, по глаголу твоему!» Он в редакцию сядет, а я буду ездить…

— А что там у вас? Как Юлия Николаевна? — спросил Рощин.

— Учиться едет в Москву, — ответил Баграмов с некоторой похвальбой, втайне гордясь, что он такой хороший и прогрессивный муж, не держит жену и отпускает её учиться. — А я ухожу с участка, — внезапно добавил он.

— З…за женой, в Москву? — насмешливо спросил Костя.

— Да нет, я сейчас тоже с тем же сатрапом сразился за Фридочку Кохман.

Баграмов передал свой разговор с председателем земской управы.

— Виттевский ученик! Старается. Статистиков разогнал. Теперь врачей утесняет. Земству приходит каюк — переходит в подполье, — сказал Рощин. — Вы знаете, — добавил он, понизив голос, — месяц назад в Москве был секретный съезд земцев. Там присутствовал и Федот Николаич. Должно быть, об этом прознал Трубачевский и жмёт со злости. Возможно даже, что есть приказ от высших на этот счёт…

— Иван Петрович, вы разрешите мне ваш материал в фельетончик? — спросил Коростелев.

— Пройдёт? — спросил Баграмов.

— Спросите «патрона». Если он не струсит — пройдёт! Веселёнький сделаю фельетончик, как ёж на свадьбе…

— Как это — еж на свадьбе? — спросил Рощин.

— Ну, представьте себе, что ежа п…позвали на свадьбу, он выпил, к…конечно, и стал танцевать… К…каково окружающей публике! Испугаетесь такого фельетончика?

— Если твой ёжик не очень напьется, то не боюсь. А вот Митрофан испугается, — сказал Рощин.

— Б…бросьте со мною играть в Митрофана! — решительно отстранил Костя это предположение. — У Митрофана миллион, и он пот…тому ничего не боится!

Вместе с Коростелевым доктор зашёл к Лихареву.

 

 

После отправки Володи Аночка ощутила провинциальную тишину и глухоту родного города, словно она приехала сюда не три недели назад, а всего только сутки.

Дня через два она начала обдумывать, сколько ей надо достать денег для поездки к Володе в Сибирь. Она ничего не сказала еще отцу, но он разгадал ее мысль, увидев раскрытый справочник железнодорожных тарифов у себя на столе.

— Несерьезна ты, дева моя дорогая, отнюдь несерьезна! — строго сказал отец.

— По-моему, признак серьезности — это серьезное отношение к людям и к жизни, — возразила Аночка.

— Бесспорная истина, сударыня! А у тебя ни того, ни другого нет! — отрезал Лихарев. — Если ты способна о чем-нибудь думать серьезно, то осознай, что ты в очень малом числе счастливейших русских девиц: ты учишься в высшей школе — и вдруг собралась променять её на печной горшок! — Лихарев близко придвинул своё кресло, наезжая на Аночку, сидевшую рядом на стуле. — Ты хочешь быть просто примерной женой и обслуживать мужа? Но прежде хотя бы скажите: откуда известно, что мужа?.. Разве он, сделал тебе предложение? Молчишь? Хорошо. Давай заниматься твоей фантазией дальше. Он, положим, не хочет остаться в ссылке, собрался бежать. Перед ним — три тысячи верст по тайге, его манит воля. А тут, изволите видеть, на ногах, как гиря, супруга-с! Очень миленькая, прелесть какая хорошенькая и умненькая, даже любимая, а все-таки гиря… «Милый мой, ты не бегай, там волки! Ты лучше сиди до конца, а я тебе кашки сварю, а то хочешь — щец или ушицы… Что за уха, да как жирна!..» Тут бедный Фока мой хвать в охапку кушак да шапку — и в тайгу… А заботливая женушка падает на постель, брыкается и вопит на весь свет: «Бросил, забыл…» Прибежит к Кащею. А что же ему сказать? Скажет: «Сама виновата: хоть и чудесная ты, уха, но про тебя еще дедушка Крылов писал. Надо было в третьем классе выучить хорошенько!..»

— Какой же ты все-таки злой, — грустно сказала Аночка.

— Ничуть не злой! — возразил отец. — Была дочь Аннушка, а стал Митрофанушка. Кричит: «Не хочу учиться, хочу жениться!..» На кой же черт было женскую эмансипацию разводить! Я не спорю, что Володька прекрасный малый, но ведь он-то пока ещё человечий зародыш…

— Ему двадцать лет, — несмело сказала Аночка.

Отец взглянул красноречиво. Взгляд его не требовал пояснений.

Она не нашлась что возразить и ушла к себе, в который раз уже с грустью вспоминая, как она вместе с отцом и Прасковьей Филипповной стояла, глядя вслед поезду, который уходил, медленно набирая скорость, пока перестала видеть на задней площадке вагона человека с флажком в руках. Взглянув на лицо Прасковьи Филипповны, Аночка увидала неудержимые материнские слезы и, только тут поняла, что её щеки тоже мокры от слез. Она растерянно оглянулась на Федота Николаевича. Но он был занят тем, что заботливо отчищал рукавом какое-то пятнышко на лацкане своего пиджака.

С замиранием сердца вспомнила она, как волновалась перед свиданием с Володей в тюрьме. Обнять и поцеловать его казалось ей необходимым для конспирации.

— Спасибо вам, милая, что пришли, не забыли, спасибо зато, что вы так хорошо назвались невестой, — сказал он ей на прощанье, с улыбкой, крепко сжав обе её руки.

И когда окованная железом калитка тюрьмы лязгнула у нее за спиной, Аночка почувствовала себя так, как будто в самом деле там, за этой тяжелой калиткой, остался самый близкий ей человек…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: