В зале поднялся едва слышный шепот, как шелест листьев от почти незаметного ветерка. Взволнованные слушатели не выдержали, чтобы не поделиться впечатлением.
— Вот ведь о чем мучительно всю свою жизнь ставил вопрос Достоевский! Это вопрос философский, глубокий, этически-правовой для всего человечества, — убеждённо продолжал студент. — Разве любое государство не убивает тысячи невинных жертв для того, что оно считает всеобщим благом?! Сколько негритянских и индейских «младенчиков» замучивается ради блага так называемой американской цивилизации! Сколько «невинных младенчиков» Трансвааля погибли и сию минуту еще погибают ради «общего блага» Великобритании, как его понимает правительство Великобритании! Сколько невинных младенчиков Китая погибли ради благополучия христианского миссионерства и проникновения западного капитала в Срединную империю! Да что говорить… — Сафонов сам волновался. — Вы скажете, что презираете американских рабовладельцев, английских палачей Трансвааля и всех тех сильных, кто убивает слабого?
Прокурор убивает преступника, как он считает, ради всеобщего блага, но никто никогда не считает прокуроров героями. Палач — это рука прокурора, но его презирают, им брезгуют.
В публике снова вспыхнули аплодисменты, но Рощин строго взялся за звонок, и все во мгновение стихло.
— Господин председатель, прекратите эту политическую демагогию! — выкрикнул в тишине товарищ прокурора.
— Арсений Борисович, вы ошибаетесь. Спор идет о психологии. И философии, — несколько волнуясь, возразил ему Рощин. — Я не слышал политической темы.
— Охранителей трона — прокуроров и палачей — зацепили! — вдруг громко пояснил Илья. Луша, сидевшая рядом с Коростелевым, вся сжалась, узнав его голос, и не смогла оглянуться. Полицмейстер поднялся из первого ряда и, ступая на цыпочках, быстро пошел к выходу, звеня шпорами.
|
— Солдат тоже идет за общее благо страны, как он его понимает, и солдат убивает людей. Он тоже убийца, — после паузы спокойно продолжал Сафонов. — Но солдата все уважают. Потому что, идя на убийство, отнимая чужую жизнь, солдат отдает и свою жизнь, отдает бескорыстно свою жизнь за общее благо, как он его понимает.
Значит, вопрос не в сумасшествии, не в преступности, не в нарушении божьей заповеди «не убий», которую человечество нарушает всегда. Даже страшно подумать: ведь кого-нибудь убивают ежеминутно. И не многие из убийц раскаиваются и мучаются, как Родион Раскольников.
Однако же когда у Достоевского в «Братьях Карамазовых» поднимается речь о ребеночке, мучительная смерть которого принесла бы всеобщее счастье, то Алеша и Иван взаимно согласны, что они не дерзнули бы купить общее счастье этой ценой. Почему? Да потому, господа, что они не солдаты. Потому, что ради всеобщего блага все карамазовское отродье никогда не шевельнуло бы пальцем! Он и не в состоянии, неспособны поставить самих себя рядом, с этим ребеночком и принять мучительную смерть вместе, с ним.
— А вы способны? — с явной насмешкой перебил оратора Горелоз.
— Я вас не спрашивал, милостивый государь, — с достоинством ответил студент, — всегда ли вы лично сожалеете господ вышестоящих, когда они, обливаясь слезами, страдают, совершая свой «долг» в отношении ниже стоящих…
|
Зал словно взорвало аплодисментами. Рощин настойчиво звонил.
— Господин Горелов, господин Сафонов! Господа, прошу не переходить на личности, — сказал Рощин, получив из публики записку и беспокойно пробегая ее взглядом.
— Достоевский показывает, — продолжал Сафонов, — как в современном обществе гибнут невинные люди без пользы. Общество губит их, убивает без всякой целесообразности, и потому оно, наше общество в целом, сам наш общественный строй является морально преступным. Раздавленные, растоптанные Мармеладовы, Раскольниковы, которых оно толкает на каторгу, униженные Сони, гибнущие Илюшечки — вот вам нарисованная Достоевским картина общества!
Рощин ещё раз прочитал записку, нахмурился, озабоченно провел по лицу ладонью и, кому-то в первых рядах согласно кивнув головой, позвонил.
— Господин Сафонов, ваше время уже истекло, — объявил он.
— Я заканчиваю, — заторопился студент. — Итак, господа, нам нужно учиться по Достоевскому, который гениально видит и нам показывает, как в нашем обществе гибнут люди, но нам нельзя учиться у Достоевского, который беспомощно разводит руками и что-то невнятно бормочет о любви и о мещанском примирении с этой гибелью. Мы больше не смеем мириться с мучительной и бесцельной, гибелью членов общества, людей, погибающих бессмысленно и бесплодно. Мы должны, должны искать выход! — страстно воскликнул Сафонов.
— Какой же вы разумеете выход? — вызывающе громко спросил помощник прокурора.
— «Ищите и обрящете» — так говорил Христос! — ловко ответил студент, уже сходя с кафедры.
Публика с шумом, с аплодисментами, с гулом и говором хлынула из зала. Слушать заключение Горелова почти никто не остался, несмотря на настойчивые призывы председательского звонка.
|
Обмахиваясь от духоты шляпой, Коростелев разыскал в толпе Илью и вложил ему в руку свою шляпу.
— Наденьте, — шепнул он, — у входа, говорят, шпики. Дайте сюда ваш картуз.
Он ловко и неприметно завернул картуз в газету и взял под руку Симочку.
У освещенного шипучим газовым фонарем входа в зал сгрудились городовые, пристав и полицмейстер. Должно быть, шум в зале настроил их на ожидание уличной демонстрации. Городовые сдерживали толпу, давая время уже вышедшим разойтись.
Кого-то в студенческой фуражке все-таки задержали. Было слышно, как он спорил с приставом.
С пяток подозрительных штатских толкалось возле полиции под кустами сирени у фонаря.
— Не задерживайтесь, господа, проходите! Проходите, господа, проходите! — подчеркнуто вежливо твердили помощники пристава, стоявшие на дорожке.
У выхода из городского сада Луша нагнала в толпе Илью.
— Сумасшедший! — шепнула Луша, положив свою руку на его локоть.
Они дождались поодаль Любу и Наташу и, взявшись под руки, пошли домой.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Арестантский вагон с решеткой сменился пешим этапом, потом — пароходом. Партия ссыльных таяла, и под конец Володя один, на простой крестьянской телеге, вымокнув под тягучим сентябрьским дождем, прибыл с единственным конвоировавшим его от Енисейска местным представителем полицейских властей — «заседателем» — к сельскому старосте.
Староста, могучий, степенный мужчина в густой бороде, из тех, что ходят на медведя в одиночку, старательно щелкал костяшками счетов, заглядывая в какую-то бумагу. Он неодобрительно посмотрел на вошедшего Володю: исхудалый и обросший, он являл собою действительно жалкий вид.
— Студент? — спросил он, подняв нависшие брови.
— Не успел быть студентом, гимназию не окончил, — ответил Володя.
— Из дворян, однако? — продолжал староста.
— Из простых. Отец на железной дороге служил.
— Язви те! В емназисты послали! Небось хотели на доктора выучить или там как — на путейского, что ли, а ты во-он куда! Доигрался?!
— Доигрался, — с покорным вздохом подтвердил Володя, осматривая чистую, просторную избу сельского богатея, оклеенную обоями, увешанную фотографиями в рамочках, с большими портретами царя и царицы посередине стены. Перед огромным образом Николая-чудотворца горела зелёная лампадка.
— Мать, чай, плачет, однако? — смягчаясь, спросил староста.
— Куда там, ещё бы! — сокрушенно махнул рукою Володя.
— Ну, живи, — «разрешил» староста. — Я вас тут не обижу, поставлю… к-кому же, однако, поставить? — консультируясь, обратился он к заседателю.
— Может к Андрону Седых? — подсказал тот. — Избушка у них пустует.
— У Седых богомольно и чисто… Однако, сведи к Седых, не откажут: изба-то без дела, верно. — Он опять обратился к Володе: — Ну, живи, коль начальство прислало… Да чтобы порядок! — вдруг напустив строгий тон, сказал он внушительно. — Язви те… Смотри у меня — мужиков не мутить. Становой у нас знаешь каков? Чуть что — не к исправнику, а в губернию пишет. А напишет — тебя еще дальше, в Якутку зашлют… Намедни двоих закатали!
Володя смолчал.
— Ты что же, сирота, так, в этаком жидком пальтишке, и зазимуешь? — спросил староста, вдруг с сочувствием взглянув на выцветшую гимназическую шинель Володи. — Деньжонок-то хватит на шубу? Ведь так у нас нипочем и замерзнешь!
Он критически осмотрел нехитрый багаж Володи, в котором никак не могла быть уложена шуба.
— Надеюсь, пришлют, — скромно сказал Володя.
— Пожиточек тощий, однако! Руки-то годны на что?
Володя не понял.
— Ну, руки-то, руки!.. Полезное можешь работать? Сапожное дело или там что-нибудь как?
Заседатель пренебрежительно усмехнулся.
— Гим-на-зист, одно слово, Миколай Федотыч! Какая уж польза от них? Один грех!.. Пойдем, гимназист! — позвал он Володю, берясь за скобу.
— Постой, — осенило вдруг старосту. — Сядь-ка да косточки брось мне. — Он повернул счеты к Володе и пояснил: — Недоимок!
Володя защёлкал счетами, бегло посматривая на столбик цифр.
— Пятьсот шестьдесят семь рублей тридцать восемь копеек, — сказал он итог.
Староста сверился со своей бумажкой, пораженный быстротой и точностью операции.
— Грамотность, язви те! — одобрительно сказал он. — Ну, иди поздорову…
Изба Седых, куда староста направил Володю, была велика и в первый миг показалась даже слишком просторной.
Володю встретил суровым взглядом высокий чернобородый, лет тридцати с небольшим, чалдон в синей косоворотке под ватным жилетом, в пудовых сапожищах, с картинно расчесанными русыми волосами.
«Из древних землепроходцев», — подумал о нем Володя и поздоровался.
Аккуратно разложив на столе охотничий порох и дробь, хозяин сосредоточенно набивал патроны.
— Здравствуйте. Лба-то не крестишь? — строго спросил он Володю, едва успевшего переступить порог. — А как звать?
— Владимир.
— По отчеству как?
— Владимир Иванович.
— Скажешь, русский, однако, выходит! А лба-то не крестишь, Иваныч! Как так, однако? Из ентих?
— Из «ентих», — в тон хозяину отозвался Володя.
— На три года?
— На три года.
— За книжки?
— За книжки.
— Разболокайся, сушись. Папаша придет. Как папаша укажет.
— Я пойду, Андроныч? — сказал заседатель.
— И ступай. Не сбежит без тебя, однако.
— А коль ваш папаша не захочет меня держать? — возразил Володя.
— На двор не погоним, однако: русские люди. Покормим, ночуешь, а там разберут, куда, — отозвался охотник. — К кузнецу не водили? — спросил он заседателя.
— Федотыч-то к вам указал, — возразил тот.
— Разболокайся, одежку у печки повесь да садись. Хозяйки придут, покормят.
Хозяин кивком указал Володе скамью, на которой сидел сам.
Заседатель вышел. Володя скинул сырую шинель, повесил у печки, сел к столу.
— На охоту? — спросил он, чтобы прервать молчание.
— Припасаю, — кратко ответил хозяин, не отрываясь от дела и забивая патрон войлочным пыжом, какие кучей были насыпаны тут же, вырезанные из валявшихся рядом изношенных пимов.
Володя осматривал комнату: полки с посудой возле печи, тяжелый резной шкап, окованный железом сундук, по-сибирски «укладка», длинный широкий стол, скамьи с подголовниками, полати, узорчатая, резная прялка в углу, свисающая с потолка люлька…
— А что же часы не идут? — спросил Володя, остановив свой взгляд на старинных, с боем стенных часах.
— Должно, притомились, — эпически заметил чалдон.
— И давно?
— С год, может, и больше. Ты смыслишь в них?
— Чего же не смыслить-то? Разберу! — отозвался Володя.
— И я — разобрать разберу, а назад соберешь? — полушуткой спросил хозяин.
— Не бойся уж, справлюсь.
— Ну, погляди. Без дела-то скучно.
Володя снял со стены часы. На шестке у печи приметил крылышко; над медным тазом, который» стоял в углу под медным же умывальником, осторожно смахнул с часов пыль, бережно отнял маятник, отцепил гири, снял стекла, стрелки и циферблат. Хозяин, казалось, и не взглянул, внимательно отмеряя обрезанным патроном порции пороха и разнокалиберной дроби, забивая пыжи и укладывая готовые патроны рядом на столе.
Достав из своих вещичек газету, Володя расстелил ее на столе и на ней стал раскладывать части часов. Универсальный «солдатский» ножик с отверткой, шилом, щипчиками, напильником служил свою службу. Приноравливаясь к складу хозяина, односложно, как и он, Володя спросил масла. «Хозяин молча кивнул на ружейную масленку и снова не поднимал глаз от работы, словно забыл про незваного гостя.
Вычистив копоть, пыль, паутину, вытряхнув не менее двух сотен дохлых мух и горсть тараканов, Володя протер все маслом, снова собрал часы и повесил их на стену. Заскрипела цепочка завода, раздалось шипение и семь звучных ударов.
— Смыслишь в деле, однако, — по-прежнему бесстрастно признал хозяин…
Он первый раз в течение полутора часов оторвался от своего охотничьего занятия и с невольным удовлетворением взглянул на ясный, блестящий маятник, на украшенный розами сияющий, протёртый маслом циферблат, на весь преобразившийся облик ожившей машины времени.
Володя, не ответив ему, перевел гири, сверился со своими карманными часами, подарком одного ученика, которого он готовил к экзамену в юнкерское училище, и стал регулировать бой, чтобы он совпадал со временем.
— Останешься в доме, однако. Папаша-то музыку любит, — уверенно и одобряюще сказал бородач. Видно, в душе он и сам был доволен, что Володя, еще не видя, будто ощупью, победил его старика.
Двое ребят лет по двенадцати вошли в избу. Они поздоровались с незнакомым и замерли у порога, пораженные преображением часов и, казалось, нескончаемо раздававшимся звоном.
— Как в церкви, — полушепотом произнёс наконец один.
Отзвонив раз десять подряд, часы все же пришли к тому положению, когда их звон угодил точно в лад, и утихли, никем более не тревожимые, только маятник, мерно качаясь, щегольски поблескивал ясными медными щечками.
Повернувшись, Володя обнаружил у себя за спиною лет семнадцати девушку, женщину лет тридцати, четверых ребятишек подростков и малыша лет пяти. Он поздоровался разом со всеми, хор восторженных и приветливых голосов ответил ему.
Володя прибрал, за собою. Перепачканную газету выбросил на шесток, вытер и сложил ножик и посмотрел себе на руки, вымазанные копотью, пылью и маслом.
— Дай помыть, — коротко произнес бородач, обращаясь к женщине. — Горячей достань, не отмоется так-то — масло.
Та суетливо бросилась выполнить приказание владыки.
Когда руки были отмыты, Володя свернул было папиросу.
— Папаша не любит. Сойдём на крылечко, — сказал хозяин заговорщическим тоном.
Они вышли вместе. Хозяин не отказался от табака.
— Часовщик? — спросил он Володю.
— Нет, так просто, люблю позаняться.
Тот почтительно кивнул головой.
— Разум-то есть, однако, — затянувшись цигаркой, сказал он и добавил: — У попа часы тоже стоят. В лавке тоже.
— Поправим, — степенно отозвался Володя.
— А ружье? — осторожно спросил хозяин.
— Чего не умею, того не умею. Зря хвалиться не стану!
— К ружью слесаря надо, — сказал хозяин.
— Вот то-то, что слесаря, а меня не к тому учили, — ответил Володя.
Вдруг бородатый хозяин, едва поднеся ко рту папиросу, воровато бросил ее себе под ноги и в испуге поспешно затоптал. К дому шагал высокий, совершенно седой, патриаршего вида старик, прямой, дородный и по-старинному сановитый.
— Затоптал, однако, — с суровой насмешкой сказал он сыну. — А ты чего же не топчешь свою, стрекулист? — спросил он Володю.
— Вы мне не отец, — возразил Володя.
— Я тебе и в деды сгодился бы, не то что в отцы. Уважать надо старших, — отрезал старик. — Как же я тебя пущу в дом?! Говорят: «Мы тебе стрекулиста из политических на постой послали, мол, тихий да смирный…» Каков же ты смирный? Избу-то спалишь табачищем!
— Он, папаша, часы починил! — несмело вступился сын, словно прося не спешить с вынесением сурового приговора.
— И что же, однако, идут? — недоверчиво обратился к Володе старик, игнорируя сына.
— Идут, — усмехнулся Володя.
— А ты не хвались! Часы есть часы, а табак — оно бесово зелье!
— Да я не хвалюсь. Эка штука-то! Починил от безделья, со скуки, а табак — это дело мое!
— На том сговорились! — оборвал суровый старик. — Ищи другой дом, табашник!
Как раз в это время за дверью в избе раздался густой, чистый звон. Старик вскинул голову, с хитрой усмешкой прислушался, считая удары.
— Стрекулист! — одобрительно сказал он. — А царя почитаешь?
— Я от него добра не видал и не знаю его, — отозвался Володя.
Старик покрутил головой.
— Врёшь! Царь — от бога!.. — И вдруг оборвал: — Ну ладно, иди в избу, познакомимся лучше. Папироску туг брось. Вот так. Затопчи совсем. Теперь идем.
Войдя в избу, старик остановился напротив часов и молча, с благоговейным уважением посмотрел на сверкающий маятник, на весь обновленный облик часов.
— Покормили тебя? — вдруг спросил он Володю.
— Не поспели, папаша, — оправдываясь, сказала невестка.
— Язви вас! Человек-то с дороги! Накрывай на стол, скоро! — прикрикнул старик. — Садись, стрекулист… Небось в бога не веруешь тоже? — грозно спросил он. — Что лба не крестишь?
— Всякий по-своему мыслит, — сказал Володя. — Вы что, церковный староста, что ли?
— Ведь каков непокорный, а! — рассердился старик. — Я к тому, что у батюшки тоже стали часы. К нему сходи, а то прямо беда. Как к обедне звонить, так дьячок к лесничему в дом, а тот, как и ты, должно быть, безбожник: иной раз нарочно неверно скажет, чтобы попу насолить… бывает, что в колокол по петухам ударяют, ей-право!.. Как зовут-то тебя?
Володя еще в пути, еще не видя людей, с которыми придется жить в ссылке, обдумывал и примерял свою линию поведения.
Жить здесь три года он не был намерен.
Три года!
Восторженный рассказ Аночки о настроениях учащейся молодежи и рабочих, частично прочитанный им первый номер «Искры», свидетельство встретившихся на этапе ссыльных студентов из разных городов — все говорило о том, что нельзя терять целых три года по нелепому произволу жандармов. Надо было бежать. Это нужно было делать умно. Никогда нельзя представлять себе врага дурачком. Нужна продуманная военная хитрость…
Володя задумал было убежать так быстро, чтобы не дать опомниться ни начальству, ни местным жителям: как пришел, так и ушел!.. Однако долгий этап сбил сроки. Самый простой и трезвый расчет говорил, что нельзя убежать ни сегодня, ни завтра: начинались осенние темные ночи, дожди, волки. Без ружья, одному… Все говорило за то, что придется выждать, и надо было держаться так, чтобы все думали, что ты боишься леса, не умеешь стоять на лыжах, никогда не охотился и не стрелял, что ты чудак, влюбленный в одни только книжки да механизмы.
Старик Седых решил оставить Володю у себя. Его поселили в старой, чудом уцелевшей, не разобранной на дрова избушке, в которой жил бобыль, брат Андрона, месяцев пять назад умерший. Изба была мрачная, с прокопченными дочерна бревнами, с крохотными окошками, выше половины закрытыми разросшейся дикой коноплей и гигантской крапивой. Это жилье дышало затхлой сыростью, пылью, мышами.
Хозяева дали охапку сена, чтобы перебить старый тюфяк, лежавший на нарах за печкой. В отсыревший, покрытый трещинами чувал Володя подбросил сучья и, пригревшись под не совсем просохшей шинелью, заснул наконец «на свободе».
Его разбудил яростный крик двух состязавшихся в пении петухов, хлопанье крыльев. В угол избушки, пробившись сквозь заросли конопли и крапивы, светило ясное солнце, от этого убогая заброшенность избы выглядела еще мрачнее. Первою мыслью Володи было взять кочергу и уничтожить густые заросли под окном, но тут же он остановил себя: ведь это были природные занавески — гарантия от подсматривания «заседателя», под чей непосредственный надзор он был отдан.
Он направился «на зады». Огромная, широкая, полноводнее Камы, река неслась перед ним. В туманной дымке на том берегу едва синела узенькая полоска леса. Енисей! Тайга!.. Звуки сельской жизни доносились сюда издали, и над рекой стояла светлая тишина яркого осеннего утра, только чуть плескала о берег струя течения да по временам булькала рыбешка, играя на солнышке и оставляя после себя на воде мгновенно смываемые течением круги…
Над водой, почти касаясь её, пролетела одинокая запоздалая стрекоза. Вот с криком, будто поссорились из-за чего-то, помчались две чайки, и снова все стало тихо.
На водной шири зачернел вдалеке челнок рыбака, вон еще один, вон ещё…
У самого берега стоял причаленный, но ещё не разобранный плот из толстых, тяжелых бревен. Шевцов ступил на скользкие, чуть подающиеся под его тяжестью бревна, подошел к их краю. У самогоплота, в просвечивающей на солнце зеленоватой глуби воды, быстро мелькнула серебристая стая красноперых рыб. Течение реки катилось так бурно, что у Володи слегка закружилась голова, и он из предосторожности сделал шага два-три назад от края плота.
Он вышел на берег и побрёл.
Там и тут на поросшем пучками травы песчаном берегу лежали опрокинутые вверх доньями долбленые челны и плоскодонные дощатые «душегубки».
Присев на один из челнов, Володя глядел в мощные воды Енисея, наслаждался широтой и далью просторов и прислушивался к ощущению свободы.
С Нового года — восемь с лишним месяцев — он не знал этого чувства.
«А если бы быть сейчас по-настоящему на свободе, уже окончив гимназию, учиться в Казани или в Томске, участвовать в студенческой жизни… А может быть, в Москву удалось бы… Встречаться каждый день с Аночкой», — подумал Володя и ощутил у себя на губах улыбку…
Аночка… Образ её не оставлял Володю с самой минуты тюремного свидания и еще живее стал после того, как он увидал ее на вокзале, рядом со своей матерью. Он не думал о том, как могли бы сложиться их отношения, знал только, что ему не хватает ее: слышать ее голос, чувствовать теплоту ее дыхания, как тогда, когда она во время свидания шептала ему, изображая невесту…
«А вдруг она была бы здесь! — подумалось на минуту Володе. — Нет, нет и нет! — остановил он себя. — Ни за что!»
На этапах и в пересыльных пунктах Челябинска, Омска и Красноярска попало несколько московских студентов, и у каждого Володя спрашивал, не знает ли он Аночку Лихареву. Так хотелось с кем-нибудь поговорить о ней или просто хотя бы сказать ее имя. Никто из встреченных не знал её.
— Аночка! — вслух произнес Володя.
Она обещала писать, как только определится его адрес. Вот он и определился. Надолго ли? Скоро перестанут и пароходы ходить, почта пойдет по-старинному — санным путем…
Вонючие тесные камеры пересыльных пунктов отняли много нервов и так много дней!
Один из петербургских технологов, с которым Володя встретился на последней точке железнодорожного пути — в Красноярской тюрьме, оказалось, знал Васю Фотина. Он рассказал, что о Васе жандармы справлялись у арестованных, видно, ему придавали значение, — но он, должно быть, успел удрать от ареста.
Здесь же, в Красноярской тюрьме, Володя получил, на случай побега, нелегальную явку к железнодорожникам станции Красноярск.
Немногим менее двухсот верст отделяли его теперь от этой станции. О тайге говорили, что идти по ней новому человеку не то что страшно, а просто безнадежно.
Но если бы вот сейчас, сию минуту, выйти и двинуться через тайгу, — что могло быть страшного? Даже не верилось в это погожее утро, что может быть страшно в самом дремучем лесу.
— Иваныч! Ты что же не емши! — услышал Володя голос Елизара Седых. — Папаша велит к столу поспешать. Куды же ты делся?!
— Утро хорошее, Енисей, — пояснил Володя, вставая с челна.
— Утро-то знатно, что говорить, однако! — согласился чалдон.
Они направились вместе к дому.
— Садись, стрекулист, поснедать со всеми. Хозяйством-то за ночь, поди, не поспел завестися? — шутливо сказал старик.
— Не поспел, — согласился Володя. — Спасибо.
— Поснедаешь, тогда и спасибо скажешь!
Горячие шанежки с молоком, яичница, рыба, соленые огурцы — все было вкусно, все казалось каким-то особенным, и Володя с удовольствием сидел за простым, широким, добела скобленным столом в этой многочисленной, старозаветной доброй семье.
Ни Елизар, ни старик больше не напоминали ему про застольную молитву и про его безбожие.
После завтрака Володя вместе со стариком хозяином отправился в лавку, чтобы купить необходимые вещи: лампу, чернил, бумаги с конвертами, марки, ложку, нож, пару тарелок. Там же купил он сахару, чаю, крупы; печные горшки, глиняная миска и сковорода были в занятой им избе.
Старик уговаривал посмотреть ружье. Володя отказался, сказал, что никогда не держал ружья, не умеет стрелять. На большой выбор сетей, рыболовных крючков, поплавков и лесок он тоже не посмотрел.
Старик покачал головой.
— Сирота! — сказал он. — Не рыбак, не охотник, не пахарь, не плотник. Где же тебе взять заработка? Так-то голодом ляжешь! Разве на вашу пособию проживешь?!
— Чего-нибудь поищу. Может, грамота станет кормить, — сказал Володя.
— Грамота в городе кормит, а у нас грамотеев и так довольно. Вот разве сказать попу про часы…
Поповы часы в тот же день были принесены к Володе. Он возился с ними дня три. Каждый день наведывался к нему церковный псаломщик.
— Как делишки, Владимир Иванович? — спрашивал он.
— Тружусь, — отвечал с досадой Володя. Ему не хотелось ронять завоеванный с такой легкостью престиж часовщика, но вторая победа не шла сама в руки, особенно при отсутствии нужных инструментов.
На четвертый день часы все же пошли, но еще целый день пришлось провозиться, пока Володина, избушка наконец огласилась важным, торжественным медным звоном.
И словно все четверо суток караулили эту минуту, — в избу налезло все семейство Седых, от малых до старых, и на всех лицах светилось радостное, доброжелательное сияние, как будто все они, как часовой маятник, были начищены мелом…
«Все они — добрые люди, хорошие люди!» — с ощущением благодарности за их бескорыстное сочувствие подумал Володя.
Придя за часами, псаломщик принёс Володе подушку и одеяло.
— Матушка за работу прислали. Обедать кланяться приказали к отцу Михаилу…
— Видал, однако! — хлопнув псаломщика по спине ладонью, с похвальбой сказал Елизар, как будто не Володя, а он починил поповы часы.
Часы лавочника стали третьим испытанием для Володи, и он удивился сам, когда выдержал и этот более трудный экзамен, ухитрившись склепать лопнувшую пружину, для чего пришлось «отпустить», на углях ее два конца, потом опять закалить и потом повозиться с регулировкою маятника…
Шевцов никогда не занимался этим всерьез. Это Илья Ютанин на досуге чинил часы для знакомых, а Володя ему кое в чем помогал, — и вот на тебе! Сам для себя незаметно оказался «часовщиком»!..
В течение недели-другой Володя перезнакомился с учителем, Алексеем Иванычем, и его тощенькой, бледной женой, с картежником и выпивохой лесничим и двумя помощниками лесничего, с попом, с дьяконом, с доктором, у которого брал газеты, с фельдшером, с кузнецом, со страстным охотником ветеринаром и с начальником почты. Ссыльных в селе, кроме Володи, не оказалось.
Больше всего Шевцову понравился младший помощник лесничего, лесной кондуктор Сенечка, окончивший всего лишь лесную школу и мечтавший попасть в Петровско-Разумовскую академию.
— До чего я, Владимир Иваныч, хочу учиться, если бы вы только знали! Главное — математику одолеть. Остальное — справлюсь, а вот математику — трудно, — говорил казавшийся вялым, рыхлый, татарского вида Сенечка. — Хочу быть лесничим, Владимир Иваныч! Ведь сколько их тут, в Сибири, лесов, и все без надзора… Гибнут леса наши, знаете, так, что смотреть на них горько. Вы были в тайге? Не были? Вот по снежку с вами сходим. Дядя есть у меня в Арзамасе богатейший. Лет пять назад посылал учиться, чтобы грамотный был у него подручный, а я не хотел от матери ехать. Он осерчал, ничего теперь мне не дает… Да я без него осилю! Я ему докажу, что осилю, с покорностью не пойду…
Володя стал заниматься с Сенечкой. Алгебра, которой Сенечка ранее никогда не касался, привела его в настоящий восторг.
— Каких только нет наук! Ну и алгебра! Всем наукам наука! — восторгался он. — Ведь как сказать по-простому, понятно: арифметика, геометрия — вроде прислуги, а эта — царица!
Володя смеялся.
Сенечке не хватало учебников. Местный учитель обещал их достать в Енисейске. Володя договорился с учителем, что они станут вместе готовить способного ученика к экзаменам на аттестат зрелости.
Не оставляя своего замысла о побеге, Володя старался забыть свои походы с дядей Гришей на охоту, забыть о том, что ещё мальчиком умел на самодельных лыжах свергаться с самых крутых горок слободки… Он представлялся беспомощным.
— Вот попал — так попал! — вслух ворчал Володя при первых крепких морозах. — Не выдержу я тут у вас, утоплюсь с тоски, — говорил он Елизару Седых.
— Ой, брось ты, Иваныч! Ведь грех! — отвечал тот, в испуге крестясь. — Ведь тебя все любят. И зарабатываешь малость, однако, не голодаешь ведь, слава богу! Сходил бы ты на исповедь к батюшке, право, полегчало бы тебе!.. Должно, это грамота сердце тебе так печет. А ты удержися!