«Временные правила» министра-генерала Ванновского, изданные в канун Нового года, были приняты студенчеством всей России как издевательство.
Исполнительный комитет объединенных землячеств больше уже не заседал в квартире у Аночки. Он перешёл на положение кочевого племени, чтобы не быть выслеженным полицией. Четверо членов комитета уже сидели в тюрьме. Про них шептали, что у них были связи с партией, и им привыкли верить, как политическим руководителям, а теперь приходилось во всем полагаться на собственные неопытные умы, на подсказку своих сердец, чтобы протестовать, бастовать, выдвигать требования и лозунги.
Министр предложил свободу сходок «в пределах законности». В Москве уже ходил рассказ Горького о, писателе, который зазнался. «Свобода в пределах дозволенного» была высмеяна и растоптана.
Сходки под председательством инспектуры?
— Долой инспектуру!
Повестка для сходок, заранее утвержденная?
— К чёрту! Вот наши требования:
«Сходки без всяких ограничений, полная свобода студенческих сходок!
Упразднение инспектуры, — долой педелей и шпионов из alma mater!
Обратный прием в учебные заведения всех исключенных студентов!
Допуск в университеты всех желающих в них учиться, без ограничения пола и национальности!
Свобода слова, печати, собраний, союзов! Неприкосновенность личности!
Долой самодержавие!
Да здравствует политическая борьба студенчества, ибо без политической свободы не может быть свободы академической!»
Прокламацию от имени Исполнительного комитета землячеств Аночка сочинила сама. Когда она писала эти слова, рука её дрожала от волнения не потому, что она боялась ответственности перед охранкой или полицией, а потому, что впервые она сама брала эти мысли и слова из собственной головы и своего сердца.
|
Трепещущим от волнения голосом она предложила прокламацию собранию, и собрание приняло ее лозунги единогласно.
Но для протеста от имени всех московских студентов нужна была общая сходка.
— Снова в Манеж загонят! — сказал кто-то.
— А ты не давайся! — откликнулся бодрый голос.
— Сопротивляться оружием?
— Черт возьми, чем попало!
— В прошлом году народ опоздал собраться. Если бы раньше сошлась толпа, то никто не попал бы в Манеж, — переговаривались студенты.
— Эврика! Братцы! Нашел! Послать делегатов к рабочим. Просить поддержки.
— Товарищи, мы не дети. Рабочие не пойдут на зов первых встречных. Надо знакомство с ними. У кого есть связи с рабочими? — спросил председатель.
Наступило молчание. Связей с рабочими у студентов не было. Может быть, они были у тех, у арестованных.
Тогда поднялась Аночка. Она вспомнила своих пресненцев.
— Я знакома с рабочими, — робко сказала она.
— Коллега, вы — золото! Мы вас уполномочиваем идти от имени Комитета, просить поддержки. Если рабочие выйдут к университету, то мы победим. При них жандармы нас не посмеют «не пущать и тащить».
— Редакционную коллегию просят остаться после собрания. Остальным расходиться с осторожностью, — объявил председатель.
В квартире Бурминых бушевал семимесячный деспот Иван Бурмин, как представлял его знакомым отец, Георгий Дмитриевич.
Клавуся, из боязни испортить вкус молока, совсем перестала пить валерьянку. К тому же Аночка не беспокоила своих квартирных хозяев набегами многочисленных «маратов и робеспьеров», и если она приходила домой в сравнительно ранний час, её по-прежнему звали к чаю с вареньем. На этот раз после чая Аночка завела на кухне разговор с не раз выручавшей ее Ивановной о валенках и платке.
|
— Али сызнова заварушка пошла во студентах? — спросила Ивановна.
— Пока еще нет.
— Ох, девка! Ты, значит, в зачинщицах ходишь?! Ой, не девичья доля Сибирь-то! Возьми платок. Для хорошего дела не жалко. Сейчас и пойдёшь?
— Куда же я на ночь-то глядя! Нет, утречком выйду пораньше.
— Как люди к заутрене, а ты-то как раз бунтовать?! Эх ты грешница-а! А то и ведь как сказать? Может, тут и греха-то нет никакого, а правда божья… Кто вас знает! — махнула она рукой. — Бери!
Аночка вышла из дому на рассвете, и дворник, в тот час убиравший на улице снег, пристально вгляделся в неё, не понимая, откуда вышла такая жилица. Но, слава богу, конечно, он так и не понял и погрузился опять в свое дело, что было слышно по яростному скрипению железной лопаты в промороженном воздухе тихого переулка…
Она пошла пешком к Пресне. Навстречу ей из кривых переулков выезжали, поеживаясь от холода, заспанные, ещё не размявшиеся извозчики. Проходили мастеровые, рабочие из ночной смены. Плелись богомольные бабушки и старички, успевшие отработать свой век.
Городовые бродили безучастными, ленивыми тенями в ещё не совсем проснувшемся городе. В синеватом утреннем сумраке белели украшенные инеем ветви деревьев Зоологического сада, изредка раздавались звоночки конок, и дымящийся паром выныривал теплый, дышащий потом, крутой лошадиный круп.
|
По церквам там и здесь раздавался утренний звон…
Аночка надумала, что придет именно в этот час. Прочие жильцы, кроме Лизаветы и Маньки, ее не узнают, разве узнает Антон, если жив… И она обо всём расспросит. Назовётся племянницей Лизаветы. Скажет, что приехала из Рязани. Потом, уже вечером, там будет видно, зайдёт ещё раз.
Она шла не спеша, немного запуталась в переулках, вернулась, потом увидала лавочку и торговку с корзинкой на перекрестке, начала все сначала от лавочки и попала в те самые ворота, на крылечко, в котором по-прошлогоднему не хватало доски.
В это время как раз и брызнуло золотыми лугами солнце…
Не стучась, по-хозяйски, как тут было принято, Аночка дёрнула дверь и вошла.
— Здравствуйте! — ни к кому не обращаясь, сказала Аночка. — Тётя Лиза с Манюшкой тут, что ли, живут?
— Здравствуйте, кто ты там будешь. Иди-ка поближе! — позвал с печки знакомый голос Антона. — Анютка! Анютка! Сто лет, сто зим не казалась! — воскликнул радостно он. — Здорова ли, дочка?
— Спасибо, дедушка. Вы как живете?
— Живу! — усмехнулся старик. — Ай опять от кого убегла? Схорониться, что ль, надо?
— Да нет, так я, к вам в гости.
— Ишь ты! В гости! Чудно! Чего-то ты, девка, мне брешешь! Аи мне все едино. Вот малый сейчас прибежит, так ты его спосылай для меня, старика, пусть лекарства купит.
— В аптеку? — спросила Аночка.
Антон махнул рукой:
— Аптека — гибель человеков! В аптеку не надо. Ты в лавку его спосылай за шкаликом — то-то лекарство!
«Малый» оказался парнишкой лет девяти, сынишкой соседки, лежавшей в больнице. От скуки он приходил коротать своё время с Антоном.
— Манька с Лизкой-то разошлась. Что тут бы-ыло — до драки! И смех и грех! Старуха-то померла, что квартиру держала, Лизавета квартиру взяла на себя. Ты гляди-ка, гляди, благолепье какое повсюду!
Аночка и сама, вначале не поняв ещё, чувствовала какую-то перемену в комнате. Теперь она осмотрелась: на стене висел царский семейный портрет, на другой стене — портрет Александра Второго, перед иконой в углу мерцала большая лампада.
Уже выпив шкалик и закусив варёной печенкой, Антон разошёлся:
— Союз завели, для рабочих людей. В город ездят профессоря слушать — профессорь их учит, Лупягин…
— Лупягин? — переспросила Аночка.
— Али знаешь такого? — подозрительно насторожился безрукий.
— Нет, не знаю. Фамилия только смешная, — покривила душою Аночка, сама не зная для чего.
— Лупягин, ага… Его бы лупить самого да лупягу найти на него потяжельше какую! Говорят — економ… Он та кого наекономит хозяевам, наших-то так оплетет!.. А они, дурачье, и поверили, что он за рабочих… Да ежели градоначальник тебя посылает, то как же тебе стоять за рабочих?! Из полиции? Значит, уж ты за хозяев… И Манька сказала им так-то. Как взъелись! Говорят, мол, полиция за рабочих, а студенты да агитаторы — все шарлатанство, мол, шумят для своей корысти! А мы, мол, и с царем и с полицией мирно поладим. Мол, полиция — первый защитник для нас…
— А Федот куда делся? — спросила Аночка, вспомнив шумного богатыря, вожака рабочих.
— А Федот-то и есть у них самый главный! Ты его не узнаешь: цепочку завел для часов, на кулачные стенки не ходит, в трезвости клубы ходит да книжки читает… — Антон приложил ладонь трубкой ко рту: — Он с охранным спутался, я-то знаю того, который ходит к нему, вот что! — шепнул Антон. — Из-за того и Манюшка с Лизкой рассорились… И-и, что тут было! Манюшка продажной шкурехой Лизку, а та ее крепче, в волосья вцепилась, ажио их бабы водой разливали. Ведер пять, поди, вылили на пол… Манюшка-то в полицейскую веру не хочет. Ее уж Федот улещал: «Дура! Мол, станут зато лечить тебя, дуру!» А она ему в бороду — тьфу!.. Осерчал! В порошок бы истёр её, да его Лизавета схватила. «Мол, помни, — твердит ему, — помни, кто ты теперь есть!» Он притих, а потом присунулся к Маньке да, как змеища, шипит: «Убирайся отселе! Не сойдёшь из квартиры, то с фабрики выживу, знай!..» А ведь он теперь в си-иле, сожрет — не моргнёт!
— И ушла? — спросила Аночка.
— А чего же ей дожидаться! Не барышня — жамкать-то надо! Боялась, что с фабрики сгонят — куды, мол, тогда?! Кругом расчеты. У каждых фабричных ворот человек по пятьсот толкутся… Такая уж время пришла: не взыщи, да подвинься! Ан фабрику бросила всё же. Не в силах…
— А как у нее со здоровьем?
— У Маньки-то? Плохо! Совсем с ней плохо. Пуще ещё отощала… А девку-то младшую помнишь, Варьку, — племянница мне? Вот кто в Лизавете души не чает, а та её балует, чтобы Манюшке завидно стало: «Мол, каково хорошо житье с Лизаветой, а ты, мол, покинула стару-то дружбу!»
— Ну, видно, тут мне теперь не гостить, — почти про себя сказала Аночка, поняв происшедшие перемены. Она растерялась от рассказа Антона.
— Знамо, что не гостить! — Антон зашептал: — Ты теперь, барышня наша Анютушка, самый пущий рабочему враг, потому что ты тилигентка, студентка, против царя и полиции и святого духа, ныне и присно и во веки веков аминь! Поняла?! Да, вот то-то! — закончил он вдруг.
— А где теперь Маня? — спросила Аночка.
— А вот к ней ты зайди, — душевно сказал Антон. — Я у ней по воскресеньям опосле обедни бываю. За банями в переулке налево кирпичный подвальчик на, улицу окнами. В третье окошечко стукнешь… Не жилица она. Цветы лепит — розаны, незабудки, в похоронное принимают… На гроб себе разве что слепит, и то навряд… Дай бог гроб, а цветы не для нас и во гробе!
Аночка вышла. Она слышала о зубатовцах, но никак не могла представить себе, что ее друзья, те самые, с кем она в прошлом году шла в уличной демонстрации с красными флагами, — Федот, Лизавета, Манька и их подруги — могут попасть в эти гнусные сети полицейского сектантства, насаждаемого жандармами. Ей мало было рассказа Антона, захотелось увидеть одинокую чахоточную Маню, которая сберегла себя, нашла в себе силы сопротивляться дурману зубатовщины.
За баней в переулке налево кирпичный подвальчик. Аночка постучала в затянутое морозом окошко.
— Кто там, иди со двора, да по лесенке тише: там склизко, голову не сломайте! — не сразу узнала она в этом надорванном хрипе голос весёлой Маньки.
В затхлом, сыром полумраке подвала на скрип двери Манька откликнулась снова:
— За цветами, что ли, там кто? Идите сюда… — И когда наконец узнала, вдруг еще более хриплым и сдавленным голосом: — Анька! Отколь ты взялась?! Да как ты меня разыскала?! Ну, рада тебе я! Ой, девка! Не очень-то тут раздевайся, — торопливо предупредила она. — Я, видишь, сама сижу в валенках да в пальте. Холодина небось на улице?
— Так себе. Градусов десять, наверно. А ну, покажись, — сказала Аночка, приближаясь к оконцу.
— Что уж казать-то? Эх, Анечка, девонька! Нечего мне и казать! — вздохнула Маня, обняв её за плечи.
В тусклой, убогой клетушке, под побеленными неопытной кистью кирпичными сводами, наподобие тех, какие рисуют в старинных замках, на знакомой, аккуратно прибранной постели разложены были частью готовые, частью ещё не собранные в целое цветы: незабудки, фиалки, розы, ландыши, лилии — шуршащие мертвые цветы мертвых. Тряпичные и бумажные лепестки и листочки были навалены кучками и на столе, возле которого за своей невесёлой работой сидела Маня.
— Похудела ты, правда, — признала Аночка, разглядывая знакомку.
— Уже некуда больше тощать, как коза на репейнике — кожа да кости. В чем держится дух, и сама не знаю. Должно быть, со злости на свете живу. Всех ненавижу!
— Уж так и всех?! — недоверчиво переспросила гостья. — Не всех, конечно, а «тех»… Тебе Антон указал мое логово? Шкалик небось купила ему? Значит, все уж слыхала?.. Эх, Анька! Кабы я удержалась на фабрике, я бы сама к ним в Союз подалась, чтобы в Союзе люди все поняли… Уж так мне досадно глядеть… Подумай, ведь я-то такая же дура, а разом смекнула обман. Профессор к ним ходит такой, Платон Христофорыч, должно, в полиции служит. Он им по-научному затемняет мозги… Мы тут написали про это бумажку одну для рабочих, — тихо призналась она, — да печатать нам не на чём. Может, у вас, у студентов, найдется?
— Узнаю, спрошу, — уклончиво отозвалась Аночка. — А кто составлял?
— Тут, в квартире… один ко мне ходит. В мастерской работает. Ну, и ещё…
— А у них в мастерской все так же, как и у вас? Тоже полиции продались? — осторожно спросила Аночка, в тяжёлой растерянности оттого, что не могла уже выполнить возложенного на нее поручения, не могла связаться с рабочими, хотя перед коллегами нахвалилась своим знакомством.
— Поветрие ходит такое, Анюта! — со вздохом ответила Манька. — Мой-то Саша в маленькой мастерской. У них таких нету. Он гадает, что скоро, должно быть, и все уж поймут. А покуда кругом по заводам плохо… Вот мы для того и взялись за письмо к фабричным — двое чахоточных дураков да с нами третий еще того хуже — Антон-нищий, пропойца!.. Конечно, не нам затевать… Тут и ещё бывает один — тот настоящий… Хвалил за бумажку. Смеется: «Воюйте, воюйте, вояки! Социал-демократы не справятся объяснить рабочим, так, может, вы растолкуете лучше. Кому воевать, как не вам! Вас из рабочего класса и то прогнали!» — смеется, а губы трясутся, сам того и гляди заплачет от злости, что так обошли нынче нашего брата… Помнишь, прошлый-то год, помнишь, Анька?! А Льва Николаича помнишь, Толстого? А как полицейских лупили на площади возле Пушкина!.. Сколько радости было! Я думала — вся чахотка пройдет от такого раздолья. Иду да дышу таково-то легко… Целый день по морозцу тогда с тобой гуляли, подружка нежданная ты моя!
Манька порывисто обняла, поцеловала Аночку и закашлялась с тяжким надрывом, отчего, казалось, ещё больше заострились её скулы и нос.
— Ты не брезгуешь, что целую тебя? Уж так ты обрадовала меня приходом, что я и цветочки свои позабыла, будь они прокляты, сколько в них крови моей, за какие гроши их приходится делать! Сидишь целый день, спину гнешь да всё думаешь, думаешь… Кажется, целую гору всяческой думы надумала, а подсчитаешь цветы — на полтинник не выйдет! Приходишь сдавать, а там все такие же: то кривая старуха, то девчонка без ног, то какая-то умалишенная… А как тут ума не лишиться от этих цветов?! Говорят, что на шляпках на дамских цветы носить мода пришла. Может, модистки дороже заплатят, чем в похоронном. Схожу попытаю, тут адрес мне дали… — Говоря, Маня уже нанизывала какие-то синенькие лепестки на проволочку. — Я их во сне, проклятые, вижу — лиловые, жёлтые, красные! Легче всего ромашки делать, зато за них дешево платят — всё то же на то же выходит! — заключила она. — А ты что искать-то нас вздумала, да и опять в этот, как его… в маскарад нарядилась?.. Ивановной, что ли, старуху твою зовут? Она нынче в шляпке твоей на базар поплетется? — с усмешкой спросила Манька.
Аночка выгрузила припасённые для Маньки гостинцы — связку баранок, пакетик сахару, кусок колбасы и любимого ею студня, который взяла в лавочке, там, рядом с домом Лизаветы.
— Соскучилась, просто так я, повидать захотела, — сказала Аночка и, как всегда, когда говорила неправду, вдруг покраснела.
— Эх ты вруша! — спокойно улыбнулась ей Манька. — Я бы тебя в эту, как её… в конспирацию ни за что не взяла: жандарму сбрехнешь, а сама и в краску!
— То — жандарму, а то — подруге. Ты дура! — сказала Аночка.
— А когда за подружку признала, то и не ври. Ведь я понимаю: ты шла к нам — ждала все встретить по-старому, поговорить по делам собралася, ан тут совсем по-новому всё: те в царство небесное через полицию лезут, а эта на гроб цветочки готовит и сама уж в могилку сползла по колена! Чего с ней язык трепать зря-то!.. А ты не гляди, что в могиле. Я живуча, как кошка, сдыхать сдыхаю, а дай поиграться бумажкой — и кинусь! С последних сил, знаешь, кинусь! Мне бы бомбу, не то ливорвер, я бы им показала, где раки зимуют! — жарко сказала Манька.
— Да я не из тех…
— Я и знаю. Ты ведь из тех, которые за рабочую массу? Ну вот те и масса! «Спаси, господи, люди твоя. Победу благоверному императору!..»
Аночка удивленно взглянула на бойкую в злости собеседницу.
— Ладно, давай угощаться. Я богатая стала, самовар завела! Нащеплю лучины, попьем…
Вдвоём они поставили самовар. Пока он грелся, Манька сама рассказывала о своей ссоре с бывшей подругою и её сожителем, о том, как пришлось ей покинуть фабрику. И за чаем все не могла уняться, отстать все от той же темы. Её боль из-за того, что полиция обошла рабочих, была ещё сильнее, чем боль Аночки.
— Затменье на всех нашло, как ослепли! — говорила она.
— Понемногу очнутся, поймут, — обнадежила Аночка.
— Будить людей надо, Анюта! Сами они не проснутся. Мне бы сейчас ливорвер! — повторила Манька, оттолкнув чашку с чаем.
— А что бы ты сделала? Лизавету стрелять пошла бы? — с насмешкой спросила Аночка.
— Сама-то ты дура! — вдруг тихо вздохнула Маня. — Кто дал бы, тот указал бы мне, на кого выходить. — Она вдруг понизила голос до шепота, хотя в квартире не было никого, и до этого она говорила не опасаясь, но эти слова, как заветные, из самой глубины души, она выдохнула без звука: — Партия есть такая, которая за стрельбу. Я бы в неё подалась! Ты из ней никого не знаешь? — спросила она, заглядывая Аночке в глаза.
— Не знаю, — сказала Аночка. — И не нужно это совсем. Заводами целыми подниматься надо, а у вас на заводах полиция хороводит…
Манька составила к стороне посуду, остатки еды и опять взялась за свои цветы.
— Не везде на заводах полиция, — сказала Манька. — Есть такие хорошие люди! Зайди в воскресенье ко мне, к вечерку. Я одного позову — потолкуешь, увидишь.
— В воскресенье? — беспокойно переспросила Аночка. — А сегодня у нас…
— Нынче вторник. А тебе надо раньше? Да? — вдруг догадалась Маня. — Ну, так в четверг. Я сегодня Сашу сходить попрошу да позвать того человека… хорошего человека… А ты мне скажи по совести, как подружке, чего добиваешься. Саша ведь свой. Он сразу тому передаст обо всём, что надо… Что зря-то ходить!
Аночка рассказала ей о полученном от Комитета землячеств поручении. Маня слушала, нанизывая на проволоку шуршащие лепестки.
— Так, стало, и ты согласна, что надо людей-то будить?! — увлеченно воскликнула Манька. — Стало, права я? Будить?! — в волнении вскричала она, даже оставив своё занятие.
— Да не пальбой будить, поняла? — возразила Аночка.
— А ты принесла листочки? — таинственным шепотом вдруг спросила Маня, держа в руках связку зеленых крахмальных листочков искусственной розы.
— Какие листочки? — осторожно спросила Аночка. Ей показалось, что Маня сходит с ума от своих лепестков и листочков.
— Ну, про это самое дело листочки. Ведь на собранья рабочих не соберешь! А надо листки, чтобы все прочитали, какого числа, где начнется, и все честь по чести. А без листков тут нельзя. Ты своим студентикам объясни, что листочки нужны, а Саша к тому человеку сходит, ему обо всём расскажет, а ты ко мне завтра приди вечерком. И попросту приходи, не рядись, как на святки. Так, разве платочек накинь. Скажи, что пришла заказать на шляпку цветы для модистки…
Аночке было смертельно стыдно перед товарищами и перед самою собой. Вот тебе и рабочие связи!
Оставалась надежда ещё на «того человека», на «настоящего», о котором с такою надеждою говорила Маня, но этот, должно быть, был не таков, как Федот, который в прошлом году вел стенку на полицейских. Этот был, вероятно, из робких. Он не решится выступить прямо, с открытым призывом: «Пошли, девки-бабы!» Он мог лишь раздать у себя «листочки»! «Эх, Федот, Федот, до чего ты не тот!» — вздохнула Аночка.
Пользуясь наступавшими сумерками и отсутствием дежурного дворника у ворот, Аночка проскользнула домой никем не замеченной.
Юля Баграмова, поджидая Аночку, коротала время с Клавусей и деспотичным Иваном.
— Ты с каникул приехала? Привезла мне гостинчик? — спросила Юлию Аночка, принимая несколько детский тон, каким говорила с отцом.
Юля смутилась.
— Иван Петрович мне написал, что хочет приехать в Москву, побывать в хирургических клиниках. Я решила остаться. Много работала над переводом французской книги. А вот и каникулы кончились — он не приехал, — развела руками Юля.
— Ты живёшь всё по-прежнему у Лупягиных?
— Да, у тети Глафиры Кирилловны. Очень смешная особа, но добрая — прелесть!
— А муж — полицейский, — с ненавистью неожиданно для себя выпалила Аночка.
— Что ты городишь?! — вспыхнула Юля.
— Аночка, что ты! Платон Христофорыч самых гуманных взглядов. Юрик с ним близко знаком, у него учился! — вмешалась Клавуся.
— Иван Петрович мой тоже в каждом письме посылает ему поклон. Это какие-то грязные сплетни! — в негодовании воскликнула Юля.
— Не знаю. Я от рабочих слыхала, что он к Зубатову нанялся, затемняет рабочим наукой мозги. Говорят, что рабочие ищут на него потяжеле да крепче лупягу…
— Гос-споди боже, какую лупягу?! — в искреннем ужасе отшатнулась Клавуся от незнакомого, страшного слова. — Какую лупягу?!
— Какую? Которой лупят. Это Антон придумал «лупягу», ткач такой с Пресни, Антон. Рабочие говорят, что, мол, барин, должно быть, в жандармах служит!..
— Гос-споди, если бы знал Платон Христофорович! — воскликнула Юля. — Аночка, ты же сама его знаешь! Разве он похож на жандарма?!
— А ты ему расскажи, расскажи! Если он честный профессор, пусть бросит эти жандармские лекции, а если не бросит, то лучше тебе из этой семейки уехать, — сказала Аночка.
— От тёти?! Но это её оскорбит! — возразила Юлия Николаевна.
— Как хочешь, Юля. Если ты не поймешь сама, то я напишу Ивану Петровичу, — пригрозила Аночка. — Ты понимаешь, что, может быть, даже на этих днях выйдет листовка против зубатовцев и в ней будет сказано, что профессор Лупягин служит жандармам.
— Но это же клевета! — воскликнула возмущённая Клавуся. — Ты, Аночка, должна отстоять честное имя от грязи. Это священный долг! Представьте себе, профессор Лупягин не так давно встретился с Юриком, звал его тоже прочесть несколько лекций рабочим. Значит, если бы Юрик взялся…
— Юрий Дмитриевич?! — резко прервала Аночка. — Если бы он взялся, то ваша фамилия была бы в листовке рядом с Лупягиным, и я бы уехала на другую квартиру, а с вами перестали бы здороваться честные люди…
— Ты меня так напугала, Аночка! Как хорошо, что ты обо всём услыхала! Я побегу скажу тёте, — заторопилась Юлия Николаевна. — Ты там попроси, пожалуйста, от кого зависит, чтобы они подождали с листовкой, — умоляюще обратилась она к Аночке, уверенная, что Аночка знает всех тех, кто пишет и множит листовки…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Наблюдая студенческое волнение и памятуя февральские и мартовские дни прошлого года, полиция неистовствовала во всех университетских городах. В Киеве, Харькове, Екатеринославе, Петербурге, в Казани, в Ярославле — везде шли демонстрации, избиения, аресты. В Москве каждую ночь шли сотни обысков по квартирам, производились десятки арестов.
Аночка то и дело приходила домой в поздний час, и когда заспанная Ивановна отпирала ей дверь, она неизменно видела высунувшееся из двери столовой испуганное лицо Клавуси, окружённое папильотками.
— Много учитесь, барышня, — несколько раз говорил Аночке дворник, выходя отпирать ворота, но успокаивался на полученном за труды гривеннике.
Подготовка к большой сходке требовала немало сил. Нужно было позаботиться о прокламациях, о предварительной записи дельных и смелых ораторов. Уже бесспорным казалось мнение о том, что в этот день должны выйти на улицу фабрики и заводы и с их поддержкой студенчество обретет настоящую силу.
— Мы должны от нашего имени выдвинуть требование в поддержку рабочего класса: восьмичасовой рабочий день и свободу рабочих союзов и стачек, — сказала Аночка. — Это докажет рабочим, что мы идем на борьбу за общие интересы.
Вокруг предложения Аночки поднялся спор, кто-то назвал это предложение лицемерием и заманиванием рабочих в свой лагерь. Аночка вспыхнула.
— Если мы напишем это требование на нашем студенческом знамени и с этим требованием выйдем на улицу, — в наших условиях это уже борьба действием. Мы никого не «заманиваем», а становимся сами в ряды единой борьбы, в которой первое место принадлежит рабочим», — с жаром сказала Аночка. — Стыдно должно быть тем господам, которые думают, что не обязаны стоять до конца за дело рабочих. Не забывайте, что мы учимся на их, на рабочие деньги!
Противник её что-то жалобно забормотал, уверяя, что его не так поняли.
Когда неделю спустя в узком кругу возник разговор, что одна из женщин должна выступить от социал-демократов, как-то само собою возникло имя Анечки. Ей сказали об этом. Она замахала руками.
— Что вы! Какая же я социал-демократка! Я даже Маркса ещё не читала! — призналась она в смущении.
— Если бы социал-демократками становились только после изучения Маркса, то долго пришлось бы ждать партии приобщения к ней рабочего класса! — ответил «вечный студент», рыжебородый Иваныч, неуловимый на обысках и облавах полиции.
Рассказывали, что как-то однажды он оказался вместе со студентами оттерт полицейскими в переулок. Всеми были предъявлены надлежащие документы, но среди захваченных студентов не нашлось не только ни одного Ивана Ивановича, но и человека с рыжей бородой.
Кто-то пустил слушок, что эта известная всем борода или мгновенно становится черной, или просто легко убирается за подкладку шинели…
Со дня разговора с Иваном Ивановичем Аночка, правда, ещё не совсем уверенно, стала считать себя социал-демократкой.
Ей так хотелось бы поделиться всем этим с Володей, но возможности не было. Письма Володи она получала на адрес Юлиной тетки. С того же адреса отправила ему еще в декабре посылку с книгами и фуфайкой, в которую, помня его пристрастие, вложила фунтовую банку ванильной халвы. И вот уже долго-долго не было от него, никакого ответа…
Письмо от студентов к рабочим было составлено. При голосовании редакции этого письма в Исполнительном комитете землячеств голоса разделились так, что все попытки усилить акцент на учебных вопросах были подавлены большинством. На заседании уже почти открыто назывались одни — рабочедельцами, другие — искровцами. Искровцы победили.
Один экземпляр этого обращения Аночка захватила с собой, идя на квартиру Маньки для встречи с «тем человеком». Было решено, что в течение оставшихся трёх-четырёх дней до сходки это письмо отпечатают тем или иным способом для раздачи на фабриках и заводах.
Вечером Аночка снова пришла в подвал, постучалась в окошко и сказала, что от модистки пришли за цветами.
Мелкорослый и неприметный человек, типично мастерового вида, с серенькой, словно пыльной, бородкой и пристальными темными глазами, пожал ей руку.
— Савелий Иваныч, — назвал он себя.
— Нюра, — сказала Аночка, заметив, что на руке у «него не хватало мизинца.
— Значит, опять государя-освободителя помянет народ? — спросил он.
— Вот молодежь собралась… — неопределённо ответила Аночка.
— А мы, по-вашему, как — старики? — спросил Савелий Иваныч и усмехнулся.
Только тут Аночка увидела, что ему далеко ещё до тридцати.
— Я имею в виду, — мы, студенты. Только, если мы будем одни, нас легко задавят.
— Н-да, — сказал он, — против вас нынче травля большая идет и хитрая травля. В прошлом году они испугались, что мы вместе с вами. Обращение принесли? — деловито спросил он.
Аночка подала письмо, и Савелий Иванович придвинулся ближе к лампе, у которой Маня, не вмешиваясь в беседу, привычными движениями нанизывала бумажные лепестки на мягкую проволоку.
— Вот розочки славные будут, по восемь копеек за штуку, а мальвы никак не дешевле шести, — громко заговорила Маня, обращаясь к Аночке на случай, если прислушаются соседи.
— А фиалки букетиком или поштучно? — спросила Аночка.
— Десять штучек в пучке с парафинной пропиткой, совсем как живые, дождя не боятся нисколечко. Ну, конечно, нужна осторожность. Очень хрупкий товар. На той неделе атласные будут.
— А краешки осыпаться не станут? — продолжала Аночка, не умея как следует продолжать разговор о цветах.
— Французский атлас обещали, нисколько не сыплется. Я уж тянула, вот так, двумя пальцами, краешек.
Пока они обсуждали достоинства разных цветов, Савелий Иванович прочитал письмо.
— Умно и без лишних слов, — одобрил он, подавая листок Аночке. — А ты щебечи, щебечи, выхваляй товар! — негромко обратился он к Мане.
— Вот и считайте, — за розочки по восемь, за фиалочки по пятиалтынному за букетик… Нет, те, из атласа, дороже будут, атлас-то французский! — заливалась Маня сама по себе.