Последний роман Степана Злобина 26 глава




Устройство на новом месте для Баграмова было оживлено массой хлопот и новых забот. Раза два-три ему пришлось выехать в город, чтобы подыскать для заводской больницы фельдшера и сестру. Деятельная помощь Саши вносила разнообразие в хлопоты. Койки, стационара пока еще пустовали, кухня стояла, сияя неприкосновенной чистотой посуды, которую Саша с удовольствием распаковывал и составлял инвентарную опись, как научил его заводской счетовод, вручив особую «инвентарную книгу», прошнурованную и с сургучной печатью.

Самое интересное было для Саши опись аптеки и медицинского кабинета, в котором он поминутно спрашивал доктора о применении каждой мелочи.

До подыскания кухарки они устроились столоваться на дом к заводскому счетоводу.

Ремо и счетовод сговаривались устроить у доктора «новоселье», но Баграмов вежливо отклонил их затею, сославшись на то, что у него все не устроено, неуютно, а кроме того, в торжестве новоселья, по русским обычаям, должна принять участие и хозяйка, которая приедет домой не ранее рождества…

Розенблюм внешне отстранялся от сближения с Баграмовым.

Письма от Юли были не часты, зато она подробно писала обо всем, что видела, слышала, где бывала. Она писала, что регулярные занятия на курсах еще не начинались; впрочем, она уже стала посещать больницу на правах добровольной сестры, ей доверяли работать в перевязочной наряду с курсистками второго курса, и Юля гордилась тем, что она была более опытной и умелой, что она могла блеснуть знанием латыни и понимала больше других в рецептуре.

Её письма к Баграмову были ласковы, радостны. Она благодарила его за то, что он не таков, как другие, что он сам настоял на ее возвращении на курсы. И всюду она успевала, словно наверстывая упущенное за годы замужней Жизни в провинции.

В Баграмрве просыпалась от этих писем щемящая грусть. Ему казалось, что сам он никогда уже не покинет узкий круг заводских знакомств, что он начинает стареть, а Юля настолько ещё молода, что ей тяжело будет снова к нему возвратиться… В нем просыпалась ревность, когда она рассказывала о литературных чтениях, о новых знакомствах или даже о том, что палатный врач её похвалил и советовал ей ехать в Питер, учиться «по-настоящему»…

Иван Петрович писал ей ответные ядовитые, полные злых намеков страницы, но вместо того, чтобы их отправить, бросал в печь и садился писать сдержанные, холодные отеческие письма, буднично излагая свою заводскую жизнь и хлопоты с новым устройством…

Вместо обширного участка в десятки верст во все стороны теперь его работа сосредоточилась на вызовах в два заводских поселка — Разбойники и Балканы, расположенные поблизости один от другого, на расстоянии трех верст от больницы, на рудник, находящийся верстах в десяти от завода, по линии узкоколейки, да на заводские лесосеки, к лесорубам и углежогам. В больнице помещались главным образом травматические больные — с ожогами, ранениями и ушибами. Во время эпидемии кори Баграмову пришлось ближе соприкоснуться с семьями заводских рабочих.

Пришедшие на смену крепостникам-заводовладельцам бельгийцы полностью восприняли всё правовое наследие бывших заводчиков. Рабочие жили буквально как нищие. Вокруг стояли леса, а им нечем было топить, и они вынуждены были воровать дрова в заводских дачах; окруженные помещичьими и башкирскими пастбищами, рабочие почти не имели клока земли, чтобы выгнать скотину и заготовить корма на зимнее время. Работы в заводе недоставало на всех, и заводчане работали в очередь, по долгим неделям отбывая без заработка «гулевые» дни.

В тесных избушках, где лежали больные дети, ютились и поросенок, и овца или коза с козлятами, теленок. В спёртом воздухе избы тяжко было дышать и здоровому человеку.

— И чёрт меня знает, рабочий я или мужик, — сам не знаю! Была бы земля — пахал бы и горя не ведал. Ан у нас за один покос полтораста смен на заводе отработать положено. А где их взять?! Я и рад бы работать. Приду на завод — не нужен, иди гуляй… Друг у друга из глотки кусок вырываем. Хозяева рады, конечно, — поясняли рабочие доктору.

В этой общей тяжести голода и беспросветной нужды, казалось бы, легко сколотить для начала хоть небольшой кружок. Но первый из заводских знакомцев Баграмова — Миша Зорин — доказывал доктору, что неграмотность и темнота не позволят понять рабочим необходимость сплочения ради борьбы.

— Кабы к разгрому завода звать или на порубки леса да на захват покосов, то пошли бы все сообща, — говорил Миша. — А про прибавочную стоимость разговаривать — толку мало. Как поработаешь да придешь домой, а там восемь глоток тебя поджидают — вот тогда про прибавочную стоимость сам догадаешься, без Маркса, без Энгельса! Тут рабочий чутьем сам по Марксу толкует!

Множественность травматических случаев на заводе заставила доктора глубже задуматься о своей специальности. В больнице он оборудовал вначале лишь перевязочную. Но уже встретился случай, когда понадобилась ампутация, и нужен был и операционный стол и наркоз. Вот если бы побывать хоть недолго в большой больнице!

Баграмов сказал об этом Розенблюму, который в ответ дружески и понимающе улыбнулся.

— Скучаете без жены? — спросил он.

Баграмов смущенно почувствовал, что мысль о свидании с Юлей в самом деле играла немалую роль в его замысле, поработать с недельку в крупной больнице.

— Да нет, я серьёзно.

— Разумеется, совершенно серьёзно вы можете съездить в Москву на две недельки. Фельдшер у вас приличный?

— Неделю-другую вполне обойдётся и без меня, если, конечно, не случится ничего чрезвычайного, — неуверенно ответил Баграмов.

— Ну, сами назначьте себе эти две недели, — доброжелательно сказал Розенблюм. — Лувен на этих днях говорил, что считает вас лучшим врачом на свете, и хотел пригласить вас к себе, поговорить о своем здоровье. Пойдете к нему — сразу и сговоритесь о своей поездке…

Лувен согласился на поездку Баграмова, но затянувшаяся эпидемия кори удерживала доктора на заводе, несмотря на то, что в последнее время он получал все реже письма от Юли, и они стали как-то невнятны; она, между прочим, писала о том, что решила попробовать себя на поприще литературной переводчицы. В Россию приехал известный и модный французский писатель Гастон Люнерье. Ее познакомили с ним, и он дал для перевода свой новый роман. Юля написала, что уже перевела две главы и редактор одобрил ее работу.

После этого письма доктор получил только беглую записочку о том, чтобы он не ждал ее на каникулы, которых, в сущности, в этом году и нет, потому что нет и занятий на курсах: больше времени уходит у студентов на сходки и резолюции. Впрочем, она не бросила заниматься медициной, ходит в больницу, работает в перевязочной и даже оставалась несколько раз на ночное дежурство. Но она взяла обязательство на перевод романа, и теперь ей надо спешить…

Баграмов подумал, что хорошо бы сюрпризом явиться в Москву для встречи с Юлией Нового года. Но эпидемия не пустила его опять. И он отослал Юле поздравительное письмо.

 

 

Яков с матерью приезжали на праздник в завод, навестить Сашку и доктора. Марья с завистью осматривала больницу.

— Тут и служить — это в радость: всё чисто, всё крашено. Хорошо!

— Ну что ж, продавайте избушку — да к нам! — поощрял Баграмов.

— Изба-то всё же своя, а тут на квартеру! Не хочется мне на квартеру, Иван Петрович! Где-нибудь на Балканах сыщешь клетушку — полы земляные, дровишек нет, крыша с течью… Нет, покуда ещё погодим, — отвечала по-крестьянски осторожная Марья.

Как-то уже к концу января, поздно вечером, постучался к Баграмову Яков:

— Иван Петрович, я с городскими гостями к вам. Можно?

Гостями оказались Илья и Кирюшка. Они направились в село по старому адресу доктора, и вот Яков привел их в заводскую больницу.

— Илья понимал, что доктор не знает их, и вместо пароля сразу же передал Ивану Петровичу письмо Володи.

— А почему вы считаете, что это письмо адресовано именно мне? — спросил доктор гостей, пробежав глазами обращение: «Дорогой Иван Петрович!»

— Константин Константинович нам подсказал, какому Ивану Петровичу мог Володя послать записочку.

— А почему Константин Константинович поручил её вам? — продолжал Баграмов.

— Она была вложена в письмо, которое Володя прислал моему брату. А мой брат — «дядя Гриша», — может, слышали от Володи такое название? — спросил Илья.

— А Константина Константиновича откуда вы знаете? — не ответив на вопрос, продолжал доктор.

— Ну, господина Коростелева мы часто встречаем, Иван Петрович. Он, бывает, заходит к нам вечерком, — сказал Кирюшка.

— Чаю хотите? — спросил Баграмов.

— Спасибо, Иван Петрович, не беспокойтесь. Якова матушка, тетя Маруся, нас покормила и напоила.

— Ну, я поехал, ребята. До свидания, Иван Петрович, — сказал Яков и вышел, поняв, что столь долгий расспрос не напрасен. Видно, есть у ребят серьёзное дело.

Илья и Кирюшка переглянулись.

— Ты говори, — значительно произнес Илья.

— У нас к вам, Иван Петрович, вопросы назрели, — начал Кирюшка. — Спор у нас вышел с «дядей Гришей». Да как сказать…

И Кирилл многословии, путаясь, всё-таки рассказал про знакомство с Егором Сафоновым, про его разговор о союзе социалистов-революционеров и социал-демократов.

Баграмов и сам в последнее время все нетерпеливее думал о том, что время теорий прошло и настала пора действий. Та нищета и тот произвол, какие царили здесь на заводе и в заводских поселках, толкали мысль на признание необходимости непосредственных и действенных схваток с правительством, звали к вооруженной борьбе. Видимо, срок революции приближался.

— Да, я думаю тоже, что время настало объединяться. Драться не словамл, а кровью. «Искра»… Но я считаю, что ваш Егор прав — сидят товарищи за границей и по-настоящему не ощущают они того, что творится в России… Если бы они по душам поговорили с вами, со мной, вон хоть с нашим Яковом, который был в Китае, — мы бы сказали. Мы — народ практики. Нас учила и учит русская жизнь. Есть у меня приятель один, литейщик. Он старался подобрать кружок для изучения теории — не выходит, грамоты нет… Значит, силу рабочих сначала нужно поднять на войну за свержение царя, за нормальный рабочий день, за грамотность, а тогда и теория будет. Приложится! Я согласен с вашим Егором! — сказал Баграмов.

— А Володя бы согласился, как вы думаете? — осторожно спросил Илья.

«Завоевал себе парень доверие у этих мастеровых! — с уважением подумал Иван Петрович. — Это у него не отнять, он человек душевный и вдумчивый».

— Володя? — переспросил он. — Ну что же Володя… Я думаю, у него голова осталась такая же умная, как была. Да ведь в пятом номере «Искры» тоже была статья, что всем революционерам надо объединяться, что социалисты-революционеры — это плоть от плоти социал-демократии… Я тоже считаю, что нет оснований для разных лагерей в революции. С экономистами, я так думаю, ни Володя, ни вы, ни я не пойдём!

— Значит, вы тоже считаете, что все должны быть в одной партии?! — жадно спросил Кирюшка. — Вот видишь! — не дожидаясь ответа Баграмова, воскликнул он, обращаясь к другу.

— Но я все же не понял, товарищи, в чем у вас вышел спор, — сказал доктор.

— Да, видите, спор у нас о терроре и о «стихийности» этой самой! — сказал Илья. — Егор говорит, что такой момент наступил, когда личный террор на руку революции… В том и спор! А «дядя Гриша», мой брат, — тот против!

— Надо следить за событиями, — ответил доктор. — Мы против террора, и мы его не организуем. Но и не следует в нашей литературе нападать на героев, которые убивают министров. Они ведь жизнь отдают! Мы должны каждый случай террора использовать, чтобы сеять зерно революции. Мы зажигатели революции, а не пожарный обоз, что бы лить воду на вспышки протеста. «Искра» печатается под девизом «Из искры возгорится пламя». Вот вам и ответ на вопрос о стихийности. О Зубатове слышали?

— Как же; слыхали: объединение рабочих с жандармами! — воскликнул Кирюшка.

— Мы будем выглядеть как зубатовцы, если начнём рабочих удерживать от боевых выступлений против царя и жандармов. Понятно? — спросил Баграмов.

— Да, конечно, не очень нам будут верить, — раздумчиво подтвердил Илья.

Стенные часы в комнате доктора показывали десять часов вечера.

— Спасибо, Иван Петрович, — сказал Кирюшка. — Нам надо на станцию. Извините за беспокойство.

Илья, уходя, крепко стиснул руку Баграмова.

Доктор обещал, что на следующей неделе сам заедет в город и познакомится с их студентом Егором.

Наутро ему принесли письмо Юлии. Она писала о том, что ошиблась, решив отдать себя медицине. Двери искусства открылись теперь перед ней, сверкающие огнями широкой жизни. Когда он получит письмо, она будет уже в Париже…

— В Париже?! — громко спросил Баграмов. — Зачем? Почему?

Он сложил письмо и отправился в управление завода.

— Я хотел бы уехать сегодня недели на две в Москву.

— Сегодня? Что-нибудь произошло необычайное? Не приятности? — спросил Розенблюм. — Полагаете, что Юлия Николаевна арестована? — понизил он голос.

Баграмов молча кивнул.

— Ну… пойдёмте к патрону. Я вас поддержу…

Лувен не задерживал. Положившись на опытность фельдшера, Баграмов в тот же день выехал.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

 

 

Москва, Москва!

Юлия Николаевна чувствовала бы себя совсем как девочка, убежавшая из-под опеки взрослых, если бы ей не пришлось жить под строгим надзором тетки Глафиры Кирилловны, бездетной младшей сестры матери, бывшей замужем за профессором Лупягиным.

В одном из арбатских переулков они занимали подобающую званию, удобную квартиру в собственном домике профессора, в домике, пахнувшем оскуделым дворянством сороковых годов, еще не отказавшимся от ампира, но уже не нуждавшимся в танцевальных двусветных залах с хорами и в «людских» антресолях. На фронтоне сохранились следы лепного герба, на котором еще явственно выступали черты развесистого древа, и какого-то зверя, вооруженного прадедовским мечом.

При жизни профессора Платона Христофоровича Лупягина герб ни разу не обновлялся, его безнаказанно мыли дожди, лепные фигуры его выветривались в летний зной и зимние морозы, и Платон Христофорович, занятый воспитанием юношества, вспоминал о своем дворянском звании лишь тогда, когда этот вопрос вставал перед ним из какого-нибудь официального учреждения вроде паспортного бюро или университетской канцелярии.

Если бы Платона Христофоровича спросить о геральдическом значении изображенных на фронтоне его дома фигур, ой не сумел бы ответить. Он был либерал, конституционалист, вполне порядочный и честный профессор и семьянин, чем и снискал высокую честь стать мужем своей супруги.

Когда осенью на страницах реакционного листка «Гражданин» был напечатан пасквиль его издателя князя Мещерского по поводу женского образования, в котором «сиятельный» старикашка обвинял всех курсисток и студентов в развратной жизни, Платон Христофорович заявил в присутствии коллег, что он готов вызвать старого пакостника на дуэль и с удовольствием влепить пулю в его черепок, наполненный гадостью.

Кто-то тут же пошутил, что он рисковал бы забрызгать этой неблаговонной жижей платье своих секундантов.

Не говоря уже о молодежи, — скабрезной статейкой князя Мещерского были возмущены десятки русских профессоров, в том числе высокопоставленные, такие, как сенатор Герке, заслуженный профессор Петербургского университета Поссе, директор С.-Петербургских высших женских курсов Раев, а в Москве — Тимирязев, Умнов, Ключевский, Виноградов, Кирпичников…

И когда в Москве в связи с этим начались студенческие сходки, Платон Христофорович возмущался не меньше, чем учащаяся молодежь, горячился и целый вечер, сидя перед пылающим камином, читал собравшимся наизусть некрасовских «Русских женщин», прерывая чтение лишь для того, чтобы отпить несколько глотков чая и высказать негодующие восклицания по адресу князя Мещерского.

— Университет должен быть широко открыт для всех жаждущих света — для мужчин и для женщин, для русских, для малороссов, армян, евреев… Если найдутся такие — для самоедов! Пусть и они просвещаются! — в домашнем кругу горячо провозглашал профессор. — Я убеждён, что Мещерский в общем сыграл просвещению на руку. Это последний отчаянный, потому такой мерзкий, выкрик из консервативного стана…

— «Gaudeamus igitur…» — внезапно запел Платон Христофорович, поддержанный не только Юлей и Аночкой, но также и сторонницей женской эмансипации Глафирой Кирилловной, которую профессор звал нежно Глашенькой или Глазком…

На следующий день Юлия Николаевна выступила среди своих однокурсниц с призывом «верить в близкое солнце и облить презрением грязное развратное воображение поганого титулованного старикашки».

Она написала об этом домой, Ивану Петровичу, жаркое и возбужденное письмо.

«По всему уже видно, Ивасик, что мы, женщины, скоро, скоро как равные перешагнем порог университета. Даже если бы нам пришлось сражаться за это в кровавых боях, мы и тогда бы не отступили!» — восторженно заключила своё письмо Юля.

Студенты создали вместе с профессорами комиссию, которая решила обратиться к министру Ванновскому с протестом против статьи в «Гражданине» и со своею программой:

 

«Возвращение в учебные заведения всех студентов, уволенных в прошлом году и до сих пор ещё не возвращённых к нормальным занятиям.

Отмена национальных ограничений при приёме в университет и другие учебные заведения, в частности — отмена еврейской нормы.

Допущение женщин в университет на равных началах с мужчинами».

 

Для всей здравомыслящей части русского общества эта программа не была предметом дискуссий. Её пункты казались настолько сами собой разумеющимися, настолько минимальными и вытекающими из простого здравого смысла, что никому и в голову не приходило сомневаться в немедленном положительном решении со стороны правительства.

Но молодежи и всей вообще интеллигенции вскоре пришлось ощутить новое разочарование.

Приезд в Москву вновь назначенного министра просвещения генерала Ванновского привел студентов к окончательному убеждению в том, что от министра нечего ждать ничего прогрессивного.

Не прошло и недели после того, как бесплодно закончились досадные переговоры с восьмидесятилетним генералом Ванновским, когда в Москве получены были сведения о проезде на юг через Москву высланного из Нижнего Максима Горького. Толпы студентов в сотни человек в этот день метались по городу от вокзала к вокзалу, чтобы не пропустить дорогого писателя, сказать ему теплое слово в напутствие.

Но правительство не впустило писателя даже в черту Москвы.

Миновало еще десять дней, и вспыхнула демонстрация молодежи в честь Добролюбова у памятника Пушкину: Юля и Аночка были и здесь и вместе со всеми пели «Вечную память» Добролюбову, сорок лет со дня смерти которого исполнилось в этот день; крепко держась под руки в пятисотенной толпе молодежи, окруженной полицией, они шли потом по Тверской с революционными песнями; к дому генерал-губернатора.

И какой же подъём испытывала при этом Юлия Николаевна, чувствуя себя частицею этой демонстрирующей толпы. Из женщины, на которой лежат заботы о муже и о семье (хотя фактически она и не знала этих забот), ода превратилась опять в юную девушку, почти в девочку, в такую же, как окружавшие её курсистки…

У дома генерал-губернатора полиции удалось разделить толпы демонстрантов на несколько мелких групп и рассеять.

Юля и Аночка возвратились по своим домам, но на следующий день стало известно, что в Столешниковом переулке на отрезанную полицией кучку студентов выскочили из засады жандармы, избили и похватали около тридцати человек, которых затем обвинили в подстрекательстве и предводительстве толпой…

Глафира Кирилловна отчитала Юлю за неосторожность, уверяя ее, что она должна беречь себя ради мужа и матери, и взяла с неё слово не лезть больше в уличную толпу.

В числе арестованных в Столешниковом оказались и Федя Рощин, и снова рязанцы Коля и Миша, и еще четверо из студенческих главарей.

Всего за несколько дней до этого они возобновили заседания Исполнительного комитета объединенных землячеств, в котором Аночка по традиции оказалась в роли секретаря. И вдруг все опять попало под угрозу развала.

Аночка немедленно объехала квартиры товарищей по Комитету землячеств, погнала по адресам и Юлию и собрала у себя сохранившихся членов Комитета для обсуждения дальнейшей работы. Неожиданно заявились Федя и Коля, только что освобожденные из жандармского.

— Из пасти львов и крокодилов! — провозгласил Федя. — Здравствуйте, коллеги. На председательском месте Аночка? Очень рад, уж вы оставайтесь сегодня, — настоял он.

Аночка вспыхнула от смущения.

— Мы обсуждаем сегодня выпуск второго номера нашего «Бюллетеня», посвященного, гонениям полиции на Добролюбова и Максима Горького, как представителей русского честного и свободного слова, — сказала она, раскрасневшаяся от волнения.

Теперь, когда Федя и Коля сидели здесь же, ей было неловко вести собрание.

— Из материалов уже поступила передовая статья о беседах с министром, рассказ «Как мы ходили встречать Максима Горького», стихотворение «Царство тьмы», посвященное Добролюбову, — торопливо докладывала она, перебирая лежавшие перед нею бумаги.

— Есть письмо о проводах Горького в Нижнем, — добавила представительница нижегородцев на Высших женских курсах, выкладывая на стол мелко исписанный листок.

— Прибавим «Как нас атаковали жандармы», — заявил Федя. — Еще не написано, но сегодня же сделаем.

Началась подобная прошлогодней бурная жизнь, и Аночка совсем забыла Юлю Баграмову, посаженную Глафирой Кирилловной под домашний арест.

 

 

Юля возвратилась к своим переводам при поощрении тётки, которая довольно широко была знакома с писателями и редакторами. Глафира Кирилловна предпочитала, чтобы ее племянница в свободное время занималась «изящной литературой», а не студенческими демонстрациями.

Кузина профессора Лупягина принимала по четвергам у себя в гостиной поэтов и художников-декадентов, адвокатов, журналистов и даже каких-то сектантов-мистиков. В доме у этой дамы Юля познакомилась с издателем эстетического журнала «Икар».

— «Икар» — это символ всего человечества, бедного мечтающего человечества, — говорил за столом сосед Юлии Николаевны, издатель, маленький толстячок с лысиною, вокруг которой остатки волос сходились подобием лаврового венка на «высоком челе». — Сломанные крылья и в предсмертном бреду мечта о полете — вот всё, что таим мы в сердце, как самое прекрасное! И наш знаменитый босяк, прославленный певец российского люмпена… как он ни стремился стать писателем грубых дней, он тоже не смог.

 

Ломая крылья,

Теряя перья… —

 

продекламировал он возвышенно, прищурив мелкие бегающие глазки. — Так мы мечтаем всегда о полете, но падаем вниз, на скалы, ломая крылья… А сегодняшняя пылкая молодежь, а вчерашние мечтатели и герои?! В этом прекрасная радость юности — в стремлении к полету и неизбежном падении и гибели самых смелых. Литературная жизнь — это тоже полет над буднями. Бросайтесь смелей со скалы к небу, к солнцу… Вы говорите — у вас нет смелости? Приходите к нам. Мы дадим вам тему. Приносите мне ваши опыты переводов…

Смешной толстяк совсем не произвел на Юлю впечатление мечтателя о полете. Особенно после ужина, когда он усиленно жал руки приехавшему с опозданием, как говорили, денежному тузу, который снабжает кредитами декадентские предприятия.

Когда Аночка исчезла в буре событий и перестала бывать у нее, Юля вспомнила о предлагавшемся покровительстве издателя и поехала в редакцию на Кузнецкий.

Она ожидала, что ей придется настойчиво напоминать издателю обстоятельства их знакомства и весь разговор, и была приятно удивлена, когда по докладу секретаря ее попросили тотчас же в кабинет.

— Очаровательная Юлия… Николаевна? — с полувопросом назвал толстяк и сам воскликнул: — Да, да, Николаевна! Что же вы к нам, так долго не шли? Садитесь, пожалуйста. Принесли перевод? Превосходно! Прелестно, прелестно!.. Прошу вас, оставьте до завтра, а завтра, быть может, я вам приготовлю сюрприз… Вы любопытны? Нет, нет… Я вам пока ничего не скажу!

Ему доложили о чьем-то приходе.

— Пусть подождут. Скажите — я занят, — сурово ответил издатель. — Не хотите ли, Юлия Николаевна, ознакомиться с новым, самым изящным и модным французским романом? — сказал он, протягивая маленький томик со стилизованной, наподобие египетской, женской головкой. — Как издают! Ах как они издают! — восторженно произнес он. — Какие гравюры!.. Может быть, вы до завтра это прочтёте, а я прочту ваш перевод.

Он встал и на прощание поцеловал кончики её пальцев.

Вечером Юля читала роман с сентиментальным, но милым, чисто французским названием «Глупое сердце Беатрисы». Первая часть его называлась «Горбатая жизнь», вторая — «Крест из фиалок», третья — «Небо отверженных».

Смесь сентиментального урбанизма с трагической эротикой. Нечто от Бодлера и даже Верхарна, но с эстетической приправой метерлинковского типа. Здесь что-то было от символизма, но в смешении с натуралистической грубостью и прямотой.

Юлия увлеклась и отложила книжку только тогда, когда дочитала её до конца, до последней страницы.

«Она стояла, облокотясь на перила набережной, и, опустив голову, смотрела в опрокинутое небо, которое так отличается от высокого неба счастливых и сытых. По этому небу, кроме высоких закатных перистых облаков, плывут распущенной сепией причудливые, разводы мазута, мчатся, как золотые кораблики, апельсиновые корки, подобные хрустальным шарикам вздуваются радужные пузырьки отработанного фабричного масла, а иногда торжественно проплывает сентиментальный сюрприз Сены: вздувшийся, раскоряченный труп пегой кошки… В том небе, небе смеющихся и счастливых, не загорелась еще ни одна звезда, а в небе отверженных уже вспыхнули туманные желтые огоньки прибрежных домов и фонарей, освещающих мост…

…Когда умирают признанные счастливицы в дорогих и нарядных платьях, они улетают с ангелами в свое высокое небо, как им обещают священники. Отверженных жизнью туда никогда не пустят: для них остается лишь просторное темное отражение неба в глубокой воде Сены, отражение ночного неба, в котором тускло маячат блеклые желтые звезды.

Беатриса оглянулась во мраке направо, налево, воровато перебралась за перила. И бездонное холодное небо отверженных распахнуло объятия простенькому, глупому сердцу».

Юля вскочила с постели и в одной рубашке села за стол писать перевод этих последних абзацев книги.

Уже под утро она открыла начало романа и попыталась переводить её первую часть.

«Утро Парижа, утро Содома, здравствуй!

Солнце ещё попадает и в эти лачуги? Как это не придумали до сих пор разливать его золотой свет по хрустальным флаконам и продавать по сто франков флакон только богатым, а бедные чтобы могли на него смотреть лишь на витринах, в шарах, подобных тем, что стоят на окнах аптеки…

Нет, аптекарь и фабрикант пока ещё не придумали этого фокуса, и солнце рождает жизнь.

Жизнь!

Вы думаете, она в этой разряженной кукле, которая стоит за стеклом в магазине нарядных платьев? Нет, эта кукла мертва, у неё нет сердца. А эти куклы, такие же, как в витрине, нарядные, которые поедут позже в экипажах, на рысаках и в гудящих ландо автомобилей, — эти куклы, которые сейчас еще спят на пуховых постелях — они так же мертвы — у них нет никаких сердец.

Но вот она, вот она скачет по краю панели, маленькая горбатая жизнь. Сама жизнь беззаботно припрыгивает на одной ножке, у неё горячие и смешливые чёрные глазки, длинные ресницы, кудрявые волосы, некрасивый горб за плечами, прикрытый пестренькими лохмотьями, и крохотное глупое сердце, которое любит травку между камнями панели, любит хромую кошку и откормленных голубей, нарядных детей, которые ходят гулять со своей важной кормилицей, их красивую куклу Люлю и свою смешную пьяную маму, которая днем стирает, а ночью гуляет и пьёт вино и смеется, смеется…

Маленькая горбатая жизнь получила утром от маминого гостя три су. Что сделать ей на три су?

Глупое сердце Беатрисы замирает от предстоящего наслаждения этим богатством, потому она скачет так весело на одной ножке…»

Когда Юля проснулась, было отнюдь не раннее утро. Толстяк назначил приехать в двенадцать часов, и нужно было поторапливаться, чтобы успеть.

— Ну как вам мой перевод? — бойко спросила она, чтобы не показаться робким, благоговеющим перед печатью новичком.

— Вы начали читать эту новую книгу? Ну, роман, как его… я вам дал вчера? — вместо ответа спросил издатель.

— Я даже уже попробовала переводить кое-что.

— В самом деле?! Прекрасно! — воскликнул толстяк. — Вы владеете слогом, но вы на дурной дороге. Откуда у вас эта книга, перевод которой вы мне принесли? Невыразимо скучная, благонравная книга! Это совсем не в моде…

Юля хотела ему возразить, однако мэтр её перебил:

— Да, но вам повезло! У меня уехала в отпуск постоянная наша сотрудница по французским новинкам, и как раз неожиданно приезжает сей модный автор, мосье Гастон Люнерье. Если мы успеем напечатать его роман, пока он будет у нас в гостях, вы станете опасной соперницей нашей присяжной мадам «Que voulez vous?»,[47]как её называют в редакции. Сегодня в четыре мы с вами вместе встречаем его на вокзале. Я вас представлю как переводчицу, скажу, что вы уже вторую неделю ведете работу над его книгой, а вы меня поддержите восторгами и комплиментами. Так мы с вами оставим с носом все знаки Зодиака: «Козерог» его тоже собрался встречать, но они не успели еще получить роман. А вы уже можете о нем говорить с автором… — Толстяк торжествующе посмотрел на Юлю. — Ну, каков мой сюрприз? — хвастливо спросил он. — Удивительный! — восторженно согласилась Юля, подавая руку для поцелуя.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: