Последний роман Степана Злобина 17 глава




У Камергерского переулка снова кордон из полиции, жандармов и казаков закрыл выход к Тверской, и толпа потекла налево, по Кузнецкому мосту. Возле салона художников немолодой человек, несмотря на мороз, в одной чёрной блузе, без шапки, с огромной копной вьющихся черных волос, с тёмной бородкой, вскочил на тумбу, размахивая над головою газетой.

— Товарищи! Граждане! Братья! — гремел его голос. — Сегодня в газетах напечатано послание святейшего Синода об отлучении от православной церкви великого писателя всего человечества Льва Толстого.

Движение толпы стало медленней и задержалось совсем. Но задние ряды наседали, двигались, и толпа все теснее уплотнялась перед оратором, едва приметно сдвигаясь вперед.

— За смелый голос против угнетателей и паразитов, за ясный ум, за любовь к народу и за измену стану обжор-захребетников лицемеры Победоносцевы, как стая волков, накинулись на великого гения России! — выкрикивал смелый оратор. — Они хотят анафемой очернить Толстого перед народом за то, что он в своих книгах показывает неправедных судей, взяточников-чиновников, обдирал, потому, что он показывает в книгах горе народа. Долой Победоносцевых, долой самодержавие! Да здравствует Лев Николаевич Толстой, свет России, совесть России и друг народа, — ура!

Народ закричал ответное «ура». Подхваченный где-то вдали, этот клич долго и звучно катился по улицам. Толпа всколыхнулась и двинулась дальше. По всему Кузнецкому мосту, от начала его до конца, текла человеческая река, величавая, грозная гневом и радостная собственным пробуждением.

Аночка вспомнила наконец, как года три назад, перед окончанием гимназии, у нее на глазах знакомая с детства стремительная, широкая река разбила свои ледяные оковы и, громоздя и ломая льдины, рванулась вперед… Аночка тогда с веселой компанией старшеклассников гимназистов едва успела перескочить на берег с изрезанного коньками льда, и так, не снимая коньков, они стояли на берегу, на круче, над самой водой, и зачарованно смотрели на наступление весны, водоворотом кружившей льдины.

А теперь на её глазах лед ломала Россия, ломала лед и неслась, стремительная, полная мощи и юности…

 

Вставай, подымайся, рабочий народ,

Иди на борьбу, люд голодный.

Раздайся клич мести народной,

Вперёд, вперёд, вперёд, всё вперёд!..

 

— Темнота наша, вот что! — с тяжелым вздохом сказала Аночке Лизавета. — Ведь, видать, человек-то хороший этот лохматый, какой говорил на Кузнецком. А мы ничего не знаем, не смыслим… Разве народ-то поймет! В церкви крикнут попы «анафему» — ими поверят! И я ведь, дура, поверю. Сейчас «ура» разоралась, а в церкви поверю… Да что я знаю-то, что?!

— Вы разве ходите в церковь? — спросила Аночка.

— А как не ходить?! Люди ходят, и я хожу — и помолиться, и посудачить, и наряд показать, когда новый случится…

Манька усмехнулась.

— Уж Сеня, бывало, к ней приступал, и Петька-докторёнок… Да нешто ей объяснишь! Еще их-то, студентов, она терпит, а вот я попробую слово сказать против бога — она меня съесть готова вместе с моей чахоткой!

— А что ж он, писатель-то этот, он против бога? — спросила, помолчав, тетя Лиза.

— Он против полиции и богачей. Нет, он-то за бога… Он — за крестьян, за мастеровых, за фабричных, — как могла, поясняла Аночка.

— А как же, ещё бы! Так и быть тому должно! — обрадовалась Лизавета. — Раз он за простой народ, — значит, за бога.

Потоком людей их вынесло на Лубянскую площадь, но здесь не стало просторнее: на площадь вливались толпы народа с Мясницкой и Театрального проезда. Тут был водоворот. Вожаки слившихся здесь демонстраций стремились перехитрить полицию и нырнуть в один из проулков, ведущих к дворцу «князя Ходынского». Для устройства кошачьего концерта под окнами генерал-губернатора были припасены в толпе и свистки, и трещотки, и бережно сохраняемые по карманам кислые огурцы и тухлые яйца. Только не многих соблазнила возможность преждевременно разбить такую «химическую бомбу» о голову полицейского. Сотни людей в течение дня берегли их для «самого» великого князя.

Но полиция и жандармерия окружили кордонами и постами все подходы к резиденции генерал-губернатора. Чтобы проникнуть к этому месту с Лубянской площади, надо было опять подвернуть к Тверской. Потому все потоки людей, которые сошлись на Лубянке, стремились вниз, вдоль Китайской стены и Театральной площади к Охотному ряду.

Над толпой качались чтут и там на длинных нитках красные воздушные шары. Сотни мальчишек, прилепившись на фонарях, на крышах домов, оглашали воздух свистками, выкриками, трещотками, усиливая нестройный гомон толпы. И вдруг где-то тут, совсем рядом, кто-то громко сказал:

— Вот он, вот! Смотрите, смотрите! Вот он, «дьявол в образе человеческом»!

— Кто? Где?! — не поняли люди.

— Да он! Толстой! Лев Толстой! Отлученный от церкви!

По рядам пролетел шорох, шепот. Звонкий, свежий, восторженный голос крикнул:

— Ура! Толстой! Слава Толстому!

— Коллеги! Сюда! Лев Николаевич Толстой здесь, с нами, с народом!

Вся Лубянская площадь пришла в волнение. Аночку движением толпы бросило на тротуар, к Никольским воротам, где в дубленом простом полушубке и валенках, в скромной заячьей шапке возле древней воротной башни стоял он — гений и гордость народа, гордость России!.. И она очутилась перед таким величественно-далёким, овеянным славой и вместе таким знакомым, грубо и резко очерченным, каким-то по-скифски грозным и гордым лицом Толстого. Она его сразу узнала. Нет, не овчинная шуба была на нем, а кожаный панцирь, которого не пробить ядовитыми стрелами попов и чиновников. Не самодержавие, не попы — это он был победителем и вождем сердец. Вокруг все махали шапками, радостно кричали ему «ура».

— Мы любим вас, Лев Николаевич! Мы с вами! Они ничего вам не смеют сделать! Народ за вас, видите, Лев Николаевич! — кричали наперерыв десятки людей.

— Спасибо вам, Лев Николаевич, заступник народа!

— Да здравствует совесть России!

— Ура-а!..

Кипела и вспенивалась криками площадь.

Толстому загородили дорогу.

Грозный, воинственно-гордый Толстой вдруг улыбнулся и поклонился, сняв шапку, сверкнув острыми, живыми глазами. Садившееся за «Пашковым домом» вечернее солнце освещало его словно вырубленное из камня лицо, золотило длинную косматую бороду. Народ напирал отовсюду. Все хотели видеть Толстого, сказать ему добрые слова.

— Господа, осторожнее! Тише, коллеги! Собьёте с ног Льва Николаича! Не напирайте! — испуганно восклицали те самые люди, которые две минуты назад призывали сюда весь народ, со всей площади.

— Кольцо, коллеги! Образуем кольцо! Беритесь за руки! — крикнул кто-то и крепко схватил Аночку за руку.

— Проводите меня, господа, до извозчика! — обратился Толстой. — Спасибо вам. Какой у вас праздник сегодня хороший на улицах! — бодро и твердо ступая в толпе, говорил он студентам, создавшим живую цепь для его охраны. — Ведь это дружба всей молодежи, любовь к вашим товарищам вывела вас на улицу! Я уверен, что вы добьетесь свободы для арестованных ваших коллег. В таком единении нельзя не добиться. Как это прекрасно — такое единство! Если бы все хорошие люди знали, как им важно сплотиться и быть в единстве, то зло отступило бы перед ними…

— Лев Николаич, они хотят отлучением от церкви на строить народ против вас, а народ, им не верит! — выкрикнул кто-то из молодежи.

— Народ всегда правду видит, — серьёзно и уверенно ответил Толстой.

— Истинно верно, Лев Николаич! — от души воскликнула Лизавета.

Толстой молча улыбнулся одними глазами из-под нависших густых бровей.

Толпа вместе с Толстым спускалась теперь к Театральной площади.

— Вон, вон извозчик стоит у Рождественки! — радостно указал спутник Толстого, ещё молодой господин.

— Изво-озчик! — отчаянно закричали несколько студентов, бросаясь бегом к Рождественке.

Но извозчик, испуганный бегущей к нему толпой, оглянулся, стегнул изо всех сил лошадь и помчался к Охотному ряду.

— Извозчик! Изво-озчик! — надрываясь, на бегу кричали студенты.

Теперь уже человек полтораста бежало вперед, чтобы нанять одного извозчика.

Аночка крепко сжимала одной рукой руку Мани, другой — руку какого-то незнакомого студента технического училища…

Не великан, не богатырь, а невысокого роста старик с известной всему миру косматой бородой, в пяти шагах от нее, казался совсем простым в своем дубленом полушубке и валенках. Широкоскулый, с пристальным взглядом пронизывающих, все видящих глаз, он смотрел на окружающих так, будто не он, великий, прославленный, был любопытен народу, а весь народ и каждый отдельный человек из толпы любопытен ему…

— Лев Николаевич! Умоляю на память о нынешнем дне, о дне вашего величия, вашей победы над Победоносцевым и компанией, умоляю — черкните одну только подпись… Подпись и дату! — протолкавшись в цепь, жалобно твердил какой-то интеллигент в пенсне на шнурочке. Он совал в руки Толстого книгу и карандаш.

Аночка не слышала, что ответил Толстой, но когда он слегка задержался и быстро черкнул карандашом, она разглядела титульный лист «Анны Карениной».

— Лев Николаич, хотите, народ вас, как знамя, домой донесет на руках, разрешите!

Толстой улыбнулся и что-то ответил, — видно, шутливое, все вокруг засмеялись…

Они подходили уже к Неглинной.

— Поймали! Поймали! — кричали с угла студенты, размахивая руками.

Они действительно, в буквальном смысле этого слова «поймали» извозчика и держались за оглобли, за меховую полость, за руки самого извозчика, двое держали под уздцы его лошадь.

— Хотел ведь удрать, шельмец! Едва ухватили каналью, Лев Николаич! — радостно говорили студенты, хвастаясь своей победой.

— Спутник Толстого распахнул для него полость, помогая усесться, сел сам, но в это время вся огромная людская река поспешила сюда. Толпа уже заливала и спуск к Театральной площади и Неглинную.

— В Хамовники! — сказал спутник Толстого.

Но студенты, державшие лошадь, не думали отпускать её.

— Коллеги! Сегодняшний день нам будет памятней во сто крат оттого, что мы встретились здесь со Львом Николаевичем, с величайшим художником и разоблачителем всяческой лжи. Да здравствует сердце народа, Лев Николаич Толстой!

— Ура! — подхватили вокруг.

Толстой снимал шапку, кланялся. Он стал мягок и ласков, — не скифский вождь в кожаном панцире, а добрый дед пасечник…

— Благодарю, господа, благодарю вас. Я рад потому, что в моем лице вы приветствуете не меня, человека, а мысли мои, идеи, — растроганно говорил он, и казалось, что он вот-вот всхлипнет от нежности и умиления…

— А теперь, господа, прошу, отпустите Льва Николаевича, ведь вы его держите, господа, — напомнил спутник Толстого.

— Коллеги! Пропустите Льва Николаевича! Пропустите, коллеги! — крикнул рыжебородый студент, который с утра был предводителем на Тверском бульваре.

Студенты освободили извозчика, цепь тронулась, охраняя дорогу среди улицы, и под общий громовой приветственный крик извозчичьи санки ринулись вперед.

На крики толпы с Кузнецкого галопом вылетел взвод жандармов, преградив путь Толстому. Теперь старец снова преобразился: это было окаменевшее выражение величия и неприступной гордыни, надменное, холодное изваяние.

Офицер окинул мгновенным взглядом толпу, узнал Толстого, на миг смутился под его уничтожающим взглядом из-под каменных, тяжёлых век, но быстро оправился и скомандовал:

— Пропусти и сейчас же сомкнись!

Жандармы разомкнули строй, оставляя лишь узкий проезд. Извозчик хлестнул лошадь, санки рванули вперед по Неглинной и тотчас же скрылись за строем жандармов.

Никто из толпы и не пытался прорваться вслед за извозчиком. Толпа стояла на месте, махала шапками и кричала: «Ура! Да здравствует Лев Николаевич! Долой Победоносцевых!»

Офицер выехал перед строем жандармов и с явным нетерпением ожидал, когда закончатся, крики.

— Прошу разойтись, господа… — начал было он, когда чуть поутихло.

Но новый взрыв выкриков в честь Толстого заглушил его. Офицер разозлился.

— Разойдись! Прошу разойтись! — тоненько выкрикнул он. — Расходись! — Он привстал в стременах. — Здесь нет прохода! Назад!

— Да куда же назад? Напирают сзади! — откликнулся кто-то в толпе.

— Назад! — всё требовательнее и резче кричал офицер. — Выходите на площадь и расходитесь!

— Вы же видите, господин офицер, что назад никакой возможности выбраться! — выступил вперед рыжебородый студент.

— Слушайте, господин студент! — с ненавистью сказал жандарм. — Вы все с утра целый день «находили возможность» проходить по всему городу, теперь потрудитесь «найти возможность» повернуть к Театральной площади.

— А потом к Манежу? — спросил сосед Аночки, студент-техник.

— Как вам, господа студенты, будет угодно-с… Лучше всего — домой…

— А я думал — в Манеж. Там, кажется, место освободилось…

— Будете добиваться — так попадете туда! — в бешенстве закричал офицер. — Сабли вой! — скомандовал он.

Лязгнули обнаженные сабли, и кучка смельчаков отступила в толпу.

— Коллеги, назад, к Театральной! — крикнул рыжебородый. — Назад, к Театральной!..

Толпа повернула и, нескладно топчась, не сразу найдя лад и порядок, тронулась по Неглинной назад.

— Устал народ за день не евши, — со вздохом сказала Маня.

В обратную сторону двинулся над толпою и красный флаг. Чей-то сильный голос запел впереди «Дубинушку».

— А что Лев Толстой?! Тоже барин! — услышала Аночка у себя за спиной раздраженный, злой голос. Она оглянулась. Это был человек лет пятидесяти, мелкорослый, заеденный трудом и нуждой.

— Он барин, да только совсем особистый, — ответил его собеседник, лет на десять помоложе.

— А баре и все особисты, да нашему брату от них не легче. На лихача посадили, и покатил, а нам и дороги на улице нету!

— Постой, погоди, да ты читал его книжки?

— Чита-ал! — насмешливо протянул первый. — Прежде чем книжки честь, надо хлеб есть! Меня грамоте шпандырем по ж… учили. Грамотея нашел! — с прежней злостью ответил он.

— О чем же ты, дядя, толкуешь, когда не читал? — спросил молодой, безусый студентик, державший в цепи Аночку за руку.

— Во вред они, все писатели ваши. Все равно — господа… И наука во вред, и студенты! — огрызнулся мастеровой.

— Коллеги, я слышу идеи Льва Николаича! — воскликнул рядом другой студент.

— Погодите, коллега! Мне интересно, — отмахнулся молоденький. — А зачем же ты, дядя, на улицу вышел? — обратился он снова к мастеровому. — Ведь люди-то все за науку идут, за студентов!

— С народом я, не с писательми вышел. Народ за права идет, а вовсе не за студентов. И я — за права! — сумрачно ответил мастеровой. — Я, может, тоже за грамоту вышел на улицу, да не за вашу, а за свою! — вдруг векинулся он. — А сколько нас тут без «аза» без «буки» повылезло изо всех щелей!.. «Толстова читал?» — ядовито опять повторил он. — Я тощова и то не читал! А науку и так всю жизнь прохожу, без книжки… За то и на улку вышел!

— От темноты это ты говоришь про Толстого такие слова, — возразил опять спутник мастерового. — Толстой — он великая голова, как министр!

— Что министры! Он больше министров! — вмешался новый голос. — Он на все государства один есть такой. Лев Толстой — одно слово!

«Вот в чем величие гения! Значит, доходит он и до фабричных, до простого народа. «Один на все государства»!» — радостно размышляла Аночка.

На углу возле Малого театра Аночка вздрогнула от знакомого голоса, который раздался над самым ухом:

— Господи, маскарад какой! Аночка, вы ли?!

Перед нею в собольей шапке с красным бархатным верхом, с куньим воротником на модном пальто стоял удивлённый Бурмин.

— Вот так сюрприз! А мы ждем, беспокоимся, Клавочка плачет. А вы…

На них обратили внимание со всех сторон, на эту фабричную миловидную девушку и господина.

— Здравствуйте, Георгий Дмитрич! — сказала Аночка, на мгновение смутившись, но тут же нашлась: — Познакомьтесь, мои подруги — тетя Лиза и Маня, ткачихи…

— Оч-чень пр-риятно! — церемонно и сухо раскланялся Бурмин.

— Мой квартирный хозяин, — пояснила Аночка спутницам. — Значит, у вас после обыска не осталось засады? — осторожно спросила она Бурмина.

— Обыска? Где? У кого? — удивился он.

— Разве полиция не приходила третьего дня? — спросила Аночка.

— В красный флигель к кому-то там приходили, а к нам им зачем? — сказал Георгий Дмитриевич, даже будто обиженный предположением. — Вот Ивановну вы, сударыня, подвели со своим маскарадом. Ей в вашей шляпке ходить неудобно, стесняется, — насмешливо заключил Бурмин.

Красный флаг вился над площадью, народ пел «Дубинушку», «Марсельезу». Где-то впереди кричали «ура». Но для Аночки все померкло и побледнело. От встречи с Бурминым вдруг потухли радость и народное торжество, и воцарилась в груди томительная скука.

Тетя Лиза и Маня уже не держали ее под руки, и она ощущала себя одинокой, всем в этой толпе чужой и ненужной…

— Пойдемте на тротуар, — пригласил Бурмин, которому не хотелось идти в толпе.

— Вы?! Со мной?! В таком виде?! Вас это не будет шокировать? — спросила Аночка. — Хорошо! Но только условие: до самого дома вы меня поведете под руку!

Маня, шедшая рядом, не удержалась и фыркнула.

— Хорошо-с, я вас предоставляю самой себе и вашим «подругам», — раздраженно сказал Бурмин. — А что я скажу Клавусе? Вы вернетесь сегодня? — спросил он, уже отходя.

— Вернусь-с! — раздраженно передразнила его Аночка.

В этот миг в толпе произошло смятение. Аночка подняла глаза и увидела с десяток казаков, скачущих с Большой Дмитровки.

— Казаки! Бьют! — раздались кругом крики.

— Не отступать! Сомкнись! Держитесь плотней! — крикнул рыжебородый студент, снова махнув своей выцветшей фуражкой. — Не сдаваться башибузукам!

— За руки крепче хватайся! Вперед! — закричал второй призывный и требовательный голос.

Аночка снова почувствовала крепкую руку Мани в своей руке, почувствовала плечи соседей и, как прежде, ощутила себя единым целым с народной толпой. Она оглянулась по сторонам и увидала далеко между головами пробивающуюся к тротуару красную бархатную макушку собольей шапочки Бурмина. Ей стало легко и радостно.

— Ускочил господин! — напутствовала его Маня, проследив за усмехнувшимся взглядом Аночки.

Казаки приближались, прокладывая нагайками путь через толпу.

— Разойдись! — озлобленно кричали они.

Но вместо того, чтобы пятиться и бежать, вся толпа рванулась вперед, на казаков.

— Сдирай их с коней! С лошадей их дери, окаянных! — закричала Лизавета, прорываясь вперед.

— Окружай казаков, тащи с лошадей! — подхватил мужской голос.

Поднялся гвалт, пронзительный свист мальчишек, полетели камни… Казаки отступили, умчавшись на Воскресенскую площадь, провожаемые торжествующим свистом, криками, пением «Марсельезы».

 

Царь-вампир из тебя тянет жилы!

Царь-вампир пьет народную кровь!..

 

 

Вставай, подымайся, рабочий народ… —

 

звенело над площадью.

Люди поняли, что, сплотившись и взявшись за руки, они могут стать победителями.

Они шли не за партии, не за программы, не за республику и даже не за конституцию. Это просто была толпа, которая заявила свое право на улицу, на свободное шествие, на протест словом и вольною песней против векового тумана бесправия, против болотной затхлости, застоя и беспросветности, царивших на всех громадных пространствах России…

Аночка оказалась в первых рядах, почти рядом с рыжебородым студентом, и видела, как от Манежа через Охотный ряд движется навстречу другая такая же многочисленная возбужденная толпа, тоже с красным флагом и пением.

— Наши! Наши! — вдруг восторженно закричала Аночка, крепко сжав руку подруги. — Манька, наши! Гляди-ка, Федот впереди!

От Манежа шли пресненцы.

 

Конец первой части

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

 

 

Иван Петрович Баграмов через едва приподнятую сетку ресниц наблюдал комнату, белые занавески на окнах, жену в медицинском белом халате и в косынке на волосах. Ему было хорошо и покойно, и не хотелось шевельнуть даже пальцем…

Юля, сидя возле него у стола, что-то читала, по-детски смешно оттопырив губы. Ивану Петровичу было видно ее длинные ресницы и движение зрачков, следивших за строками.

Болезнь затянулась. Это не было ни тифом, ни оспой. Видно, уральские жгучие и пронизывающие ветры прохватили его в поездке, и получилось крупозное воспаление легких.

Две недели жара и бреда с прояснениями сознания и с новыми приступами бреда измучили и его и всех окружающих. Но почти каждый раз, когда ему случалось очнуться, открыть глаза, он видел возле себя Юлю, чувствовал ее мягкие, теплые руки, встречал озабоченный взгляд ее больших глаз.

Баграмов давно уже знал, что у него воспаление легких. Он даже что-то пытался подсказывать, руководить лечением, но напряжение мысли быстро приводило его к новым провалам сознания, и наряду с дельными, правильными указаниями он начинал бормотать несусветную чепуху. Затем наступил кризис, температура резко упала, он очнулся, слабый, беспомощный, с ощущением больного, и обиженного ребёнка…

Теперь он лежал тихий, слабый, но с уже полным сознанием того, что весь организм его отдыхает. Он прислушивался к своему дыханию — оно было ровным, спокойным; украдкой, чтобы не тревожить Юлию, он нащупал свой пульс. Пульс был слабый, но четкий, обретающий уверенную твердость.

Иван Петрович улыбнулся, но сам не сумел бы сказать, отразилась ли эта улыбка на его лице или она была только внутренним его ощущением.

Он продолжал, не шевелясь, только чуть смежая и раздвигая веки, наблюдать за лицом Юлии. Ему казалось, что прошел целый час, хотя она всего только раз перевернула страницу, при этом внимательно поглядев на него. Но он по-ребячьи тотчас закрыл глаза.

«Что она там читает? — подумал он. — Французский роман? Вероятно, она была права, когда сказала, что я живу отдельной жизнью и, может быть, не заметил бы несколько дней, что она уехала…»

Он помнил, что над ним не раз наклонялся во время болезни «сосед», как они называли друг друга, окоемовский врач Сергей Нилыч Ягудин, приходил и Павел Никитич делать уколы. «Опять ковырять мои бедные ляжки иголкой!» — сказал ему раз Баграмов.

«Ковырять! Уж такая должность, Иван Петрович, вы сами другим “ковыряли” довольно», — вспомнил он реплику фельдшера.

Однажды, очнувшись от бреда, он понял, что Юля плачет, взяв его за сухую, горячую руку, прижавшись к ней лбом и стоя на коленях возле его кровати. «Не надо, Юлька», — нашел он силы шепнуть. Но тут набежали какие-то толпы людей с криком, свистом и плясками и понесли его из дома на мороз. Он стал кричать, отбиваться…

То перед ним катились в цокоте конских подков шумные парижские улицы, то, открыв глаза, он видел испуганный взгляд Саши, который сменял утомленную, Юлию Николаевну у его постели, то вдруг Саша опять исчезал, и Баграмов с замиранием сердца целился в огромного глухаря, сидевшего на верхушке сосны, и убитый глухарь, валясь вниз, накрывал его широкими черными крыльями, под которыми наступала душная, непроглядная ночь… То теша, Дарья Кирилловна, приплясывая и кривляясь, кидала в него золотистые яблоки из большой корзины, то появились опять молящие, испуганные глаза бедной матери, теряющей сына…

Смутные воспоминания картин бреда, промелькнувшие в сознании Баграмова, снова сменились радостным ощущением конца болезни. Он спокойно открыл глаза и погрузился в созерцание окружающего.

Он лежал головой к окну, Другое окно, занавешенное белой шторкой, было слева перед его глазами. На столе стояли аптечные склянки, свечка, стакан воды, вата.

Юля дочитала до конца открытой страницы и, перелистывая ее, опять посмотрела на больного. Взгляды их встретились.

— Ивасик… — неуверенно, шепотом произнесла она, порывисто встав со стула.

— Юлька, девочка… — тихо и ласково произнес Баграмов с той самой внутренней улыбкой, в отражении которой на лице он не был уверен.

Он подумал, что Юля сейчас вскрикнет от радости и заплачет и ему придется ее успокаивать. Ему не хотелось этого, потому что ему вообще не хотелось ни говорить, ни двигаться, но в то же время ему было приятно, что она заплачет от радости…

Но Юля сдержалась. Как сестра, привычная к уходу за больным, она наклонилась к нему.

— Тебе что-нибудь надо, Ивасик? Хочешь пить? — по-матерински спросила она.

В ответ Баграмов лишь слабо кивнул головой.

Юля приподняла его голову, присев на край кровати, и с ложечки напоила его. Прикосновение ее рук было мягким и ласковым; оно было радостно Баграмову, и ему хотелось, чтобы это длилось еще долго-долго.

— Тебе теперь лучше, правда? Ты хорошо поспал, — говорила ему, как ребенку, Юлия.

Казалось, сейчас она спросит: «Хочешь, я тебе расскажу сказочку?»

Но она, ничего не спрашивая, взяла со стола вату, смочила одеколоном с уксусом и стала вытирать ему лоб, лицо, руки.

— Вот так, вот так, — приговаривала она. — Теперь этот пальчик…

Баграмов закрыл глаза, улыбнулся и тихо поплыл по спокойной, поросшей кувшинками и камышами реке…

Так началось его выздоровление.

Больше, всего он любил смотреть на маленькую, похудевшую, большеглазую Юлию. Он знал, что, проснувшись, застанет ее возле себя за чтением, и почти каждый раз успевал посмотреть на ее сосредоточенно надутые губки, прежде чем она замечала, что он не спит. Или, открыв глаза, он видел так же склонившегося над книжкой, повзрослевшего Сашку, который был так позабыт им в последние недели перед болезнью… Заметив, что доктор проснулся, Саша вскакивал, исчезал, и в тот же миг появлялась Юлия. Баграмов спал много и хорошо. Зная, что это надежный признак возвращающегося здоровья, он смеялся сам над собой:

— Опять почти полсуток продрых! Ну и сила растет! А теперь закусить хорошенечко после такой работы да снова поспать!

Аппетит его тоже креп. Дарья Кирилловна собственноручно приносила ему искусно приготовленные ею же «особые» блюда.

— Юля, что ты читаешь? — спросил как-то раз, проснувшись, Баграмов.

Оказалось, она читала совсем не романы, а его медицинские книги. Все началось с диагностики, патогенеза и терапии крупозного воспаления легких, к которым она естественно обратилась в начале его болезни, а дальше, в течение трех недель, ее увлекла сама по себе наука, от которой, как ей опять казалось, теперь уже ничто не оторвёт её.

 

 

Дней через пять после того, как Баграмов пережил перелом болезни и стал поправляться, к нему зашел старый его пациент, литейщик с бельгийского завода Миша Зорин, который хотел проведать доктора и поднести своими руками глухаря и двух рябчиков, добытых на охоте.

— Пришел ваш черед, Иван Петрович, завидовать мне. Охота отличная в этом году! Поправляйтесь живее, — сказал Зорин, хвалясь трофеями, которые принес доктору.

Знакомство Баграмова с Зориным было, можно сказать, уже «старинным» — с первого года жизни Баграмова на Урале.

В самом начале, когда земство заключило с заводом контракт на стационарные койки, с таким же, как нынче у доктора, крупозным воспалением легких лежал у него этот молодой и грамотный парень-литейщик, заядлый охотник. Он с завистью провожал глазами Баграмова, уходившего после обхода больных на охоту, на тягу.

— Летят? — спросил он как-то.

— Летят, — подтвердил Баграмов.

— Много домой принесли?

— Гуся и двух уток.

— Проболею всю тягу… Эх! — досадливо вздохнул тот. — Сдохнешь со скуки!

На другой день Баграмов принес ему аксаковские «Записки ружейного охотника».

— Вот вам, чтобы со скуки не сдохнуть и интересное почитать.

На следующее утро больной встретил Баграмова радостно.

— Будто сам побывал на охоте! Ну, дока писатель. Видать, настоящий охотник. Все повадочки птичьи повызнал. Если вам книжка не к спеху, я ещё почитаю, — сказал Зорин. — А вы нынче по утренней зорьке ходили?

— Ходил, — признался Баграмов.

— И как?

— Два гуся.

Больной красноречиво вздохнул.

— Мы с вами вместе еще походим, пока поправляйтесь, — успокоил Баграмов.

— Петра и Павла теперь дожидать, — с сокрушением сказал литейщик. — Вы-то здесь новый, а я тут родился, всё знаю… По-башкирски охочусь — с ястребом тоже, однако я больше ружейный любитель…

По выписке Зорина из больницы Баграмов заехал к нему домой, в рабочий поселок Разбойники. Кривые улочки лепились по крутосклону горы рядами убогих домишек. Щипали траву привязанные к колышкам козы, по дворам кое-где хрюкали поросята, а среди улиц возились оборванные ребятишки.

В домике Миши Зорина доктора встретила сухая, сердитая Мишина мать.

— Заходите. Лежит. Доктора-а! Держали в больнице, держали, а домой отпустили больным! Плохо лечишь! — заключила она. — Ну, да все равно, заходи.

Больной поправлялся медленно. Весенняя влажность не способствовала быстрой поправке. Баграмов изредка носил ему книжки — рассказы Успенского, Чехова.

— Про заграничный рабочий класс почитать бы, — сказал как-то раз литейщик.

— Почему вам про заграничный хочется? — осторожно спросил Баграмов, отметив, что сами слова «рабочий класс» определяют начитанность Миши. Эти слова употребляла лишь интеллигенция.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: