Н. Осьмакова. «Единственность Зинаиды Гиппиус» 7 глава




Ирма смеялась еще громче.

– Все знают, что у вас прекрасные глаза, M‑r Terevotsh! Сделайте одолжение, не смотрите на меня так страшно.

Тетеревович в России, на петербургских журфиксах, среди барышень – наверно считался первым остряком, говоруном и, пожалуй, подчас «душой общества». Здесь же он потерял всю соль. Остроумие его не принималось на чужой почве. Не то чтобы им овладела застенчивость, о, нет! Его немного стеснял адъютант, это правда; но главный пункт преткновения – были дебри французского языка. Говорил он по‑французски чистенько, даже с выговором не слишком дурным; но остроты и живая болтовня ему были решительно не под силу и он чувствовать себя, как человек с крепко связанными ногами, который слышит звуки вальса и хочет танцевать. Сентиментальность и поэзия удавались ему лучше, и он решился выезжать на них.

Адъютант владел французским языком прекрасно – и поэтому говорил больше всех. Да и Шилаев разговорился к концу обеда, после двух бутылок «demi‑sec»[16]. Между прочим, адъютант позвал к себе какого‑то M‑r George, щегольски одетого, с веселым лицом, и отдал ему неизвестные приказания, после чего три лакея привезли маленький чистенький столик на колесах. На столике лежала половина быка. И адъютант при себе велел отрезать розовые куски ростбифа.

Тетеревович почувствовал невольное уважение к адъютанту и несколько смешался. Впрочем, он решил в следующий раз поступить так же и сам; а пока, чтобы сделать хоть что‑нибудь оригинальное и «заграничное» – упорно стал требовать себе порцию лягушек.

На это, однако, ни Ирма, ни адъютант не обратили особого внимания. Тетеревовичу подали тоненькие косточки, похожие на цыплячьи и политые белым соусом. Один Шилаев обернулся рассеянно и сказал по‑французски:

– Зачем вы эту дрянь едите, да еще после обеда? – И сейчас же, не дождавшись ответа, принялся опять с жаром, путаясь и ошибаясь, объяснять что‑то Ирме, которая слушала мало, но много смеялась.

Тетеревович остался наедине с лягушечьими костями и глодал их, затаив обиду неизвестно против кого.

– M‑r Pavloucha! Вы такой плут! – говорила Ирма, грозя ему палыдем. – А кто эта маленькая черненькая дама, cette petite brune[17], с которой вы гуляли?

– Я знаю эту даму, – сказал адъютант. – Она тоже русская, жена отставного генерала. Очень богатая. Ее редко видно на Promenade. Она, кажется, в Каннах живет или где‑то возле, я не знаю…

– Ее муж – мой дядя, – подхватил Шилаев. – Я их встретил сегодня случайно. Она мне совсем не нравится, моя прелестная тетушка…

Зачем он соврал – он и сам не мог понять. Выпитое вино делало его все веселее и развязнее. Адъютант поддерживал тонкий и двусмысленный разговор. Он не стеснялся и сальностями покрупнее, что забавляло Ирму. Между тем стемнело, в галерее зажгли огонь. Столики около них пустели. В большой зале еще слышался шум, говор и беготня. Даже сквозь опущенные шторы светлело яркое пятно открытого кафе напротив. Слышен был стук колес и хлопанье бичей.

Щеки Ирмы покрылись нежной краской. Она вдруг примолкла. Тетеревович, покончив с лягушками, обратился было опять к ней, тщательно составив элегантную фразу; но она, не дослушав, обернулась к Шилаеву. Шилаев, в порыве откровенности, объяснял адъютанту, какие женщины ему приходятся по вкусу, и опять уверял, что la petite brune ему ни капельки не нравится, и не может нравиться – причем лгал безбожно и без всяких угрызений совести. Ирма взглянула на него, прищурив свои черные глаза, которые слишком блестели.

– Vrai?[18]– процедила она сквозь зубы. – Так ваша родственница серьезно вам не нравится?

Через несколько минут она встала.

– Мне пора. М‑г Шилаев, вы меня проводите? Мы поедем в карете…

Адъютант раскланялся и сказал несколько слов так тихо, что никто их не слышал, кроме Ирмы.

– Oui, oui, certainement[19], – торопливо проговорила она и, застегнув перчатку, взяла под руку Шилаева.

Тетеревович раскланялся молча, потому что от поспешности не мог решительно придумать ничего оригинального по‑французски. В голове у него упорно и бессмысленно вертелась песня:

 

Adieu, mon ange[20], я удаляюсь,

Boin de vous[21]я буду жить…

 

Он сделал усилие, чтобы не произнести этих любезных слов громко, – чего, конечно, делать не следовало, – и опять поклонился молча и очень низко.

Очутившись в темной карете вдвоем с Ирмой, Шилаев, нимало не медля, принялся продолжать разговор, начатый было с адъютантом. Неизвестно, подействовало ли на него шампанское (он пил редко) или другое что‑либо повлияло на его настроение – но ему хотелось говорить, говорить о себе, рассказывать и обсуждать все подробности своей жизни, жаловаться, оправдываться и философствовать. Чем дальше он говорил, тем больше убеждался, что он замечательный человек, полезный и серьезный, а виновато во всем дурное стечение обстоятельств, – невеселая судьба… Но придет время, будет и на нашей улице праздник; понадобимся, мол, и мы, простые, серьезные труженики на общую пользу… Сила, сила нужна, а не затеи разные да тонкости… Умеешь работать, приносишь пользу – ну, значит, и прав, и больше ничего не требуется… И вернется время твердых убеждений, трезвых взглядов на жизнь…

У Шилаева даже в горле пересохло от долгой речи. Как сумел он все это выразить на французском языке и как могла понять его Ирма, неизвестно. Вероятнее всего, что она просто‑напросто не слушала. Они проезжали Болье, Виллу‑Франку. В открытые окна кареты попадал блеск дальних огней – и Шилаев видел Ирму, прижавшуюся в угол, с бледным, но не усталым лицом и с полузакрытыми глазами. Наконец, когда Шилаев перешел к подробному описанию своего детства, воспитания, и просил слушательницу обратить, между прочим, внимание на тот факт, что он уже десяти лет начал сомневаться в существовании загробной жизни и вообще проявлять «трезвые» взгляды на жизнь – Ирма вдруг обернула голову и пристально посмотрела в окно кареты. Они въезжали в город. В порте, мимо которого они ехали, густо чернели под лучами звезд трубы и мачты яхт и небольших пароходов. Через десять минут они должны были подъехать к отелю, где жила Ирма.

И вдруг Павел Павлович, оборвав на полуслове свою исповедь, с недоумением почувствовал, что Ирма склонилась к нему и старается обнять его в темноте. Жаркая, жирная грудь ее колебалась около него; пахло духами и пудрой.

– Je t'aime[22], – шептала Ирма, полуоткрывая рот. В окна кареты теперь мелькали беспрерывные огоньки и Шилаев ясно видел, близко от своего лица, этот слишком розовый рот и крупные блестящие зубы.

Хмель соскочил с Павла Павловича. На минуту он сжал Ирму в объятиях – но только для того, чтобы выиграть время и обдумать свое положение. Ирма не нравилась ему нисколько, а в эту минуту была даже противна; он инстинктивно почувствовал, как был смешон со своими разглагольствованиями перед ней; но и оттолкнуть ее, оскорбить женщину самым тяжелым образом – он не мог, просто не имел духу, тем более что он был еще довольно наивен и воображал, кажется, что Ирма действительно полюбила его.

– Je t'aime, je t'aime! – повторила она настойчивее и совсем близко подвинулась к нему.

Павел Павлович опять крепко обнял ее – и вдруг почти оттолкнул и откинулся, как бы с ужасом, в другой угол кареты.

– Что такое? Что с тобой? – зашептала Ирма. – О, я тебя люблю!..

– Я не могу, – произнес Шилаев. – Образ жены моей стоит между нами…

Он так и сказал: «образ». Ирма вскинула на него удивленными глазами. Ей не верилось, что он говорит серьезно. Но потом она подумала: «Кто знает этих русских? Они еще такие дети… Я его слишком испугала…» Только что она хотела снова взять с осторожностью его руку, карета остановилась перед подъездом. Электрический свет ослепил их обоих.

– Ребенок! – шепнула Ирма ласково. – Так ты не зайдешь ко мне? На минуточку! Нет?

– Нет, нет, умоляю… До завтра, лучше до завтра…

– Ну, прощай… – И она на секунду прикоснулась губами к его усам. – Помни же, до завтра… Я тебя люблю…

И она исчезла в электрическом свете, а Шилаев поехал домой.

 

IV

 

На следующий день Павел Павлович не выходил из своих двух хорошеньких комнат, совершенно отдельных, на вилле Laetitia[23]. Он сказал, что болен, да и в самом деле у него голова трещала и злился он невероятно. На кого злился и за что? – он сам не знал. К тому же, как нарочно, получилось письмо из Петербурга от Веруни. Письма жены почему‑то всегда его расстраивали и приводили в самое дурное расположение духа.

«Голубчик Павлуша, – писала, между прочим, Вера своим крупным и неустановившимся почерком. – Вот уж скоро два года, как я тебя не видала. Почему ты мне не хочешь позволить приехать к тебе? Я бы жила в гостинице и тебе не мешала. Теперь я совсем здорова, только вчера немножко простудилась и схватила насморк. Люся по‑прежнему мучит нас с мамой. У нее два раза было воспаление легких, до сих пор она не может поправиться. Да и вообще она странная девочка, я тебе писала. Пашенька, милый, единственное мое желание – это повидать тебя. Умоляю, позволь же мне приехать, ну хоть на один месяц. Честное слово, я никогда так не скучала. И даже не скука – а тоска, у меня дурное предчувствие какое‑то…»

Шилаев прокинул целую страницу, угадывая ее содержание, и прочел последние слова: «Целую тебя крепко, твоя Веруня». Он сложил письмо и на минуту задумался. Отчего бы не выписать Веру в самом деле? Деньги есть. Она соскучилась. И во всяком случае она – жена, с которой придется прожить всю жизнь…

Но вдруг ему вспомнились узкие глаза Антонины, и почему‑то не захотелось, чтобы Вера приехала. К вечеру, думая, что Ирма его ждет, он написал несколько слов о своем нездоровье. И скоро получил гладкую белую карточку в таком же конверте. На карточке стояло: «Ну, до завтра. Тысячу поцелуев».

Ему показалась неприятной эта фраза: «тысячу поцелуев». Тысячу поцелуев Ирмы, которая ему вовсе не нравилась… И какая фамильярность! Он бросил письмо на стол.

Утром следующего дня молодой француз‑лакей, – приставленный специально к m‑r le professeur[24], – доложил Шилаеву, что его спрашивает какая‑то mademoiselle Lily[25]из магазина Claire. Лакей при этом очень тонко и вежливо улыбался.

– Какая m‑lle Lily? – возразил искренно изумленный Шилаев. – Пусть войдет.

Лакей удалился – и через минуту на пороге показалась высокая и тонкая фигура девушки, одетой со вкусом. Шилаев подумал, что она даже слишком высока ростом и оттого кажется такой тонкой и грациозной. Из‑под шляпки блестели голубые и милые глаза. И хотя девушка была блондинка, высокая и розовая – Шилаеву показалось, что она чем‑то напоминает Антонину. Правда, на подбородке у нее тоже была ямочка и крошечный розовый ротик улыбался по‑детски. Девушка живо подошла и, протягивая какую‑то бумажку, быстро‑быстро заговорила по‑французски; Шилаев от неожиданности мог разобрать только, что она несколько раз произнесла его имя и потом имя M‑re baronne Lenier.

Шилаев подумал было, что это записка от Ирмы. Он развернул бумажку. Но наверху был бланк магазина Claire, на имя m‑me Lenier, а внизу несчастный Павел Павлович разобрал: «Costume – 850 francs»[26].

После долгих расспросов и целого потока слов живой m‑Ile Lily – дело, наконец, выяснилось. Француженка была сейчас у Ирмы, чтобы получить по счету, но madame la baronne послала ее к monsieur, сказав, что заплатит monsieur. При этом девушка лукаво улыбалась и взглядывала на Шилаева исподлобья.

«Вот так ловко! – подумал Павел Павлович. – Вот тебе и баронесса! Восемьсот пятьдесят франков… Да есть ли еще у меня?»

Он хотел было одну минуту послать Ирму к черту с ее костюмом – но стыдно стало перед молоденькой Lily, которая ему очень нравилась.

Он вышел в другую комнату и принес деньги.

Француженка положила счет на стол и, поблагодарив, хотела удалиться.

Шилаев ее удержал.

– Вы у Claire служите, mademoiselle? Какая вы хорошенькая! Где вы живете, скажите?

Lily, как француженка, не могла не почувствовать некоторого уважения к monsieur, который так просто отдает чуть не тысячу франков за костюм их заказчицы (и какой костюм! она его видела). К тому же, вероятно, Шилаев понравился ей своим оригинальным, чисто славянским типом лица. Однако, она произнесла немного обиженно:

– Oh, monsieur, я живу с моей maman[27]. Она очень стара, но все‑таки работает, и я ей помогаю. Мы живем очень скромно и замкнуто, и я люблю мою maman…

Она опустила глаза, но через минуту подняла их и с наивностью и добродушием прибавила:

– Но я каждый вечер прохожу по Rue Massena[28]в старый город…

 

V

 

Тетеревович был знаком с Модестом Ивановичем Рагудай‑Равелиным и его женой, Антониной Сергеевной, еще в Петербурге. Знакомство было не близкое – но и не шапочное. Раза два Тетеревович приезжал к ним с визитом и как‑то даже его пригласили на вечер. Антонина ему нравилась. Но ухаживать за ней он не решался. Слишком много – чувствовал он – нужно положить на это стараний и времени. А Тетеревович был довольно ленив. Леность являлась весьма естественным пороком при его тучной и болезненной комплекции. Кроме того, Тетеревович имел гигантское и какое‑то неудобное самолюбие – уже ровно ни на чем не основанное. Что оно ни на чем не основано – он чувствовал и потому скрывал его по мере сил под остроумными и неостроумными шуточками. Кроме названных свойств, он обладал еще многими другими, дурными и хорошими. К хорошим, между прочим, принадлежало умение утешать себя в маленьких неприятностях жизни.

Когда он оставил намерение ухаживать за Антониной по вышеизложенным причинам – то принялся убеждать себя, что Антонина ему вовсе не нравится. И так хорошо убеждал, что вскоре ни для него самого, ни для окружающих не оставалось сомнений: Антонина ему точно не нравилась.

Получив двухмесячный отпуск и попавши за границу, Тетеревович несколько переродился. Он беспрерывно чувствовал подъем духа; приятное сознание, что он за границей, доставляло ему много минут невинного счастья. Он даже похудел. Не дававшиеся ему проклятые французские обороты немного усмиряли его пыл; но среди русских зато он рассыпался бисером и думал в это время, что никогда не был остроумнее.

Он сам не знал, почему скрыл в Cafe de Paris свое знакомство с Антониной. Он был слишком поражен, встретив ее в Монте‑Карло, да еще под руку с Шилаевым, и даже не поклонился. А так как он похудел и вообще ощущал в себе непривычную живость – то Антонина ему опять понравилась.

Он сделал визит Рагудай‑Равелиным и был приглашен обедать в воскресенье.

Зная, что он встретится там с Шилаевым – он решил прежде зайти к нему и объяснить как‑нибудь свое молчание о знакомстве с его родственниками. Павел Павлович, рассерженный и надутый, собирался идти гулять, когда вошел Тетеревович.

– Здравствуйте! Не удивляйтесь моему нежданному посещению? Я на единую минутку. И причину посещения немедля объясню вам.

– Садитесь, я очень рад. Присядьте же, отдохните. Я никуда не тороплюсь. Потом вместе выйдем.

Павел Павлович забыл убрать со стола записку Ирмы и счет. После ухода хорошенькой m‑lle Lily он долго смотрел на проклятый счет и злился. Эти 850 франков он отдал так себе, просто сдуру, ни за что ни про что. Не денег ему было жаль, а того, что он отдал их, как мальчишка, и ровно ничего не получил взамен. Да и не хотел даже ничего, потому что Ирма ему не нравилась.

Тетеревович заметил, что хозяин не в духе. Однако он, как ни в чем не бывало, шутил и разговаривал. Шилаев его почти не слушал. На него даже мало впечатления произвело известие, что Тетеревович знаком с его дядей и Антониной. Свободный от цепей чуждого языка, Тетеревович производил гораздо лучшее впечатление. Он не вертелся, не юлил, как многие франтики, тоже любящие остроумие – да излишняя живость была бы смешна при его комплекции; – напротив, желая смешить, он говорил серьезно, брал медленностью движений. Из пятидесяти его штук две или три были наверно очень смешны.

Павел Павлович, как говорится, начал «отходить» и вслушивался с большим вниманием в болтовню своего гостя. Тетеревович сидел у стола. Машинальным движением он протянул руку, взял две брошенные бумажки и взглянул на них. Павел Павлович вспыхнул. Тетеревович сам понял, что прочел нечто такое, чего читать ему не следовало – сконфузился немного и сказал:

– Pardon.[29]Я, кажется, нескромен…

– Нет, что за беда? – притворно‑небрежным тоном произнес Шилаев, убирая бумажки. – Только если вы думаете… то даю вам честное слово, что вы ошибаетесь.

Тетеревович пожал плечами.

– Я не думаю ровно ничего такого, чего бы не думал раньше. А знаете, я уверен, что вы теперь начнете ухаживать за вашей миленькой родственницей. Что ж, она довольно интересная личность. К сожалению – на нас не обратят внимания: мы люди маленькие, а то бы и мы поухаживали. А вы ростом повыше – попробуйте!

– Вряд ли попробую, – сказал Шилаев. – Я очень занят, в гостях бываю редко. Да и жена скоро приедет из Петербурга.

– Представьте, а меня вчера Антонина Сергеевна о вашей жене спрашивала. Где она, приедет ли сюда?.. Я, конечно, не мог ответить на эти вопросы.

Павел Павлович сам удивился, как это его язык сболтнул про жену. Еще ничего не было решено.

– Да, полтора года не видались, – продолжал он. – Теперь есть возможность ей приехать, она была больна – и недавно поправилась.

– Скажите, вы долго намереваетесь еще пробыть за границей?

– Осенью мои ученики, вероятно, поступят в университет. Во всяком случае, я возвращусь в Россию осенью…

– Вам ведь знаком профессор Г*? – и Тетеревович назвал профессора, доставившего Шилаеву место. – Я слышал об вас от него. О ваших планах кое‑что…

Шилаев ходил по комнате. Слова Тетеревовича вдруг взволновали его.

– Я своих планов не покидаю. И вряд ли когда‑нибудь покину. Я терпелив и настойчив, упрям, как славянин… Не удалось теперь – подождем… Жизнь моя, благодаря обстоятельствам, сложилась не так, как бы я хотел. Но это временно…

– Временно? – спросил Тетеревович, следя глазами за Шилаевым, который продолжал ходить из угла в угол. – А скажите мне, Павел Павлович, – если, конечно, не сочтете мой вопрос нескромным, – зачем это вы хотите ехать в деревню?

Шилаев остановился перед гостем в удивлении. Тетеревович глядел на него ясными глазами, положив на колени свои полные ручки.

– Позвольте, – сказал, наконец, Шилаев. – Но если профессор говорил с вами обо мне, то, вероятно, упомянул и о моих конечных целях? Я не люблю рассуждать об этом, да и не знаю зачем? Для каждого ясно, что я хочу устроить жизнь согласно своим убеждениям – вот и все.

– Но я позволю себе заметить, – возразил Тетеревович, – что мне именно неясна ваша profession de foi[30].

В русском разговоре он любил вставлять изредка французские словечки и употреблял их порою неудачно.

«Что это? – подумал Шилаев. – С чего это я стану с этим гусем откровенничать? И чего ему от меня нужно»?

– Я решился вступить на стезю славы, – продолжал Тетеревович. – Вы еще не знали, что я будущий гений? Узнайте же: я пишу длинную поэму. Серьезно говоря, я очень занят этой работой. Несколько отрывков уже готовы. Меня интересуют новые типы, новые движения… И, между прочим, то обстоятельство, что среди этих новейших веяний – вы, человек старого закала…

– То есть, почему это старого закала? – спросил Шилаев в сердитом недоумении. – Я думаю, для истины нет времени; она всегда стара и всегда нова…

Гость снисходительно улыбнулся.

– Если я не ошибаюсь, Павел Павлович – вы человек практический; посвятить свою жизнь младшим братьям, – скажем – народу, – работать на пользу его, т. е. дать ему одежду и хлеб – вот ваш идеал. Не так ли?

– Почти так…

– Вот видите, какой вы цельный, прекрасный и наивный человек, Павел Павлович. И вот эти‑то убеждения и делают вас старым. Ветхие они, – на покой им пора…

«Ах ты, мразь эдакая! – подумал разозлившийся Шилаев. – И ты туда же! Рассуждает, будто и понимает что‑нибудь. Да это дрянь какая‑то!»

– Объясните мне, пожалуйста, – холодно и твердо сказал он Тетеревовичу, останавливаясь перед ним, – почему вы называете меня и мои мысли старыми, и что такое ваше новое?

– Оттого старое, – с готовностью начал Тетеревович, – что прежде думали, будто этого достаточно‑с. И стоит всем, как вы вот, отправиться к «младшим братьям», дать им фланелевые рубашки да ежедневно щи с говядиной – и наступит царствие небесное. А теперь поняли, что фланелевой рубашки – мало, да и дать‑то ее не так просто, как вы думаете: надо иметь кое‑что, кроме ваших «убеждений»…

Шилаев остолбенел. Дерзость Тетеревовича, поднявшего руку на его кумиры, поразила Павла Павловича в самое сердце. И между тем он невольно вспомнил бедного учителя Резинина в Хотинске, советовавшего ему искать «талисман».

– Но где же новое‑то? Где оно? укажите мне, если знаете? Объясните также прекрасно, как объяснили старое? – едва сдерживая себя, спросил он.

Тетеревович вдруг смутился.

– Этого нельзя в двух словах… Это слишком сложно… Да и потом это так неуловимо. Но замечательно, что в Европе повсеместно проявляются новые веяния… В своей поэме я постараюсь определить более точно современные типы – богатейший материал… Но, конечно, придется очень, очень потрудиться.

Шилаев несколько минут молча смотрел на собеседника с величайшим презрением.

– Да, – сказал он, наконец, медленно. – Может быть, там, в поэме вашей, вы все определите и объясните, а только теперь ничего вы мне такого нового не сказали, на что бы я мог променять свое старое. Э, да это скучная материя, пройдемтесь лучше на музыку. Она, кажется, еще не кончилась в Jardin public[31].

 

VI

 

Часу в седьмом вечера Антонина вошла в свой салон, где был накрыт обеденный стол. Салон да и все остальные комнаты m‑r et m‑me Ragouda de Raveline[32]помещались в первом этаже Grand' Hotel на Cap d'Antibes[33]. По приезде на Ривьеру Антонина с мужем поселились было в громадном и шумном отеле мыса Martin; но Антонине скоро опротивела буржуазно‑гремучая роскошь этого дома‑великана и близость Мен‑тоны, где умирали сотнями чахоточные, заражая спертый между скалами воздух. Казалось, даже все собаки больны чахоткой в этом обреченном городе.

Как рада была Антонина, случайно найдя это милое и тихое место вблизи Канн, с зелеными островами St. Honoret[34]на спокойном море! К обрывистому берегу, прямо от крыльца, вели дорожки тенистого парка. И много еще хорошего Антонина знала на мысе Antibes…

Недурен был и высокий золотистый салон, меблированный со вкусом, что так редко можно встретить и в лучших отелях за границей. Небо уже потемнело – зажгли лампу над столом. Стол был накрыт человек на двадцать. Между тарелками и вазами с небольшими апельсинами и желто‑прозрачными nespoli[35]– вяли розы, левкои и маргаритки, разбросанные по скатерти. Цветов здесь не жалели: на мысе Антиб цветы растут везде, где есть клочок земли, даже на грядах всех огородов; местные жители находят, что цветы для них полезнее капусты.

Антонина взглянула – и осталась довольна. Гости должны были скоро приехать. От станции Антиб до мыса считалось еще три‑четыре километра; дорога была прекрасная, мимо бесконечного ряда вилл, едва заметных среди зелени садов.

Антонина была одета в шелковое платье темно‑голубого цвета, обшитое узенькой полоской меха на корсаже и на подоле. Коричневые, почти черные, пушистые полосы красиво оттеняли блестящий негнущийся шелк; но платье не шло к Антонине. Оно казалось слишком тяжелым и точно удручало ее маленькую и тоненькую фигурку. Она была бледна, и серьезность выражения глаз сегодня побеждала все легкомыслие, которое придавали ее лицу детски‑сложенные губы.

Время шло, и гости являлись один за другим. Модест Иванович, в безукоризненном смокинге, выставил из соседней комнаты недвижное лицо – и опять скрылся. Некоторые гости прямо проходили туда, где скрылся Модест Иванович. Других Антонина звала к себе, в маленький салон, рядом с большим.

Тетеревович явился в сюртуке. Он не имел смокинга, да и не знал, что он так необходим. Антонина не обратила большего внимания ни на сюртук, ни на Тетеревовича, но он сам, видя вокруг себя белые галстуки и открытые жилеты, пришел в уныние и грустно затих в углу.

Когда вошел Павел Павлович, Антонина видимо обрадовалась. Он поцеловал ее руку. Она хотела что‑то сказать, но в эту минуту явился Модест Иванович с несколькими гостями.

– Что ж, душа моя? Семь часов. Можно подавать? Антонина беспокойно оглянулась.

– Нет… сейчас… Степан Артемьевич хотел приехать… Да вот, кажется, он! Теперь можно.

Она вскочила с кресла и подбежала к дверям. Портьера поднялась и на пороге показался высокий и сухой старик с палкой, служившей ему, как видно, вместо костыля. Старик смотрел по сторонам, весело улыбаясь. Лицо у него было узкое и худое, обрамленное белоснежной бородой, коротко и тщательно подстриженной. Волосы на голове, – густые, гладкие и не такие белые, как борода и усы, – лежали аккуратно расчесанные на косой ряд. Брови не сходились над тонким носом, и зеленовато‑серые, небольшие глаза казались удивительно живыми. Одет он был в черный, наглухо застегнутый, сюртук и черный галстук.

Модест Иванович подошел первый и поздоровался с гостем. Он же и представил старику Шилаева:

– Степан Артемьевич – мой племянник! Степан Артемьевич Луганин, – добавил он, обращаясь к Шилаеву.

Антонина радостно поздоровалась со стариком. Не выпуская ее руки, он отвел ее в сторону и, продолжая улыбаться, сказал ей что‑то. Антонина покраснела и тоже засмеялась.

За столом Шилаев очутился подле хозяйки и напротив Луганина, который немедленно овладел разговором. Шилаев молча разглядывал общество.

Оно состояло исключительно из русских. И, надо отдать справедливость, ничего нельзя было себе представить разнообразнее этой русской колонии. Модест Иванович не любил уединения, каждый день ездил в театр, в клуб, в Casino, в Монте‑Карло – и был со всеми знаком. Антонина выезжала меньше, но охотно, и принимала у себя соотечественников, для которых устроила воскресные обеды.

Встретившись на Ривьере, многие лица разных кружков и положений очутились теперь в одном обществе. Несколько писателей, проводящих сезон у берегов Средиземного моря на счет романов, которые еще не написаны; заштатный художник из Рима; молодой человек без определенных занятий, но очевидно небогатый, рыжий, скромный, в веснушках и с лицом, покосившимся на правую сторону; забитый, угодливый, услужливый и бесполезный господин лет пятидесяти с круглым лицом и громадной лысиной во всю голову. Этот последний был московский нотариус, лет десять тому назад тайно покинувший Россию вследствие каких‑то скучных историй со своими клиентами. В эти десять лет нотариус испытал немало горьких минут, жил в Париже за Сеной, а то, случалось, ночевал и на скамейках бульвара, питался Бог знает чем – и сделался поэтому необычайно практичным, ласковым и смиренным. В последнее время обстоятельства нотариуса несколько улучшились; он в критическую минуту, с отчаяния, написал повесть о новых веяниях – и послал эти новые веяния в один российский журнал. Журнал, приняв голодную озлобленность нотариуса за принципиальную злобу против «новых веяний» – немедленно и с торжеством напечатал повесть. И возрожденный нотариус имел ловкость на гонорар поехать из Парижа к Средиземному морю, да еще так извернулся, что купил себе галстук и целый костюм из клетчатого шевьота. Теперь он, нисколько не стесняясь, красовался в этом костюме и даже розу воткнул в петельку пиджака.

Дам сидело только две. Одна из них, – брошенная жена какого‑то художника, глупенькая и с хорошенькой мышиной мордочкой, – вертелась, звенела своими браслетами и кокетничала с молодым упитанным господином, который приехал проигрывать в Монте‑Карло только что полученное наследство. Другая, чисто петербургская дама, была пожилых лет, дурно и дешево одетая, – одна из тех одиноких вдов без детей, главное занятие которых состоит в том, чтобы отыскать и обожать всяких знаменитостей: оперных, драматических, музыкальных и литературных. Счастье такой дамы и цель ее жизни – найти знаменитость в зародыше, с великими трудами и усилиями развить, вознести свое детище – и самой навеки пасть перед ним ниц. Подобное самоотвержение ничуть не хуже, конечно, всякого другого и неизвестно, почему оно не ценится насмешливыми людьми.

Но Шилаева несомненно занимал больше всех Луганин, сидевший против него. Если б не белые волосы, несколько резких морщин на лбу и костыль – никто не сказал бы, что это старик. Модест Иванович рядом с ним казался старше со своим каменным лицом, хотя в действительности был моложе Степана Артемьевича лет на пятнадцать. Луганин ни на минуту не переставал говорить. Он не острил; напротив, слова его были очень просты и даже легкомысленны, как у юноши. Но все, что он говорил, казалось интересным, потому что у него была своя особенная манера придавать словам значение и смысл. На тихий вопрос Шилаева – Антонина отвечала только:

– Степан Артемьевич – мой лучший друг.

После обеда перешли в маленький салон пить кофе. Тетеревович, все время молчавший, вдруг затеял злобный спор о литературе с кривым и рыжим молодым человеком. Стало очень шумно. Павел Павлович намеревался незаметно пробраться в большой салон, а оттуда к двери. Но в эту минуту к нему подошел старик Луганин.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: