Н. Осьмакова. «Единственность Зинаиды Гиппиус» 6 глава




Зенон Кириллович остановился, заметив, что он увлекся. Шилаев слушал его, невольно бледнея и стиснув зубы.

– Так вот я хотел попросить вас, – продолжал Бордонос другим, более робким голосом. – Нельзя ли меня хоть на испытание оставить еще недолгое время? Вы бы сами съездили, увидали бы, как и что. А я, если требуется непременно, готов и капли в рот не брать; вот вы увидите, – у меня характер есть… Мне главное, чтобы остаться позволили, да не говорили напраслины: пьянствую, дела своего не делаю… Уходить же мне решительно некуда, да и привык я очень к своему месту… Нельзя ли вас попросить, господин Шилаев? На испытание только? И съездили бы, расспросили на месте, как там все насчет меня…

Он просительно и робко заглянул в глаза Шилаеву. Губы улыбались привычной улыбкой.

– Я сделаю для вас все, что могу, – с усилием сказал Шилаев. – Но, повторяю, вы ошибаетесь, принимая меня за ревизора. Я о вас лично ничего не слыхал и в Петербург не писал.

Бордонос не обратил внимания на последние слова Павла Павловича; он слышал только обещание и весь вспыхнул от радости.

– Спасибо, спасибо вам, – залепетал он. – Приезжайте к нам, посмотрите мою… аудиторию, – твердо выговорил он. – Пожалуйста, приезжайте. Я соберу детей, экзамен устроим…

– Вы где кончили? – спросил Шилаев.

– В уездном училище. Родных у меня никого нет. К торговле, к делам разным – чувствую себя неспособным. А детишек всегда любил. И попал в Нырки – ну, просто рай. Я всегда имел большую склонность к образованию. Библиотека у меня порядочная. Особенно книги по астрономии меня интересуют. Детям кое‑что рассказываю – они любят…

– В городе часто бываете?

– Нет, иногда за книжками, или к знакомым… Дома лучше…

Долго еще Бордонос рассказывал о Нырках. При прощании он опять стал просить Шилаева похлопотать о нем – и ушел светлый и радостный.

– Что это вы с нашим Зеноном Кирилловичем рассуждали? – спросила Шилаева m‑me Ламаринова, когда все гости стали разъезжаться.

– Да. Он очень добрый, кажется.

– Очень предан своей школе, да и его любят. Чудак он большой, но славный. К рюмочке слаб только, – это скверно…

– Но ведь не запоем же он пьет?

– Нет, что вы, Боже сохрани!.. Душенька, Вера Владимировна, закрывайтесь хорошенько, вы такая слабая после болезни… И не сидите дома одна, пожалуй, от скуки мысли разные придут – не сидите, дорогая. А муж из дому – вы ко мне. Ведь у мужей‑то дел, дел!..

Вера торопливо оделась и вышла. Шилаев всю дорогу промолчал. Придя домой, он сел за стол и долго писал письма.

 

XVII

 

Вера с беспокойством следила, как муж день ото дня становится мрачнее, бледнее и раздражительнее. Нервное состояние не покидало его. Он не занимался, не читал, не ходил на охоту. Даже профессору своему ничего не писал. Огорченная Вера сама написала профессору, с которым была знакома и которого непоколебимо считала ангелом‑хранителем Павла Павловича. Она писала, что муж болен, тоскует, и она не знает, чем помочь. В начале лета, после какой‑то грязной сплетни, куда впутали и Веру, Шилаев и в самом деле заболел.

Он поправился скоро, но не вполне, хотя сердился, если его считали больным. Отношение его к Вере было самое холодное, почти враждебное; но, странно, Вера не терзалась этим, даже не замечала; она по‑прежнему робко и привычно исполняла его приказания, жила день за днем, почти не тоскуя и ничего не ожидая впереди, не думая о будущем.

Как‑то раз Павел Павлович вернулся домой с лицом совершенно больным и злым и протянул жене только что полученное письмо. Письмо было от профессора и очень серьезное. Он писал осторожно и доброжелательно, говорил, что слышал о болезни Павла Павловича и весьма сожалеет; наконец писал, что недавно к нему обратилось одно очень важное лицо, живущее постоянно за границей, с просьбой рекомендовать кого‑нибудь, кто может приготовить его двух больших сыновей к поступлению в университет. Условия были превосходные. Профессор, зная, что пребывание за границей будет крайне полезно Павлу Павловичу для его магистерской диссертации, и, кроме того, со спокойной совестью рекомендуя его для такого ответственного дела, – дружески советовал Шилаеву не пренебрегать случаем и взять место.

– Ты понимаешь, что это значит? – процедил Павел Павлович сквозь зубы. – Все равно, мол, ты на серьезное дело не способен, ступай в гувернеры, загребай денежки, кланяйся важным особам!..

– В какие же гувернеры, Павлуша? – робко возразила Вера. – Профессор думает, что ты болен, и тебе в самом деле хорошо бы поправиться… Ведь это всего на год; ты бы написал диссертацию…

– Так ты хочешь этого? Хочешь? – сказал Шилаев тихо и с невыразимым бешенством. – Ты меня гонишь в гувернеры к этому подлецу? А, теперь я все понимаю. Ты принесла мне несчастие, ты! С другой бы вся моя жизнь иначе сложилась. Из‑за тебя я – неспособный бездельник, тунеядец, больной. Не помощница ты мне, а камень на шее, вечное проклятие!

Вера тихо плакала, не смея возражать. Шилаев и сам умолк, почувствовав несправедливость своих упреков. Ему стало стыдно, что он так забылся. Он схватил шляпу и вышел, хлопнув дверью.

Началась невозможная жизнь в маленьком домике Ши‑лаевых. Павел Павлович почти не говорил с Верой; раздражительность его увеличивалась. К осени стало ясно, что в Хотинске Шилаевым не житье. Городские сплетники опутали и перепутали своей грязной паутиной ставшего ненавистным петербургского магистра с женой, привязали инспектора, выудили даже историю с Домахой – вспомнили и роман Шилаева с Рудницкой, подробностей которого, впрочем, никто не знал…

Тут же Павел Павлович получил известие, что хутор его родителей сгорел. Старики пока перебрались в город. Строиться было нечем. Шилаев сейчас же послал им тридцать рублей, оставив себе пятнадцать. И началась еще денежная мука. На пятнадцать рублей в месяц прожить было нельзя. Вера забирала в лавочке на книжку, мучительно сознавая, что заплатить будет нечем, – все равно.

Вечно больная, в оборванной ситцевой блузе, бедная Вера была совсем не похожа на прежнюю чистенькую барышню‑курсистку. Со времени своих несчастных родов она не могла поправиться. Ей следовало лечиться, но в Хотинске не было специалистов, а поехать в Петербург, особенно при теперешних условиях, Вера и не мечтала. Шилаев знал, что Вере нужно серьезное лечение, что она не едет и не может ехать из‑за него, а между тем и то, что она остается и не ропщет, и ее болезни – были ему отвратительны – и с этим отвращением он не имел силы бороться.

Опять наступили заморозки. В один из ясных осенних дней Шилаев раньше обыкновенного вышел из прогимназии. На уроке он ничего не понимал, голова у него болела и кружилась. Он вышел, ему стало легче. Дом был напротив, но он решил немного пройтись. Солнце светило бледным и желтым осенним светом, небо голубело, прозрачное и высокое. Шилаев пошел вперед по дощатому пустынному тротуару. Он не хотел думать и невольно вспоминал вчерашнюю неприятность с инспектором. Опять! И когда это все кончится, да и как?

Вдруг он услыхал за собой торопливые старческие шаги. Он обернулся. Его догонял учитель чистописания, Резинин. Иван Данилович, несмотря на холодное время и преклонные лета, был в одном позеленевшем виц‑мундиришке и, казалось, не чувствовал холода. Он явно догонял Шилаева и, догнав, пошел рядом, что в высшей степени удивило последнего. Резинин, – даже когда все учителя были крайне любезны с Павлом Павловичем, – не говорил с ним и выказывал недружелюбие. Теперь же он шел рядом, и то и дело взглядывал на Шилаева своими живыми, странно молодыми и умными глазами.

Несколько минут они шли молча.

– Послушайте, что я вам скажу, Павел Павлович, – начал старик. – Вы мне позволите с вами быть откровенным?

– Пожалуйста, – сказал Шилаев, немного смутясь. Он почувствовал в тоне старика что‑то покровительственное, а между тем не знал, как этому противиться.

– Я вам добрый совет дам. Ведь я давно уж за вами наблюдаю и сразу увидал, какой конец будет. Теперь вам уехать отсюда следует, Павел Павлович.

– Почему вы думаете? Зачем уезжать?

– Да так; не ко двору вы нам пришлись. А мы‑то вам много ли радостей дали? Мы люди тихие, отпетые, живем в конуре, – у нас тепло, и уж не трогай нас, если не можешь из конуры на солнышко вывести, где еще теплее. Ничего не видя, из‑под палки на холод не пойдем. Знаю я, зачем вы сюда приехали, знаю – бродит у вас. Да не то бродит, что нужно; того, что нужно, – нет; а в конуру нашу вы не хотите. И не пришлись мы друг другу.

– Я и уеду, вероятно, скоро… в деревню…

– Эх, голубчик, Павел Павлович! У вас жена больная, ей лечиться нужно, а не в деревню ее запирать. Ведь жалко человека. Успеете вы с этой деревней. Вот в чем дело, послушайте‑ка меня: распределили вы все по клеточкам, цифры подвели, решили: хорошо так будет, – поеду в деревню детей учить, буду способствовать, мол, народному образованию. Голодного накормлю, холодного обогрею, трудиться буду. Прекрасные мысли? А только приехали – не нашли ни холодного, ни голодного, ни хлеба для них – да и искать где не знаете. А все отчего? Оттого что разумом решили, по табличкам… Может, оно прежде и это годилось, – не знаю, – да теперь‑то не годится. И поехали бы в деревню – все то же было бы. Вы так думаете: где, мол, голодный? Поскорее накормлю его – да и дело с концом. За другого примусь. И чем больше их накормлю, тем я правее. А для чего вы их кормить хотите? Так, чтобы голодны не были? Да не так это просто, голубчик мой. Тут надо талисман иметь заветный, надо дальше хлеба смотреть – тогда и хлеб придет, и будет хорошо. А ядра‑то у вас нет, – самого глубокого, самого заветного, ради чего все можно сделать; ради чего и вы приходите делать свое дело. С талисманом придете, скажете: «Гора двинься!» – и двинется гора. А нет талисмана, нет в душе далекого, дорогого, единственного – и развеются ваши твердые решения, как песок речной, и ничего не сбудется, чего хотите.

С удивлением и страхом смотрел Шилаев на старика. Он почти не улавливал его мыслей, но смутно чувствовал, что есть правда в его словах, торопливых и сбивчивых.

– Не бойтесь, – продолжал Резинин, – ищите только талисмана, везде ищите… Ох! как все к хлебу повернулись, и не хотят дать нам того, что нужнее хлеба и сильнее хлеба, потому что с ним – и хлеб будет, а без него – ничего нету! Поверьте вы мне, великие это слова: «Не единым хлебом жив будет человек».

Услыхав слова из Евангелия, Шилаев сделал невольное движение. Резинин заметил это.

– Знаю, знаю, вы Бога боитесь, хоть без дальних рассуждений порешили было этот вопрос, убеждение себе готовенькое выбрали – и кончено! Куда вам кормить, учить – когда сами ничего не знаете, не умеете, ничего у вас за душой нет! Вы обманывать нас пришли – много вас было – и мы уж не верим. Найдите талисман – и приходите, и откроется вам. А теперь… была ли у вас, у самого, хоть минута радостная?

– Нет, не было, – проговорил Шилаев.

– То‑то вот и есть. И все вы на внешнем строите: поеду сюда – как следует поступлю. Здесь жить буду – не как следует поступлю. Выеду из Хотинска (все‑таки здесь к деревне поближе) – смертию умру! А вы не бойтесь этого, – себя бойтесь: вдруг да не найдете своего талисмана? Вдруг да навеки душа‑то мертвой останется?

Шилаев хотел было возражать. Но старик, блестя глазами, перебил его:

– Я с вами спорить не стану, голубчик вы мой. Я только сказал свое – а там думайте, как знаете. Может, что и правильным найдете. Дело ваше! Счастливо оставаться.

Он повернул в переулок и скрылся. Шилаев пошел домой, медленно шагая. Дома жена лежала на диване. Когда вошел Шилаев, она, хоть и больная, приподнялась. Он нетерпеливо махнул рукой и прошел в спальню.

Трудно было Верочке через несколько дней решиться пойти к мужу и сказать, что денег у них нет, в лавочке не верят, а Ламаринова прислала за своей мебелью и даже стол кухонный возьмут сегодня. И когда Вера, дрожа и запинаясь, сказала это мужу – она была удивлена его равнодушным и почти веселым видом.

– Но ведь нету, Павлуша. Я, право, не виновата. Мы послали тридцать…

– Ты не виновата. И не сокрушайся так, Веруня. Деньги будут. Пусть Ламариниха берет свою мебель. Черт с ними со всеми! Мы в них больше не нуждаемся.

– Что же это? Как это? Боже мой!

– Я, Веруня, решился ехать за границу. Ты отправишься к матери, в Петербург, тебе необходимо лечиться. Там осмотрюсь, может, и тебя выпишу, если поправишься. Да ведь не навеки и поеду. Диссертацию необходимо кончить, развязаться. Старикам своим пошлю на обзаведение. – Шилаев говорил торопливо, точно оправдываясь. Но Веруня уже не слушала. Она расплакалась и только повторяла:

– Павлуша милый. Я не смела тебя просить. Я так рада отсюда уехать! И за тебя рада. Только скорее меня туда к себе выпиши.

Шилаев смотрел на плачущую от радости жену. Она ему стала почти мила, и он подумал, что, может быть, разлука хорошо повлияет на их отношения, может быть, к нему даже вернется позабытая любовь.

Через месяц они выехали из Хотинска в Петербург. Белые поля, чуть прикрытые первым снегом, мелькали в окна вагона. Павел Павлович молчал. Ему вспомнился учитель чистописания, Резинин.

«Во многом не прав был старик, – подумалось ему. – А во многом и прав. Как бы то ни было – еду искать свой талисман!»

 

Часть вторая

 

 

I

 

Теплое февральское солнце весело согревало камни на самом берегу моря и нарядную толпу на тротуарах. Было больше половины второго, и гуляющие расходились с неизменной Promenade des Anglais[3]по своим отелям. Больных встречалось мало; их возят в колясках подальше от шумной Promenade. Шли дамы, группами и парами, одетые красиво и светло. Дурно, робко или неуклюже одетая женщина не может быть красива, хотя бы природа и наделила ее самым прелестным лицом. Здесь же, напротив, самые непривлекательные были изящны; глаз отдыхал на гармонии цветов так же, как на легкой лазури моря и неба. Несмотря на свежий, нежный воздух и солнце – лица многих женщин казались утомленными, бледными, с синевой под глазами. Ни радостное море, ни солнечные лучи не привлекали их внимания. Не для них они жили здесь, не для них ходили на Promenade… Некоторые пошли в сад, чтобы выйти ближе на Quai Massena[4]и внутренние улицы города. Вид города был праздничный – но как‑то уныло‑праздничный. Точно этот праздник был здесь постоянный и давно всем надоел. Вяло шли люди, не знающие, чем занять себя до вечера. Если кто и спешил, то разве из боязни найти завтрак застывшим. Известно, что бездельное оживление – самое однообразное оживление. Поэтому вечно блестящий и вечно праздный город – был томительно скучен для каждого неповерхностного взора. На Quai Massena, в сторону от набережной, около сада, находились магазины – не самые лучшие, но бесспорно самые дорогие и поэтому наиболее посещаемые. У окна эстампного магазина остановились три дамы: одна пожилая и две молодых. Не заглядывая им в лицо, не прислушиваясь к их говору – можно было немедленно догадаться, что это англичанки: так безотрадно плоски их спины и талии и так золотисто‑рыжи зачесанные на затылке волосы. Перед модным магазином Claire[5], где, несмотря на неистовые цены, каждая порядочная дама обязана заказать не меньше четырех платьев в сезон, совещается группа дам; издали также можно определить, к какой национальности они принадлежат. Они одеты хорошо, но манеры их резки и неграциозны. Руки делают слишком много жестов и часто оправляют шляпку и платье. Это – русские. Они все очень хотят походить на француженок и думают, что похожи, но – увы! – напрасно… С ними раскланялся высокий и плотный господин. Он шел довольно быстрыми шагами по направлению к главной улице – Avenue de la Gare[6]. Одет он был щегольски: светло‑коричневое пальто, сшитое прекрасно и широко; ботинки желтой кожи, тросточка с серебряным набалдашником, котелок – все самое удобное и дорогое. Но франтовства в нем не замечалось; он шел просто, даже понурив голову.

Конечно, сам инспектор хотинский прогимназии не узнал бы в этом прекрасно одетом господине, с потемневшим, осунувшимся лицом и впалыми глазами – прежнего Шилаева. Уже полтора года он жил за границей. Лето он провел в Швейцарии, а на зиму опять приехал на берег Средиземного моря. За эти полтора года Шилаев ни разу не был в России. Жил он ни скучно, ни весело, как‑то день за днем. Чудеса Европы не особенно поразили его. Он довольно равнодушно взбирался со своими двумя учениками на швейцарские высоты, ездил по Женевскому озеру. Здесь он жил так же вяло, нигде не бывая, кроме Променады и Монте‑Карло.

Патроны его оказались людьми довольно порядочными. Вне класса он был совершенно свободен. Но диссертация не писалась. Он отвык работать, да и трудно было работать среди праздной толпы, под солнцем праздного города. Он не был болен, но цвет лица у него сделался нездоровым от непривычной жизни и от всегдашнего глухого раздражения, происходившего, – как он думал, – от расстроенных нервов.

Павел Павлович уже повернул на Avenue, откуда, через переулок налево, он намеревался пройти домой, как вдруг услыхал за собой голос, произносивший по‑французски:

– Pavloucha! Pavloucha![7]Бог мой, да подождите одну минуту!

Шилаев обернулся. Его догоняла очень стройная дама в темно‑лиловом платье с белым кружевом. Дама торопилась и путалась в шлейфе, который придерживала одной рукой.

– Как вы бежите, – говорила она, смеясь. – Едва можно вас поймать! А у меня к вам дело.

Она была очевидно француженка, не особенно красивая, но изящная и живая. Лицо ее, покрытое нежной и ровной бледностью, беспрестанно меняло свое выражение. Она смеялась, выказывая крупные белые зубы. Шилаев несколько раз назвал ее «madame la baronne»[8]. Он говорил по‑французски с дурным выговором, неправильно, но, видимо, привыкнув за полтора года к этому языку и не стесняясь уже говорить. В его обращении с madame la baronne было что‑то фамильярное. Она не обижалась.

– Слушайте же, Бог мой, M‑r Pavloucha! Я в два часа еду в Монте‑Карло. Будьте там непременно. О, сегодня счастливый день! Я чувствую, что выиграю. Затем обед в Cafe de Paris[9]– и вы отвезете меня домой. Ну, что, улыбается вам это?

– Раньше трех или половины четвертого я не могу ехать, – отозвался Шилаев. – Во всяком случае, к шести, ко времени обеда, я найду вас, – прибавил он, кланяясь.

Они обменялись еще несколькими словами, и веселая баронесса упорхнула в какой‑то магазин. Шилаев познакомился с madame Irma Lenier[10]месяц тому назад. Она не особенно ему нравилось, но была жива, весела и оказывала ему видимое расположение.

Ирма Ленье не красилась или красилась так осторожно и умно, что это не бросалось в глаза; не надевала слишком эксцентричных туалетов; никто не называл ее кокоткой. Но она жила одна, причем даже неизвестно было, где находится господин барон и находится ли он где‑нибудь. Общество, ее окружающее, было почти исключительно мужское и, как говорили, от своих знакомых и друзей она принимала, не стыдясь, услуги и одолжения всякого рода…

 

II

 

Шилаев освободился раньше чем ожидал, и попал в Монте‑Карло с трехчасовым поездом. Не желая утруждать себя, он сел в подъемную машину – и через минуту очутился в цветущем саду Casino. Сад этот внешним своим видом очень смахивал на рай. Сквозь кружевные листья пальм, впрочем, невысоких, блестело море. На дорожки свисали мясистые кактусы, на которых часто можно было заметить вырезанные вензеля и буквы. В одном углу пахло невероятно сильно какими‑то странными цветами. Гуляли здесь и парами, и в одиночку. На плетеной скамейке, под высокими розовыми олеандрами, сидела какая‑то дама с грустным и даже под румянами бледным лицом. Да и вообще гуляли большею частью огорченные; счастливых можно было найти в казино, у длинных столов.

Шилаев прошелся по величественным залам игорного дома. Они были прохладны и наполнены мягким верхним светом. У столов рулетки толпились дамы и старики. Слышался жидкий, неприятный и непрерывный звук металлических денег. Бросали серебряные пятифранковики, попадались и тонкие, желтые двадцатифранковики. Ставили, брали – проигрывали. Говорили довольно беззаботно. Ничего интересного не происходило, не было никаких занимательных типов и роковых ставок. Не найдя Ирмы, Шилаев прошел в другую залу – «Trente et quarante»[11]. Тут царила тишина; вместо пятифранковиков, золотились луидоры; крупье важно и медленно кидал на стол карты, и тоже не происходило ничего интересного. Молоденькая англичаночка, с фиалками на шляпе и с гадким, тупо‑жадным выражением лица, смотрела, не отрываясь, на руки крупье и на узенький столбик золота, поставленный ею. Она сидела близко‑близко к столу, точно впиваясь в его зеленое сукно.

Ирмы и тут не было. Шилаеву стало скучно. Играть он сегодня не хотел. Он вернулся опять в сад и вошел в беседку как раз над обрывом у самых перил; спиною к нему стояла дама небольшого роста, а рядом с нею худой и стройный мужчина в пальто стального цвета. Он снял цилиндр и провел рукой по густым, волнистым, почти совершенно седым волосам. Дама была одета очень просто и очень изящно. Темно‑синее платье сидело превосходно, облегая необыкновенно тонкую талию. Лиц их Шилаев не мог видеть. Но осанка, волосы и вся фигура пожилого господина показались ему чем‑то очень знакомым. Он остановился, припоминая и догадываясь. До него долетели русские слова:

– Вас не ждать к вечеру? – спрашивала дама.

– Не знаю, душа моя, – проговорил пожилой господин, и даже голос его, неподвижный и металлический, напоминал что‑то Шилаеву. – Смотря по обстоятельствам. Теперь, однако, прощай. Я тороплюсь.

Он приподнял цилиндр и, поклонившись даме, обернулся, чтобы идти. Шилаев увидал резкое, правильное лицо с неподвижными, точно неживыми чертами. Острые усы, совсем белые, позволяли видеть свежий рот. Глаза были бесцветны и ничего не выражали. Шилаев узнал его вдруг; воспоминание пришло с ослепительной ясностью и быстротой. Вместо английского пальто, которое сидело не совсем ловко, – как всегда сидит штатское платье на людях, привыкших к военной форме, – Шилаев вообразил генеральский мундир на высокой фигуре, и воспоминание сделалось еще ярче. Он сделал два шага вперед и произнес:

– Дядя Модест Иванович! Вы ли это?

Бледные глаза выразили холодное удивление. Впрочем, выражение это сейчас же исчезло. Губы Модеста Ивановича улыбнулись – приветливо, как он, вероятно, полагал.

– Здравствуй, племянничек, – сказал он ровным тоном. – Какими судьбами? Я бы тебя, пожалуй, и не узнал. Теперь, извини, у меня неотложное дело, спешу. Милости просим к нам. Там все расскажешь. Позволь познакомить тебя с моей женой. Антонина Сергеевна – мой племянник, Шилаев. До свиданья пока. Жду к себе.

Всю эту речь он произнес спокойно и неизменно ровно, не давая себя перебить. Затем пожал руку Шилаеву и удалился.

Впрочем, Шилаев совершенно не заботился о дяде. Он пристально вглядывался в стоявшую перед ним Антонину Сергеевну, стараясь найти в ней сходство с маленькой, бойкой Девочкой Тоней, которая ему когда‑то так нравилась. Встреть он ее без дяди, или не знай он, на ком женился дядя – он бы ни за что не узнал Антонины, хотя, может быть, и обратил бы на нее внимание. Она похудела, лицо ее сделалось длиннее. Узкие темные глаза под круглыми бровями были строги и серьезны; небольшой нос очерчен резко и твердо; и все выражение верхней половины лица странно не гармонировало с бесхарактерным, почти неумным розовым ртом и глубокой ямочкой на подбородке. Это противоречие портило ее. Но что особенно изменило лицо Антонины – это присутствие на нем какого‑то вечного беспокойства, точно у нее есть неотвязная забота или спешные хлопоты. Прежде, напротив, она всегда казалась Шилаеву сосредоточенно и весело спокойной.

Она стояла перед Павлом Павловичем, не улыбаясь, глядя ему в глаза. Может быть, она тоже искала прежнего молодого студента в этом усталом от безделья и вялом человеке. Розовая краска набежала на ее щеки. Наконец, она сказала:

– Ну, что ж? Я очень переменилась?

– Антонина Сергеевна. Вы были девочкой тогда… И я, вероятно, переменился.

– О, да. Очень… Но все равно, – прибавила она, улыбнувшись в первый раз. – Мы, я думаю, можем возобновить наше знакомство?

– Я очень рад, – сказал Шилаев искренно. Ему вдруг стало весело и интересно. – Я очень рад, – повторил он еще раз. – Я не думал, что встречу вас когда‑нибудь…

– А я думала… Только об этом после. Расскажите мне, по какому случаю вы здесь?

– Я живу… живу учителем… приготовляю в университет молодых графов Б., – сказал он почему‑то скороговоркой.

Антонина взглянула на него рассеянно.

– А! – протянула она и на мгновение задумалась. – А мы из Парижа, – продолжала она. – Мы живем здесь второй месяц. И как мне здесь нравится! То есть не здесь, а у нас… Вот вы приедете к нам. Однако, пройдемся; что же мы стоим?

И она взяла его под руку. Шилаев был гораздо выше Антонины и видел колеблющиеся маки на ее шляпке и толстую, даже чересчур толстую черную косу, туго закрученную на затылке.

Антонина принялась говорить просто, без застенчивости и без бойкости. Рассказывала о Париже, Сицилии, где они провели прошлую зиму… Вспомнила и общих знакомых в России; сказала, что ее порою так и тянет домой. Чем‑то свежим и старинным повеяло на Шилаева. Сначала ему казалось, что в жизни Антонины есть «роковая тайна»; он почти ожидал, что она станет намекать, а он будет выпытывать. Но она ни слова не проговорила о себе, о своем браке; разговор шел хотя и дружеский, но не интимный; и Павлу Павловичу теперь начало казаться, что ровно ничего рокового не было в Антонине, а, напротив, все так просто и ясно. Он даже чуть‑чуть разочаровался, но вдруг, заглянув ей в лицо сбоку – он увидел сквозь ее простые и непринужденные слова опять то внутреннее беспокойство, тоскливую заботу… И тут опять в ней было противоречие, неприятное, как всякая дисгармония.

Увлеченный разговором и собственными мыслями, Шилаев вздрогнул от неожиданности, когда за ним раздался знакомый голос:

– Hein, M‑r Pavloucha?[12]Я вас ищу чуть не два часа. Cafe de Paris, через десять минут! В галерее направо.

Madame Ирма шла под руку с низеньким и полным господином. У него были короткие, круглые ножки в клетчатых панталонах, прозрачно‑бледное, мясистое лицо с красноватыми висками, далеко не лишенное известной приятности, и рыжий котелок, который был ему немного мал. Ирма кивнула головой, махнула зонтиком и уплыла со своим кавалером по направлению к ресторану.

– Мне пора, – сказала Антонина торопливо, – поезд сейчас уходит. В казино я не зайду. До свиданья. Приезжайте в воскресенье обедать. Слышите? Непременно. Вот адрес: Antibes, Grand' Hotel…[13]

Тщетно Шилаев упрашивал ее остаться, говоря, что она успеет… Антонина пожала ему руку и направилась к маленькому мальчику в кепи и сюртучке с золотыми пуговками, который неистово выкрикивал – Ascenseur! Ascenseur! Par ici, messieurs et dames![14]Шилаев смотрел на ее тоненькую и маленькую фигурку вдали. Ему было и весело, и досадно на Ирму, которая прервала их разговор. Он улыбнулся чему‑то про себя и пошел медленно в Cafe de Paris, возбужденный и веселый, каким давно не был. Вялость его исчезла.

 

III

 

Войдя в галерею направо, где еще было совсем светло, хотя солнце и спряталось за горы, Шилаев сейчас же нашел глазами Ирму за дальним столиком. Кроме коротенького кавалера, с ней сидел еще кто‑то, неизвестный Шилаеву. С коротеньким господином он познакомился у Ирмы дня два тому назад.

– А, вот и он! – вскрикнула Ирма, блестя своими крупными зубами. – Я думала, что вы уж не придете… Нехорошо! А я компанию вам приготовила. Этот monsieur – тоже русский…

И она, указывая на нового господина, произнесла, путая, какую‑то фамилию, мало похожую на русскую.

Шилаев взглянул – и лицо господина не показалось ему незнакомым. Он вспомнил, что видел его на Променаде; ему назвали тогда и фамилию, и сказали, что это – адъютант какой‑то важной персоны. Адъютант был немолод – но видимо еще думал, что он молод. Воротнички его рубашки стояли, как мраморные, а серенький complet[15]придавал ему какую‑то младенческую игривость. Между тем голова адъютанта была лишена волос на темени, и напрасно он прикрывал этот недостаток, начесывая с боков длинные и редкие пряди. Но самое замечательное – это был цвет лица у адъютанта: казалось, будто этот почтенный человек только что проехал в вагоне целые сутки – и не успел еще умыться. Даже белокурые усы его имели не чистый белокурый цвет, а точно с примесью пыли и каменного угля. Впрочем, адъютанта не могли смушать такие пустяки.

Малорослый кавалер тоже был русский, некто Тетерево‑вич. Шилаев знал уже, что это – молодой петербургский чиновник с не блестящей, но верной протекцией – и с поэтическими наклонностями.

– Ну, вот – вы все соотечественники! – весело смеялась Ирма. – Я могу представить себе, что обедаю в России! Только уговор: ни словечка при мне на вашем непонятном языке, ни словечка! Не люблю, когда не понимаю, что говорят.

– А вы понимаете, что мои глаза говорят? – произнес Тетеревович, поворачивая к Ирме свои серые, очень выпуклые глаза.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: