ТОРГОВЫЙ ДОМ ГРУЗДЕВ С СЫНОВЬЯМИ 2 глава




– Удивительная вещь... – Прохор с любопытством поглядел на Фаркова и стал записывать.

– Врешь складно, – крикнул Ибрагим. – По башке веслом тебя! Нэ ври!

В середине шитика сделана крыша из брезента, натянутого на дугообразные упруги. Поэтому, чтоб лучше разглядеть сидевшего в корме Ибрагима, Фарков вытянул шею, бросил весло и сказал:

– Как это – вру?

И Прохор тоже:

– Ничего не врет. – Ему хотелось досадить Ибрагиму за вчерашнее, и в Фаркове он почувствовал своего союзника.

Углы рта Ибрагима с подрубленными черными усами, с окладистой черной бородой, подтянулись к ушам. Ибрагим ядовито ухмыльнулся:

– А ты видал, кто к Антыпу приходил?.. Может, баран приходил! И какой слово говорил – ты слыхал? Может, мертвый старик тебе толковал?

Прохор было ощетинился, но вдруг захохотал:

– А верно ведь.

Фарков в недоуменье помигал, засопел и лениво взялся за весла.

– Такой слых в народе... Я почем знаю... – растерянно сказал он и уставился в булькающую под веслами воду.

Небо прояснилось. Луч заходящего солнца прорезал облака. Все кругом сделалось приветливо и нежно, словно улыбка девушки, только что переставшей плакать. На душе у Прохора тоже стало хорошо. Его подзуживало дружелюбно пошутить над провравшимся Фарковым, но тот был мрачен, все так же смотрел в воду и сердито бухал веслами. Весь вечер плыли в молчанье, и когда река под сгустившимся сумраком сделалась обманчива, Фарков скомандовал:

– Вороти к берегу! Круче, круче!

Упругим поворотом шитик стал резать воду, и дно его зашуршало по прибрежному песку.

Разложили костер, сварили чай и двух застреленных в дороге уток. Фарков все еще мрачен, молчалив. «Нет, он не врун, он все‑таки оправдается, докажет», – так говорили его чуть раскосые черные глаза.

Стемнело. Река, тайга и небо слились в одно. Но вот взошел месяц, и картина сразу изменилась: на противоположном берегу обозначились темная щетина леса, песчаный откос и торчавшие в реке коряги, возле которых тихо плескалась вода, играя голубоватым серебром под лучами месяца.

– Сорок верст здесь будет, – проговорил Фарков. – Эвот и зимовье Антипово, – и указал рукой за реку. – Видишь, месяц в стекла бьет. И шаманка там схоронена.

Прохора взяла легкая оторопь, но он с молодым задором сказал:

– Айда туда!.. Посмотрим...

– Айда!

И быстро переплыли реку.

Когда подошли к зимовью, у Прохора заколотилось сердце. Фарков отбросил кол, припиравший снаружи дверь, и оба они, набожно перекрестившись, шагнули в избу. Кромешная тьма в избе. Должно быть, месяц скрылся в облаках.

– Что это? – прошептал Прохор.

– Где?

Ему показалось: светятся во тьме два горящих угля, как пара волчьих глаз. Вот всколыхнулся воздух, что‑то мягко прошумело, угли погасли, но через мгновение вновь загорелись в другом месте. Прохор уцепился за руку мужика.

– Ничего... Это я знаю кто... Это филин, – сказал Фарков спокойно, зажег огарок и направился в угол, где светились глаза. Но там ничего не оказалось, кроме черной, закоптевшей иконы.

– Оказия, – протянул он, осматривая все углы, – это она, стало быть...

– Кто?

– Ну, кто, кто... Не понимаешь, что ли?

Прохор не заметил, что голос Фаркова борется со страхом, и весело сказал:

– Интересно!..

Фарков с удивлением посмотрел на него и, пристыдившись, успокоился.

– Вот плешастый‑то твой не верит, а, между прочим, после Антипа здесь жил солдат из деревни Оськиной. Поплывем мимо, – можешь справиться. Ему тоже видимость была, вот в это самое оконце колдовка‑то к нему лазила. – Фарков поднял над головой огарок. – Видишь?

В верхнем конце под самым потолком – дыра.

– Вот шаманка и летала кажину Божью ночь к солдату, а тот выпить не дурак, да в пьяном положении с тунгуской‑то и снюхался. Да как и не слюбиться. Уж очень собой‑то пригожа была, не девка – сахар. Сильно солдат одобрял ее. Ведь солдат‑то думал, что она живая, а на поверку‑то вышло – мертвая, самая настоящая покойница.

– А где же она похоронена?

– Вот пойдем, коль не боишься.

Прохор с тревогой осмотрелся. Живая тьма сгущалась, напирала, хотела притушить огарок, как морской маяк волна. Чужие тени мягко шмыгали во тьме, падали, вставали, тянулись к Прохору. Вот словно бы ударили ладонь в ладонь, и с тихим смехом кто‑то пустился в пляс – ближе, ближе – кто‑то голубой, трепещущий, холодный.

– Пойдем, Фарков! – в страхе метнулся Прохор к двери.

– Ты чего? Это ж месяц.

В окно, как призрак, тянулся свет луны, тени приникли к полу, присмирели, и тьма стала неподвижной, выжидающей.

Шли густыми зарослями. Месяц освещал им путь. Пихтач, сосны и боярка цеплялись за Прохора, предостерегающе шумели, не пускали, с размаху хлестали по лицу.

– Ну вот, смотри, – сказал Фарков, кивнув вверх и закуривая трубку.

На двух врытых высоких столбах лежала колода. Она сверху прикрыта широкими кусками бересты. Береста голубела и, казалось, вздрагивала, словно лежавший под ней мертвец тяжко вздыхал.

«Это ветром», – одинаково подумали оба, но голубой тихий воздух не колебался. Месяц привстал на цыпочки и никак не мог подняться над тайгой, только ревниво поводил серыми бровями: «Эй вы! Полунощники!»

В щель колоды свисал плетью черный жгут.

– Это ее коса... Шаманки‑то...

– Черная какая!

Голоса их казались чужими, словно звучали из‑под корней тайги. Взглянули друг на друга: лица бледно‑зеленые, как у мертвых. Прохор ощутил в груди щемящий холодок.

Вдруг, внезапно вскрикнув, они кинулись прочь. Жуткий страх мчал их через тьму и непролазную трущобу, как белым днем по широкой степи.

Шитик бестолково резал воду, белые весла судорожно взмахивали, хлопали, словно окоченевшие руки утопающего. А вслед несся из тайги свирепый свист. Но Прохор, опамятовавшись, понял наконец, что это из его собственной груди вылетает со свистом воздух. Он бросил весла и отер со лба холодный пот. Обоим было до смерти стыдно. Избегали смотреть друг другу в глаза и, не перемолвившись словом, оба повалились спать.

Сон Прохора неспокойный, огненный. Красное‑красное – кровь. Земля красная, небо красное, красная тунгуска в кумачах, шаманка: «Бойе, друг, обними меня!.. Ну, крепче, крепче!» Истомно, жарко Прохору, сладостно. И слышит он голос: «Вставай, Прошка... Время!»

Прохор проснулся. Ибрагим трясет его за плечо и смотрит строгими глазами ласково.

 

Утро было погожее, ясное. Шитик шел медленно. Река текла с ленивой негой, словно еще не пробудилась от зеленых грез.

Стали попадаться взгорки. Вдали маячила обнаженная грудь скалы. Голосила ранняя кукушка, влюбленно кричали утки в камышах.

– Ты чего вчера испугался? – тихо спросил Прохор.

– А ты?

– Я, на тебя глядя, побежал.

– А я, паря, на тебя.

Оба улыбнулись и замолкли. Река круто повернула вправо, навстречу солнцу. Вода заблестела, как расплавленный металл. Прохор зажмурился.

– Мне послышалось, будто колодина затрещала. С шаманкой‑то... Как хрустнет! – сказал Фарков.

Прохор, щурясь, взглянул на него удивленно:

– А я слышал голос тунгуски: «Бойе, друг, обними меня!..» Ясно так, ясно.

– Врешь?! – И лицо Фаркова вытянулось, глаза стали серьезными. – Точь‑в‑точь как тому солдатишке... Точь‑в‑точь. – Он, крадучись, перекрестился.

– Ты что? Может, лешатика видышь?! Мордам крестишь?! – крикнул Ибрагим.

– Нет, – ответил Фарков. – Сегодня година моей бабушке...

Прохор задумался. Сон и волшебная явь встревожили его. Где‑то вдали печаловалась иволга. Прохор вздохнул.

– Нэ надо голову вешать! Надо прамо! – бодро проговорил Ибрагим.

– А вот скоро работа будет... Не заскучаешь, – сказал Фарков. – Чу, как шумит... Это называется Ереминский порог.

Действительно, лишь повернули прочь от солнца, послышался шум, как отдаленный шелест леса. Течение становилось все слабее и слабее, а шум порога возрастал, и, после нескольких изгибней реки, быстрая волна вдруг подхватила шитик.

– Правей!! – кричал Фарков, его голос сливался с шумом. – Нешто не видишь?!

Ибрагим со всех сил навалился на весло и стиснул зубы, а шитик, застряв на камне носом, стал поперек реки и накренился. Фарков соскочил в воду. Вода не доходила до колен. Фарков взял наметку и, борясь с течением, пошагал от берега к берегу, измеряя глубину. Он что‑то прокричал, махнул рукой, опять прокричал, но говор воды дробил и путал звуки.

– Нет ходу, – сказал он, приблизившись. – Скидывай, Ибрагим, штаны... Давай глубь искать.

Пошли оба щупать воду, а Прохор стал зачерчивать в книжку положение порога. Но лишь он отвлекался от работы, как в его воображении вставал печальный образ Тани, а в душе вновь оживало чувство одиночества. Почему Ибрагим таким зверем заорал на него, когда Прохор хотел взять с собою Таню? Осел. Как он смеет!

Но вот, словно одуванчик под порывом вихря, развеялся образ Тани, и вместо грустного, в слезах лица – задорная улыбка, бисер, колдовские кумачи: «Бойе, друг!..» Прохор раздражительно отмахивается и долго, с любопытством смотрит в воду: струи быстро мчат под ним, извиваясь меж камней. У него рябит в глазах. Он переводит взгляд на берег, и все, что видит перед собою, все движется, плывет, плывет: кусты боярки и калины, зеленый луг, тихая тайга – все подхвачено обманчивым потоком, и – что за черт! – опять тунгуска в красных кумачах извивно крутится в удалом танце, манит Прохора к себе и исчезает в зарослях вновь остановившегося леса. Прохор хмуро улыбнулся: «Чертовка! Ну, погоди, я тебя поймаю, да не мертвую, а живую сграбастаю!» Взбаламученная кровь бьет в мозг, солнце насыщает тело трепетным волнением: хочется любить, хочется перецеловать всех девок.

– Эге‑е‑ей! Прошка! Сюда...

Прохор проворно сбрасывает с себя одежду, обувается в сапоги, чтобы удобней было идти по каменистому дну, и сходит в воду. Стрежень валит его с ног, он падает на четвереньки, – ух! – подымается, вновь падает, хохочет. Камни круглы, скользки, как голова тюленя, вода бурлит. Прохор неуклюже взмахивает руками и, словно неопытный канатоходец, ловит моменты равновесия. Фарков то и дело выскакивал на берег, ломал ветки ивняка и втыкал их меж камней порога, обозначая будущий путь шитика. Саженях в ста от Прохора бежали две воды: шумно бурлящая, рябая и, дальше, – тихая, застеклелая, вся в солнечном пожаре. Грань этих вод – предел порога. Ибрагим ворочал в воде камни. Прохору показалось издали, что все коренастое тело черкеса, в особенности руки и спина, испещрено темными полосами: «Татуировка», – подумал он, но, когда подошел к черкесу вплотную, удивился:

– Вот так тело у тебя, Ибрагим!.. Как у борца... Должно быть, силенка есть.

– Мало‑мало есть. – Ибрагим нагнулся и поднял над головой круглый, в несколько пудов, камнище; выпуклые, резко очерченные мускулы под смуглой кожей заиграли, напряглись и, словно вылепленные из глины, вдруг застыли, настороженно карауля волю господина.

– Цх!.. – И камень, опоясав воздух черною дугою, далеко бухнул в воду.

– Урра!.. – закричал от восторга Прохор.

– Чего орешь, работай!..

Прохор принялся за дело. С юношеским жаром ворочал камни, прокладывая путь.

– Корягу видишь? Вали на нее... Прямо! Саженев через десять будет глыбь.

Работа кипела. Фарков был уже на шитике и выводил его на стрежень. Обратно Прохор шагал рядом с Ибрагимом.

– Заколел, Прошка, замерз? Надо спирт проглотить...

Уловив в голосе Ибрагима ласку, Прохор сказал:

– Ты на меня не злись. Я тебя люблю.

– Мы тоже любим. Ничего, молодца, Прошка. Джигит!

– С тобой, Ибрагим, не страшно... Ты сильный.

– Кынжал сильный... Ибрагишка верный, верней собаки...

Сели усталые, продрогшие. Шитик летел по порогу уверенно, сшибая носом расставленные вехи...

– Слава тебе Господи! – облегченно сказал Фарков. – Одно дерьмо прошли.

– А дальше?

– Горя хватим много. Ух, много, братцы! Угрюм‑река – она свирепая.

 

VIII

 

Петр Данилыч Громов развернулся вовсю. Катил сквозь жизнь на тройке вскачь. Тройка – на лешевых подковах, и куда мчалась она – Петра Данилыча не интересовало. По кочкам, по сугробам, в пропасть – все равно, лишь бы свистал в ушах веселый ветер, лишь бы хохотало и звенело в голове.

Впрочем, занимался Петр Данилыч и делами по хозяйству. Расширил торговлю, красного товару привез на десяти возах и посадил в лавку доверенным приказчика Илью Сохатых. Открыл в тайге смолокуренный завод и еще бросился в кой‑какие предприятия. Но за всем этим досматривал он плохо, дело култыхалось через пень‑колоду.

Марья Кирилловна завела большое молочное хозяйство и так захлопоталась, что некогда было и замечать ей шашни своего мужа.

Тот политику свою сначала вел довольно тонко: уедет на охоту, а сам – к Анфисе, соберется за артелью дровосеков досмотреть, а сам – к Анфисе. Птицы, звери благодаренье небу шлют, дровосеки лодыря гоняют, доверенный Илья Сохатых шелковые полушалки, серебряные денежки нечаянно в карман сует. А хозяин из бутылки буль‑буль‑буль – да к своей Анфисе.

 

Илья Сохатых – рыжий, кудреватый, лицо в густых веснушках, отчего малый издали кажется румяным; на самом же деле он тощ и хвор, но до женского пола падок. По селу он – первый франт: всегда в воротничках, в манжетах, в ярких галстуках, набалдашник тросточки тоже не из скромных, портсигар снаружи совсем приличный, а откроешь крышку – там черт знает что: даже отец Ипат, увидавши, сплюнул. Имел еще Илья Сохатых дюжины две зазорных карточек – парни на вечерах хватались за животики, а девушки поднимали благопристойный визг: «Ах, охальник! Тьфу ты!..» – но глаза их горели шаловливо и льнули украдкой к запрещенному плоду.

Илья Сохатых любил крепко надушиться дешевыми духами, от него за три версты несло укропом и чесноком. Перстни, запонки, булавки играли фальшивым стеклянным цветом, часы и цепь накладного золота сияли. Вся эта «цивилизация» – он любил ушибить головы парней и девушек мудреным словом – была им усвоена в уездном городе, откуда добыл его Петр Данилыч Громов, прельстив порядочным окладом и вольготной жизнью.

Девки только им и бредили, а самые пригожие были на ножах друг с другом: каждой он клялся и божился, что любит лишь ее одну. Иным разом так далеко заходила девья пря, что соперницы, зарвавшись, при всем народе провирались про свои любовные услады: со мной там‑то, а со мной вот там‑то, а потом, придя в рассудок, горько плакали, кололи болтливые языки булавками, да уж не воротишь.

Мужние жены – молодицы – также не уступали девкам и считали превеликой честью провести с ним ворованную ночь где‑нибудь у гремучего ручья, под духмяным кустом расцветающей боярки.

Илья Сохатых принимал все ласки как нечто должное, и хотя отощал, словно мартовский гуляка‑кот, но амурные успехи он относил исключительно к своей неотразимой, по его мнению, наружности. И в конце концов так возгордился, что дерзнул облагодетельствовать своей пленительной любовью и Анфису.

Он приступил к этому с сердечным трепетом и нервной дрожью, как боевой, видавший виды конь. Анфиса казалась ему неприступной. Да и хозяин... О, хозяин сразу оторвет ему башку! Но Илья Сохатых весь проникся мужеством. Завладеть Анфисиным сердцем во что бы то ни стало – вот цель его жизни. Итак, смело в бой, к победе!

Подкрутив колечком усики, взбив кок в кудрях, Илья Сохатых направился сумеречным вечером ко двору красотки.

– Никто не видал? – спросила та, открывая дверь. – Ты стучи в калитку – раз‑раз! – тогда буду знать, что ты... Понял? А хозяин где? Уехал?

Домишко у Анфисы маленький, плохой, но рядом рубился, иждивением Петра Данилыча, новый дом – скоро новоселье.

Анфиса накрывала стол, ставила самовар. Илья вытащил из кармана бутылку рябиновой и сверток саратовской сарпинки:

– Дозвольте прикинуть. Кажись, к лицу...

Анфиса стояла высокая, поджав алые губы; глаза ее полны холодной насмешки. Илья петушком плясал возле нее и все норовил, примеряя отрез сарпинки, крепче прижаться к соблазнительной Анфисиной груди.

– Кажись, к лицу‑с...

Та щелкнула его по блудливой руке, отстранила подарок:

– Не надо. Не нуждаюсь.

– Ах, Анфиса Петровна!.. Это даже огорчительно... Вас, наверное, по всем швам хозяин задарил.

– А тебе какое дело? Да и тебя мне не надо. Ну на что ты мне?.. А, Илюша?

– Ну как это можно. Женщина, можно сказать, во цвете лет... В поэтическом одиночестве. И все такое...

За чаем Илья врал, рассказывал анекдоты про монахов, Анфиса хохотала, отмахивалась, затыкала уши.

– Дурак ты какой!.. И за что тебя девки любят? А, Илюша? Рябой, курносый, чахоточный, чисто овечья смерть.

– А вот вы когда меня полюбите? – спросил он, нервно кусая губы.

– Никогда.

– Неправда ваша... Могу сейчас доказать‑с...

Он подкрутил усы колечком, утер потное лицо надушенным шелковым платком, и глаза его из масленых стали умоляющими.

– Анфиса Петровна, ангел! Ну, один только поцелуйчик... в щечку, Анфиса Петровна?

Но та хохотала по‑холодному.

– Это мучительство. Как вы не понимаете? Я усиленно страдаю...

– Дурак ты, вот и страдаешь. – Лицо Анфисы вдруг стало ледяным; она словно студеной водой плеснула на распалившееся мужское сердце, и Илья, окутанный внезапным паром страсти, бросился к Анфисе и жадно схватил ее за талию.

– Голубочка! Пшеничка!.. Пощадите мой нервоз...

Вдруг в завешенное окошко кто‑то постучал.

– Сам! – в один голос прошептали оба. Со страху у приказчика даже веснушки побелели. Он заметался.

– Полезай в подполье, да проворней. Убьет... Ну!..

Она прихлопнула за ним тяжелую западню в полу и поперхнулась шаловливым смехом. Стучали в калитку. Анфиса отперла.

В белой фуражке, высоких сапогах, поддевке вошел Петр Данилыч. Он оправил густые усы.

– Страсть сладка, чертовка... А что это накурено? Гости были? А?

– Я сама.

– Сама? Давно ли куришь? На‑ка, покури...

Она курнула и закашлялась.

– Крепкая очень.

– Крепкая? – Петр Данилыч засмеялся, снял фуражку. – А я сам‑то нешто не крепкий? Эвота какой!.. Грудь‑то, кулаки‑то...

– Богатырь, – улыбнулась Анфиса. Густые, льняного цвета волосы ее закручены сзади тугим узлом, малиновые губы полуоткрыты.

Он поймал ее белые руки, притянул к себе. Она села к нему на колени. Под полом послышалась неспокойная возня. Петр Данилыч насторожился.

– Это кот, – сказала Анфиса, засмеялась, словно серебро рассыпала.

Илья Сохатых замер. Будь проклято это низенькое подполье! Он сидел скорчившись на какой‑то деревянной штуке между двух огромных кадок и вдруг почувствовал, что его новые брюки из серого трико в полоску начали сзади промокать. Он вскочил и резко ударился – черт его возьми! – теменем в потолок. «Слава Богу, кажется, не слышали, сошло». Тогда он освидетельствовал дрожащей рукой то, на чем сидел.

– Извольте радоваться... Грибы соленые, рыжики!.. – Он возмущенно засопел и сплюнул.

Он теперь стоял, согнувшись в три погибели, упираясь напомаженным затылком в покрытый плесенью половой настил, и раздумывал, как бы ему поудобнее примоститься. Его ухо ловило глухой, сочившийся в щель говор.

– Знаешь, кто у меня в подполье‑то? Любовник... – сказала Анфиса и фальшиво рассмеялась.

– Любовник? – сердито переспросил хозяин, и половицы заскрипели.

У Ильи Сохатых обессилели ноги, и он снова сел в грибы.

– Стой, куда! – крикнула Анфиса. – А ты и поверил? Эх, ты!

Илья Сохатых облегченно вздохнул, осенил себя крестом.

Петр Данилыч что‑то невнятно пробурчал. Потом замолчали надолго. Золотая щель в полу померкла – видно, загасили свет.

«От ревности меня может паралич разбить, – злобно подумал Илья; сердце колотилось в нем до боли. – Тоже называется купец... От собственного приказчика красотку отбивает... Эксплуататор, черт!» Он пощупал карманы. «Эх, спички остались там!» А надо бы переменить место, но он боялся пошевельнуться и терпеливо ждал. Накатывалась густая сизая дрема. Он заснул, клюнул носом и очнулся. Тихо. Страшно захотелось есть. Он ощупал кадку: капуста. Он ощупал другую: «Очень просто, огурцы!..» Вытащил ядреный огурец и с аппетитом съел.

– Свежепросольный, – тихонько сказал он вслух.

Повыше подобрал манжет и вновь запустил руку в кадушку. Огурец попался великолепный. Съел.

– Эй ты, мученик! Да ты никак уснул?

– Ничего подобного! – перекосив рот и щурясь от света, крикнул Илья Сохатых и быстро покинул свою тюрьму.

– Да ты не ори, молодчик! – Голос Анфисы серьезен, но грудь тряслась от сдерживаемого смеха. – Будешь фордыбачить – вышвырну.

С чувством большой досады и ревнивой горечи Илья проговорил:

– Вы мне большой убыток причинили. Новый жакетный костюм... На что он теперь похож? А?

Анфиса молчала.

– И вот, на основании вашего легкого поведения, я битых три часа в соленых грибах сидел, в кадушке.

Анфиса ударила себя по бедрам, раскатилась хохотом. На глазах Ильи мгновенно выступили слезы, он бросился к ней с сжатыми кулаками, но она сгребла его в охапку и, все еще продолжая хохотать, звонко поцеловала в потный лоб.

Илья забыл про все на свете.

– Анфисочка!.. Цветочек!..

– Стой, стой, стой! – Она усадила его к столу. – Давай кутить.

 

Петр Данилыч жил по‑русски, попросту: стол у него незатейливый, крестьянский: любил простоквашу, баранину, жирные с наваром щи. Одевался без форсу, просто; в запойное время пил до потери сознания, исключительно водку. Человек без широкого размаха, он решительно не знал, куда ему тратить в этой глуши деньги. Пожертвовал в церковь, выстроил дом Анфисе, завел себе и ей обстановку, ковры, часы, узорчатые самовары. А дальше что? Эх, закатиться бы в Москву! Но крылья у него куриные, да и лета не те.

Все‑таки за три‑четыре месяца он успел проспиртоваться основательно: нос стал красный, лицо опухло, во сне пальцы на руках плясали, всего подергивало. А когда увидал двух мелких чертенят, сидевших, как два зайца, на шкафу, твердо решил: «Надо сделать перерыв».

Два дня отпивался квасом, ел капусту и на третий уехал верст за пятьдесят в тайгу. Даже с Анфисой не простился.

 

IX

 

Средина лета. Путники загорели, как арабы. У Прохора три раза слезала с носу кожа.

Плыть весело, и погода стояла на диво. Вставали с зарей. Пока Прохор купался, Ибрагим жарил шашлык. Фарков возился с ведерным чайником. Подкрепившись, бодрые, пускались в дорогу, и уж в пути их встречал солнечный восход.

Вторую неделю весь воздух был насыщен дымом; где‑то горела тайга. Солнце стояло большое, кровавое, как докрасна накаленный медный шар. Резкие тона и очертания в ландшафте сгладились, расстояние стало обманчивым, неверным: близкое стало далеким, далекое приблизилось вплотную. Воздух был неподвижен. Сквозь молочно‑голубую дымку мутно голубело все кругом: лес, скалы, острова – все тускло, призрачно.

– Ибрагим, как все‑таки хорошо... А?

– Вздыху нет. Глаза ест... Худо, Прошка!

Ибрагим сидел теперь в гребях, Фарков на руле: река все еще мелка, а ходовая бороздка извилиста, лукава. Вот глубокое плесо.

Фарков говорит:

– Прохор Петрович, у вас есть наживка? Надо к обеду рыбы наловить.

Прохор подает ему коробочку, наполненную слепнями, и прихлопывает у себя на колене еще двух слепней.

– Черт, сколько их!

У Фаркова пара удочек. Один за другим беспрерывно шлепаются в лодку золотистые караси.

– Жирнущие, – радуется Фарков и через пять минут заявляет: – Ну, теперича довольно.

Прохор привык к щедрым дарам Угрюм‑реки и не удивляется. Он глядит на часы – время обедать. Присматривает удобное место и командует:

– Фарков, к берегу!

– Подале бы, Прохор Петрович, – слабо возражает тот, – деревня скоро.

Прохор чувствует, что дал маху: конечно, в деревне остановиться на отдых лучше: яйца, молоко, ватрушки, но раз сказал – сказал.

– Ты слышал?

Фарков ослушаться не смеет.

Уха очень жирная, каша крутая, с маслом, сухарей изобилие, и чай пьют до седьмого пота. Ибрагим среди обеда расстегивает на штанах все пуговки, сбрасывает подтяжки и самодовольно рыгает.

– Что, Ибрагим, наелся?

– Нэт.

Глаза его горят, как у волка, потом затуманиваются; круглая ложка проворно шмыгает из котла да в рот, наконец он еще громче рыгает и, опьянев от еды, ползет на карачках в тень всхрапнуть.

Прохору и Фаркову спать не хочется. Фарков лежит на спине, рассказывает о Даниловской сопке, что миновали вчерашний день. В ней есть пещера, где в недавние времена жил огненный змей. Днем его нету, но лишь наступает вечерний час, словно полымем осияет небо – мчится змей. Много крещеных он украл, все больше молодых баб да девок. Жил с ними, до смерти замучивал. А одна, сказывают, родила от него девку‑шаманку, ту самую, что Антипа уморила.

– Неужто?!

– Да уж я не стану врать. А вот на этом самом месте, где мы лежим с тобой, мужик бабе нос отгрыз. Сначала за косы трепал, а тут отгрыз и выплюнул... Не нарушай венца...

Вдруг вода заплескалась где‑то близко, и – гортанный крик:

– Тяни, тяни‑и‑и!

Хлопают весла по воде, шуршит под ногами галька. Прохор пристально посмотрел в ту сторону: молочно‑голубая сказочная мгла скрывала все. Но вот еще немного, и высунулось из дымного тумана почти рядом с Прохором какое‑то мглистое чудовище; оно, как неясный призрак, медленно скользило по воде.

– Ну, черти! Тяни, тяни!

Большой шитик. Его тянут на лямках против течения пятеро, шестой маячит у руля, седьмой на носу с багром: он отталкивает судно от встречных камней и карч.

– Ну, черти, ну!.. Так твою в тартынку! Ну!

Пятеро заходят выше пояса в воду и, напрягая остатки сил, буровят грузный шитик.

– Давай, давай, давай! – залпом несутся гнусавый окрик и крепкая оскорбительная брань.

– Это купчишка тутошний, торгаш, из армян. Уголовный он, – сказал Фарков. – Ужо я его покличу. По шее бы ему накласть. Самый мазурик.

На шитике навалены горой лосиные, скупленные у тунгусов, шкуры, на шкурах – три пуховые подушки; на подушках, как Будда в облаках, важно восседал боровообразный, весь заплывший салом человек. Над ним, бросая тень, колыхался балдахином большой белый зонт.

– Чего встали? Эй ты, рыжий! Тяни, тяни!..

Веревки вот‑вот лопнут, они глубоко впились в согнутые спины батраков. Изнывая от жары и напряжения, люди надсадно дышат, словно запаленные, больные кони.

– Аганес Агабабыч! – крикнул Фарков, приподымаясь. – Вот имечко‑то чертово, язык сломаешь, – сказал он Прохору. – Политики его тянут, царские преступники. Аганес Агабабыч, слышь!..

– Кто такие? – отозвалась копна.

– Жители. Тут человек с тобой желает перемолвиться, купецкий сын.

– А‑а‑а, – протянул торговый и загнусил: – Эй, вы! К берегу... Выбирай постромки, подтягивай бурундучную... К берегу, так вашу в тартынку!..

К Прохору подкатился на коротких ногах‑бутылках шарообразный, в два обхвата, человек; он пыхтел, сопел, обливался потом, мокрая его рубаха расстегнута, рукава засучены, грудь и руки в густой, как у медведя, шерсти.

– Здрасте вам, – он протянул Прохору пухлую ладонь‑подушку. – Откудова? – Говор его нерусский, гортанный.

Прохор назвал себя, с интересом рассматривая рыхлую копну на ножках, нескладно обмотанную сукном и ситцем. Торгаш сел по‑турецки на землю, спросил:

– Что тебе здэсь надыть? Зачем едешь? Может, торговлю желаишь заводить? – Торгаш засопел, запыхтел, продул ноздри и, покачивая круглой бритой головой, гнусаво стал кричать: – На‑а‑прасно! Здэсь пропадешь... Народ – сволочь, все норовит в долг без отдачи. Порадка нэт, управы нэт, чисто разор! Тунгусишки – зверье, орда, того гляди зарэжут... Ой, не советую! Ой‑ой!

– Чего зря врешь, Аганес Агабабыч, – не стерпел стоявший у костра Фарков. – У нас народ хороший. А ты ведь, как клещ, впился – ишь брюшину какую насосал...

– Что‑что‑что? – Сидевшая в песке копна заработала пятками и грузно повернулась вокруг своей оси к Фаркову. – Что? Клещ? Я клещ?!

– А приплывем ли мы до заморозков в Крайск? – спросил Прохор с волнением.

Вновь заработали пятки, и копна с великим сопеньем повернулась лицом к нему:

– Хо‑хо! Нэт!.. Ты что? Поворачивай‑ка назад скорей... Ты знаешь, скольки верстов? Три тыщи верстов отсюда. А река, ого! Прямо смерть.

Прохор кивнул на сидевших в стороне рабочих и спросил:

– А это кто такие?

– Полытики... Смутьяни... Ссылка... Дрянь. Я их – во!..

– Почему дрянь? – вопросительно взглянул Прохор в его заплывшие свинячьи глазки.

– А как! Против цара, против порадку, против капиталу? Пускай‑ка они, сукины дети, на себе теперича меня повозят, пускай лямку потрут... Ха‑ха‑ха... Я их – во! – Он вскинул мохнатый кулак и покачал им в воздухе.

– Да ты и весь народ рад – во! – сказал Фарков, горевший нетерпением сцепиться с ним.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: