РЕПЕТИЦИЯ АНТИЧНОГО ХОРА




 

В холле, возле телевизора, толпились ветераны, пришел даже Агдамыч со своим «дощаником», из которого, как обычно, торчала гадючья головка гвоздодера. В кресле расположился казак-дантист Владимир Борисович, явившийся с фельдшерской сумкой, вероятно, на случай, если кому-то из стариков станет плохо. Чуть в стороне от всех сидел Жуков-Хаит. Шевеля губами и покачиваясь взад-вперед, он читал маленькую книжку в старинном кожаном переплете. На его макушке каким-то чудом, вероятно на шпильках, держалась кипа, напоминающая маленькую тюбетейку.

Ящик по-военному подошел к режиссеру, щелкнул каблуками и вручил листок, неровно вырванный из тетрадки. Заглянув через плечо соавтора, Кокотов увидел перечень ипокренинцев, допущенных на репетицию. Жарынин сверил список со старческой наличностью и остался доволен. Тут был весь цвет Ипокренина: комсомольский поэт Бездынько, кобзарь Грушко-Яблонский, жена внебрачного сына Блока Валерия Максовна, изящная акробатка Злата Воскобойникова, блестящий Ян Казимирович в роскошном шейном платке, акын Огогоев в полосатом халате, звезда Малого театра Саблезубова, композитор Серж Глухонян, архитектор Пустохин, народная певица Надежда Горлова, мосфильмовский богатырь Иголкин, живописец Чернов-Квадратов и его вечный супостат виолончелист Бренч.

— А где Ласунская? — строго спросил игровод.

— Отказалась наотрез! — виновато развел руками Ящик.

— Жаль. Ну ничего — еще не вечер! Я с Вероникой Витольдовной сам поговорю.

— Где Проценко?

— Ест, — с ненавистью доложил старый чекист.

— Отлично! Итак приступим!

Жарынин еще раз осмотрел собравшихся стариков хищным взором ваятеля, готового из бесформенной кучи серой глины слепить грандиозное совершенство. Его лысина наморщилась мыслями, а по лицу пробежала светлая судорога вдохновения. Он ласково улыбнулся своим творческим грезам, но тут же посуровел, предвидя упорное сопротивление ненадежного человеческого материала:

— Где же наконец эти малолетние экстрасенсы, чтоб их энергетические глисты сожрали!

— Мы здесь!

Юные Огуревичи — Прохор, Корнелия и Валерия как раз появились в холле. Шли они гуськом, положив руки на плечи друг другу. Непроницаемые черные наглазники закрывали лица, но подростки, уверенно огибая препятствия, проследовали к трем свободным стульям, разом уселись и одномоментно, как по команде, сдвинули на лоб маски, открыв свежие лица и глаза, лучистые, как у сектантов.

— Простите, — дружелюбно извинился Прохор. — У нас был телепатический коллоквиум с Филадельфийским университетом.

— Как там погода? — спросил режиссер.

— Дождь.

— Так им и надо! А в зал суда сможете так же войти?

— Сможем!

— Отлично!

Игровод сделал знак Кокотову, и они сообща выдвинули вперед стол, приставив к нему два кресла, одно посредине, а второе с торца. Потом режиссер еще раз задумчиво осмотрел массовку, потер лысину и принял неожиданное решение:

— Регина, ты будешь судьей Добрыдневой! А ты, Валь, секретарем заседания.

Бухгалтерши, хихикнув, переглянулись.

— А что я должна делать? — поинтересовалась брюнетка, усаживаясь на председательское место.

— Прежде всего ты должна смотреть и на истца, и на ответчика, и на свидетелей с вежливым отвращением, ведь это у них сегодня решается судьба, а у тебя каждый день одно и то же: «Есть отвод составу суда? Заявления? Ходатайства? Суд принял решение рассмотреть в заседании, не приобщая к материалам дела. Исследование материалов закончено. Приступаем к прению сторон!..» — Игровод незаметно подмигнул писодею. — Ты пойми, Региночка, решение давно принято, оплачено, согласовано, написано — и то, что происходит в зале, не более, чем параолимпийские игры для живучих выкидышей. Но ты должна вести себя так, чтобы никто не догадался, от какой из сторон ты получила взятку…

— Как это?

— Очень просто. С теми, кого ты собираешься засудить, говорить надо вежливо, ласково, по-матерински. А тем, у кого взяла деньги, можно слегка грубить и хамить. Ясно?

— Теперь ясно.

— А мне что делать? — спросила Валентина Никифоровна, слегка обиженная второстепенной ролью.

— Ты, Валя, все записываешь. Судья говорит: «Внесите в протокол!» или: «Приобщите к делу!». Ты вносишь и приобщаешь. Иногда, если истец с ответчиком оскорбляют друг друга самыми последними словами, а свидетель врет, как Чубайс, можешь улыбнуться и незаметно переглянуться с Региной. Да, ты лишь помощница, но без тебя судья как без рук. Кроме того, вполне возможно, именно ты передаешь ей взятки, снимая свой кровный процент. Вы сообщницы. Ну-ка переглянитесь! Нет, не так! Не верю! Не верю! — замахал руками режиссер и лукаво глянул на писодея. — Сейчас объясню! Вы замужние подруги, и однажды, после шестой бутылки шампанского, устав жаловаться на своих ленивых мужей, немного взаимно пошалили. Один раз. Но всегда про это помните. Понятно? Ну-ка переглянулись! Отлично!

Старички, оценив пикантность режиссерской задачи, одобрительно хихикнули. Саблезубова осуждающе покачала головой и посмотрела на подростков. Злата сердито дернула расплывшегося Ящика за рукав, а внебрачная сноха Блока мечтательно потупилась. Но игровод, охваченный безжалостным вдохновением, ничего этого не заметил:

— Теперь мне нужен Ибрагимбыков. Добровольцы! Я жду!

Никто из ветеранов не вызвался, все отводили глаза, как в детстве, когда, играя в войну, никому не хотелось изображать «немца», всем хотелось быть «нашими». Игровод еще раз внимательно осмотрел «хор» и, ухмыльнувшись, указал на соавтора:

— Что ж, Кокотов, придется вам отдуваться. Вы Ибрагимбыков. Вы сволочь, законченный негодяй, подонок. Осилите?

— Попробую, — пожал плечами Андрей Львович, уловив на себе удовлетворенный взор Валентины Никифоровны.

— Запоминайте роль: вы нагло спокойны, вы заплатили — и закон теперь ваш с потрохами! Вы презираете ветеранов. Они для вас живые обломки проклятого социализма, омерзительного строя, когда вам приходилось заниматься спекуляцией в общественных туалетах или мелким обвесом в высокогорном сельпо. А теперь вы хозяин жизни! И это старичье еще осмеливается судиться с вами! Хамы! Опилки истории! Понятно?

— Нет, не понятно. Если я все оплатил и все предрешено, зачем же нам весь этот античный хор?

— Какой античный хор? — встрепенулся Болтянский.

— Это Андрей Львович для образности так выразился, — успокоил Жарынин. — Вчера впервые прочитал Аристофана и до сих пор ходит под впечатлением. Раньше ему не доводилось. Был занят. Аннабель Ли, знаете ли, очень требовательная женщина! — высказался, багровея от неудовольствия, режиссер.

— Аннабель Ли? — хмыкнула Валентина Никифоровна. — Я читала «Преданные объятия». Она, кажется, нерусская? Андрей Львович, вы с ней знакомы?

— Я… видите ли… — замямлил смущенный писодей.

— Андрей Львович ее переводит. С нерусского… Ну хватит, хватит о пустяках! — свеликодушничал игровод и громко хлопнул в ладоши. — Мы отвлеклись. А вам, Кокотов, и не надо понимать тайный замысел режиссера, ваше дело — исполнять. Если бы все актеры, вместо того чтобы учить роли и вживаться в образы, лезли с советами к постановщику, не было бы ни «Амаркорда», ни «Весны на Заречной улице»! Ясно?

— Ясно! — кивнул Кокотов и покорно уселся на указанное место, удерживая на лице порученное выражение.

— Теперь адвокаты… Кто будет Морекоповым?

— Разрешите мне? — просительно привстал Жуков-Хаит. — Он мой дальний родственник.

— Отлично! Но родственные чувства придется отбросить. Адвокаты аморальны по роду деятельности. Сегодня защищает мать Терезу, завтра — Чикатило. Причем, с одинаковым усердием. И то, что сейчас «Эмма» на нашей стороне, ничего не значит. Завтра он может защищать Ибрагимбыкова или серийного педофила. Кстати, неведомый нам пока еще адвокат Ибрагимбыкова — такой же фрукт. Владимир Борисович, не откажите в любезности!

— Я готов! — ответил доктор, крутанув казацкий ус.

— Садитесь рядом с Кокотовым, перешептывайтесь! Напоминаю: адвокаты, как судья и секретарь, отлично понимают смысл фарса. Они игроки, шахматисты и будут двигать по доске фигуры, даже если пешки и ферзи вылеплены из разноцветного дерьма. Ясно? Им важно одно: поставить процессуальному оппоненту юридический мат любой ценой, даже если потом придется долго мыть руки с мылом и проветривать одежду. Во время прений сторон они переглядываются, словно врачи, которых раковый доходяга расспрашивает о гомеопатии. Переглянулись! Мило! Но вы, Федор Абрамович, все-таки по-родственному щадите Морекопова. Жестче! И отбросьте наконец ваши местечковые симпатии!

— Я бы попросил! — Жуков-Хаит дернулся так, что чуть не уронил с головы кипу.

— Бросьте! — успокоил его игровод. — В суде нет ни эллина, ни иудея, только закон и деньги! Еще раз переглянулись! Лучше! Кого нам сейчас не хватает? — спросил Жарынин и сам же ответил: — Пристава на случай драки в зале. Где Агдамыч?

— Тут я! — Последний русский крестьянин вынул гвоздодер из «дощаника» и положил, как ружье, на плечо.

— Отлично! Все маски надеты. Повторяю задачу. Наша цель — судья Добрыднева. Мы должны пробить ее слезонепробиваемый жилет!

— Что, простите? — не понял Чернов-Квадратов.

— Не важно! Мы должны достучаться до ее совести! Итак, все участники процесса в сборе, сидят, волнуются. Судьи и секретаря еще нет: они допивают чай с тортом, который принес им какой-нибудь обаятельный алиментщик. Но мы, друзья, не бездельничаем, мы работаем, мы с ненавистью глядим на Ибрагимбыкова и тихо скандируем: «Позор, позор, позор, позор!» Попробовали!

Послышались нестройные заунывные проклятья, напоминающие хор привокзальных нищих из оперы «Дети Розенталя».

— Нет! — отмел Жарынин. — Не верю! Надо тихо, но со скрытой угрозой. Представьте себе, коллеги, море серной кислоты, мерным прибоем набегающее на мертвый берег! Ш-ш-ш-и-и-х… Позо-о-р! Поз-о-ор… Иоланта Макаровна, покажите им!

Пока Саблезубова, гордясь доверием, сосредотачивалась и вживалась в предложенные обстоятельства, игровод успел шепнуть соавтору, что эта суровая дама в свое время довела двух директоров театра — одного до инсульта, второго до инфаркта. Наконец угрюмая старуха, мрачно сощурившись, прошипела: «Позо-ор-р! Позо-ор-р…» Ветераны повторили, и режиссер остался доволен.

— Отлично! Отдыхаем. Теперь, Валентина, ты выходишь из служебной комнаты в зал, осматриваешься и объявляешь: «Встать, суд идет!» — Жарынин снова подмигнул писодею. — Все встают, продолжая скандировать: «Позор, позор, позор…» Ибрагимбыков презрительно улыбается, но в глубине души он задет. Вы же, Владимир Борисович, смотрите на все это с усталой снисходительностью и думаете о другом процессе, который у вас завтра, а вы еще не заглядывали в материалы дела. Так! Славно! Морекопов тем временем громко урезонивает своих подопечных, а сам незаметно, как хоровой дирижер, отбивает рукой такт: «Позор, позор, позор!» Великолепно, Федор Абрамович! Входит судья Добрыднева. Регина, пошла! Она хмурится, призывает к порядку, грозит удалить всех из зала. Вы повторяете речевку еще один раз, запомните: один раз, замолкаете и садитесь… Сели! А вас, мои молодые торсионные друзья, еще нет. Вы, как всегда, опаздываете. Но едва все сядут, вы тут как тут. Надо дать вам знать, когда входить…

— Не надо. Мы увидим, — тихо успокоил Прохор.

— Через стену, что ли?

— Через стену.

— Допустим… — Жарынин с недоверием посмотрел на подростков. — Вы входите — в черных непроницаемых масках. Вежливо просите прощения за опоздание и безошибочно занимаете свободные стулья. Добрыднева смущена, удивлена, заинтригована: «Вы кто такие?» Регина, повтори!

— Вы кто такие?

— Мы представители истца, — тихо молвила Корнелия. — Доверенности имеются в деле.

— Вы и это знаете? — встревожился игровод. — Что же будет, когда вы вырастете? М-да… Вот тут бы, конечно, Ласунскую в кадр. Уже началось заседание, рассматриваются заявления и ходатайства, вдруг входит Вера Витольдовна в тюрбане: «Скажите, голубушка, здесь у нас отбирают Ипокренино?». Добрыднева узнает великую актрису, краснеет, теряет дар речи. Оплаченная несправедливость мучит и жжет молодую женщину, правнучку героя Халхин-Гола, мать двоих детей, верную жену байдарочника. «Под черной мантией судьи такое ж сердце бьется…» Теперь вы улавливаете замысел, друзья мои?

— Улавливаем… — неуверенно ответили старики.

— То-то!

— Но Вера Витольдовна отказалась наотрез, — грустно повторил Ящик.

— Знаю. Но еще не вечер. Есть у меня план! — улыбнулся игровод. — Дальше опускаем процессуальную рутину и переходим к выступлениям. Кто первый?

— Можно мне? — попросился Ян Казимирович. — Скажите, ничего, если я представлюсь: Иван Болт?

— Конечно, а как же еще? Страна вас знает и любит именно как Болта. И что вы скажете?

— Я скажу, что за такие штучки при Сталине расстреливали. После моего фельетона «Совесть на вынос» генеральный прокурор Андрей Януарьевич Вышинский…

— Ян Казимирович, генеральная репетиция завтра. Сегодня черновой прогон. Готовьте речь! Кто следующий?

— Я! Можно в стихах? — спросил Бездынько.

— Обязаны в стихах. Ну!

Комсомольский поэт по-оперному выкатил грудь и взвыл:

 

Вас, попирающих законность,

За доллары продавших стыд…

 

— Достаточно! Напомните ей про круг ада, где мучаются неправые судьи. Вы будете третьим. Второй должна выступить дама. Лучше всего — Валерия Максовна. Не забудьте сказать, что вы жена сына Блока! О том, что сын внебрачный, не надо…

Но тут в холл вбежала взволнованная секретарша Катя и, найдя глазами режиссера, сообщила:

— Дмитрий Антонович, вас ждут!

— Кто?

— Иннокентий Мечиславович и Морекопов.

— Подождут…

— Иннокентий Мечиславович сказал: срочно!

— Пусть начинают без меня.

— Сказал, без вас не начнут…

— Ну, что с ними поделаешь! — развел руками Жарынин. — Ладно. Генеральная репетиция завтра в это же время. Учите роли, вживайтесь в образы! Ветеранам надеть ордена, медали и прочие знаки отличия…

— И мне тоже? — басовито спросил кобзарь Грушко-Яблонский.

— Нет, ваш Железный крест, Мыкола Микитович, может произвести на суд неблагоприятное впечатление. Вдруг прадедушка Добрыдневой воевал не только с японцами, но еще и с бандеровцами! Ограничьтесь лауреатскими значками. Все свободны!

— А я? — удивился Кокотов, увидев, как соавтор удаляется без него.

— А вы, — оглянулся игровод, — думайте над синопсисом! Хочу, чтобы вы меня сегодня удивили!

— Но…

— Никаких но!

Жарынин ушел, провожаемый влюбленными взглядами ветеранов.

— Тяжелый случай, — посочувствовал казак-дантист. — Но зубы лечить все равно надо! Я как раз свободен.

— Может, завтра…

— Через пятнадцать минут!

 

НАД БАЛАТОНОМ

 

Сначала Кокотов, как и всякий нормальный человек, не желал идти на пытку к стоматологу и, вернувшись в номер, даже раскрыл ноутбук, чтобы поработать, но и этого ему тоже делать не хотелось. Хотелось просто лежать на кровати, томиться и безмятежно воображать завтрашнюю встречу с Натальей Павловной — свою неиссякаемую мощь и ее изнемогающую нежность. Это решающее свидание представлялось автору «Полыньи счастья» невообразимо прекрасным и совершенным, как фотографии в глянцевых журналах, где с лиц звезд убраны все до единой морщинки и вмятинки, губы улыбчиво-пунцовы, а влажные зубы безукоризненны, точно искусственный жемчуг… Писодей проведал языком кариесное дупло, вздохнул и понял: явиться к Обояровой, имея этот скрытый гнилой изъян — значит подло предать мечту о парном совершенстве.

Спускаясь на второй этаж, где располагались врачебные кабинеты, он испытывал боязливое томление, похожее на предгриппозный озноб. Вспомнил школу, страшный агрегат — бор-машину в комнатке рядом с раздевалкой и жестокую зубную врачиху, которая приходила по вторникам и четвергам творить свое жуткое дело. Посреди урока открывалась дверь, и входила медсестра со списком — класс цепенел, а она, по-садистски помедлив, вызывала как на расстрел:

— Истобникова!

— На сборах, — говорил кто-то из класса.

— Тогда-а-а, — она долго всматривалась в список. — Тогда Кокотов…

— Не бойся! — шептала Валюшкина, сострадая.

— Иди-иди! — сочувственно понукал учитель, сам, видно, давно собиравшийся к дантисту. — Домашнее задание потом спишешь…

И вот будущий писодей уже сидит в жестком неудобном кресле, врачиха, дыша ему в лицо табачищем, ковыряет железным острием в дупле, потом задумчиво выбирает из железной коробочки «сверлышко», пальцем оттягивает несчастному щеку. Началось! Визжит бор-машина, мелькает перед глазами узел на веревочной трансмиссии, и челюсть пронзает трясучая боль, взрывающаяся электрическими ударами задетого зубного нерва.

— А-а-а!

— Терпеть! Тоже мне, защитничек! А если тебя ранят?

Валюшкина рассказывала, что девчонкам врачиха говорила:

— А как же ты рожать будешь?

Второй этаж нового корпуса некогда представлял собой целую поликлинику, но после финансового краха всех докторов поувольняли, остался один Владимир Борисович, который был теперь и за терапевта, и за кардиолога, и за хирурга, и за отоларинголога, и за стоматолога.

Вдруг дверь с табличкой «Невропатолог» отворилась — и оттуда вышла парочка. Обоим за тридцать, лица интеллигентные, семейные, со следами торопливой запретной радости. В открывшемся на мгновенье кабинете бдительный литератор обнаружил вполне жилую обстановку с потревоженной широкой кроватью. Увидев Кокотова, женщина смутилась, потупилась, даже чуть покраснела, а мужчина, напустив на себя деловитую суровость, буркнул:

— Здрасте!

— Добрый день! — кивнул Андрей Львович, а сам подумал: «Ну, Огуревич, ну жучила! Опять за старое!»

Любовники пошли по коридору, чуть отстранясь друг от друга и обсуждая громче, чем надо, какие-то «фьючерсные контракты».

«Видимо, сослуживцы!» — предположил автор «Заблудившихся в алькове», стучась в зубоврачебный кабинет.

Не услышав приглашения, он выждал и осторожно вошел. Никого. У окна громоздилась стоматологическая установка, напоминающая рабочее место космонавта. На стеклянном колесном столике были аккуратно разложены зловещие никелированные инструменты, включая жуткие разнокалиберные щипцы. На стене висели две картины: любительский портрет полного георгиевского кавалера в папахе и батальное полотно, изображающее паническое бегство горцев при виде казачьего разъезда. Между картинами на крючочках покоилась шашка в старинных кожаных ножнах.

Кокотов огляделся по сторонам и заметил еще одну дверь — в процедурную, откуда доносились странные звуки: рев моторов, взрывы, крики ужаса… Писодей снова постучал и, не услышав отзыва, заглянул: во вращающемся кресле сидел Владимир Борисович, на его голове были надеты большие черные наушники с микрофоном. На столе расположились три монитора и две колонки — это из них неслась какофония боя: треск воздушных переговоров, рев моторов и стрекот пулеметов. Экраны давали почти объемное изображение кокпита с переплетчатым стеклянным фонарем и мигающими лампочками панели. Было видно, как на центральном мониторе серый самолет с оранжевым носом и крестами на крыльях пытается увернуться от дымных трассеров, которые Владимир Борисович направлял в него, нажимая гашетку на ручке управления.

Подпрыгивая в кресле, боевой стоматолог кричал, срывая голос, в микрофон:

— Я сорок девятый. Вальнул худого. Ангел, сейчас тебе помогу. Я тебя вижу, захожу от солнца!

Кокотов, поколебавшись, осторожно тронул воздушного казака за плечо. Тот, вздрогнув, резко обернулся: лицо было красное, словно от перегрузок, на лбу выступил обильный пот, а в глазах светилось жестокое торжество боя. Несколько мгновений врач смотрел на гостя с недоумением, точно к нему, летящему на тысячной высоте, в кабину с облака шагнул неизвестно кто. Наконец лицо доктора осмыслилось, погрустнело, и он сказал с досадой:

— Через две минуты, парни, ухожу на филд. У меня пациент…

Он снял наушники, вытер ладонью лоб, встал из кресла:

— Я думал, уже не придете! Значит, полечимся?

— Да… Хотелось бы…

— Ну, пойдемте. Зубы счет любят!

Они вернулись в кабинет, и Владимир Борисович помог писодею улечься в кресло, повязал ему на шею клеенчатый слюнявчик, включил свет, взял со столика зонд и маленькое круглое зеркальце на длинной ручке:

— Шире рот! Та-ак-с… Та-ак-с…

Андрей Львович почувствовал, как острие роется в его зубах.

— Ай-ай-ай! Из дырки коня поить можно. Запустили! Минуточку, а что это у нас там в носу выросло?

— Невус… — охотно доложил Кокотов.

— Вы уверены? Надо убирать. А зубик мы вылечим. Можно в одну серию, но долгую. Или — в две, короткие.

— В одну долгую…

— Правильно! Работаем! — Врач взял со столика массивный шприц, напоминающий никелированный штопор. — Сейчас уколю! Дышим носом! Больно не будет. Может жечь и распирать.

Дантист-казак оттянул писательскую щеку и воткнул иглу куда-то под десну. Больно все-таки было, но не очень.

— У-у, — замычал писодей.

— Неправда! — возразил доктор. — Ждем. Минут пятнадцать, пока анестезия схватится. А я пойду — повоюю…

— Как там над Понырями? — спросил вдогонку Кокотов.

— Какие Поныри, Андрей Львович! Мы в Европе! Над Балатоном. Знаете, какие там были бои? Все дно до сих пор обломками усеяно. Когда онемеет губа, позовите!

Дверь он за собой закрыл неплотно, было слышно, как вскрипнуло кресло, принимая тело пилота в белом халате, как он гаркнул в микрофон:

— Парни, я вернулся! Какой ближайший вылет? Прикрышка?! Я с вами. Юсс, это ты, что ли? Привет! Что-то тебя давно не было! Какую еще кандидатскую? Как? «Актуальные вопросы поведения человека в условиях виртуальной войны»? Ну, ты дал! Это ж целая докторская! Внимание, парни, контакты на 11 часах! Прикройте! Я с такой высоты «лавку» не разгоню…

Лежа в космическом кресле, Кокотов ощущал, как постепенно набухают бесчувственностью нижняя губа и язык. Он прислушивался к боевым грохотам в процедурной и с иронией размышлял о том, почему взрослые люди вроде Владимира Борисовича на полном серьезе, сидя у компьютеров, сражаются насмерть над Понырями или Балатоном? Войны им, что ли, не хватает? Потом в голове снова всплыл позавчерашний романс Чавелова-Жемчужного:

 

Капли испарений катятся, как слезы,

И туманят синий, вычурный хрусталь.

Тени двух мгновений — две увядших розы,

И на них немая мертвая печаль.

 

Такое с писодеем случалось часто: какая-то песенка, выхваченная из эфира, поселялась в нем на день-два, а то и на неделю, звучала, дразнила, перекликалась, вертелась между мыслями, становилась почти привычной, последней угасала вечером в засыпающем мозгу, и первой, словно звон будильника, врывалась утром в просыпающееся сознание. Потом вдруг исчезала навсегда, как не было…

Автор «Беса наготы» подивился прихотям судьбы, сведшей тут, в «Ипокренине», двух его женщин — Наталью Павловну и мерзавку Веронику, которая вообще недостойна того, чтобы о ней думать. А вот Обоярова и Валюшкина действительно как две розы в хрустале.

 

Одна из них, белая-белая,

Была, как улыбка несмелая.

Другая, же алая-алая,

Была, как мечта, небывалая…

 

Андрей Львович вообразил две роскошных огромных розы. Одна — как «Туранский пурпур», который он пожадился купить Нинке. Вторая — кремово-белая, точно сделанная из атласных лоскутов. А себя он представил эльфом с прозрачными крылышками, перепархивающим с одного цветка на другой, чтобы, зарывшись в мягкие напластования дурманящих лепестков, добраться до скрытой, сладостной сердцевины. И вот что странно: с каждым его перелетом красная роза становится все бледнее, сначала розовеет, а потом и вовсе делается блекло-дымчатой, как застиранное винное пятно на скатерти. Белая же, напротив, наливается, набухает краснотой, точно по шипастому стеблю вверх напористо поднимается, окрашивая соцветье, густая кровь.

 

Одна из них алая-алая,

Бесстыжая, дерзкая, шалая…

 

Кокотов мотнул головой, отгоняя непонятное видение, и заставил себя подумать о том, что теперь будет с Нинкой, которая, кажется, всерьез обнадежилась после испытательной ночи. «Какая же я сволочь!» — не без уважения к своей мужской успешности подумал автор «Преданных объятий». Но делать-то что? Сказать правду — нельзя. Значит, просто исчезнуть, затаиться, как тогда, после поцелуев в школьном саду…

 

И обе манили и звали…

И обе увяли…

 

«Почему обе?» — мысленно удивился он и увидел перед собой улыбающиеся усы казака-дантиста:

— Готовы?

— Угу.

— Отлично! — Владимир Борисович от удовольствия потер руки. — Сбил трех «Гансов». Венгрия наша! Губа онемела?

— Угу…

— Вот и хорошо! — Он закрыл лицо голубой матерчатой маской, сел на вращающийся стульчик, включил свет и снова с интересом заглянул пациенту в рот. — Сейчас полечимся!

— Старинная? — оттягивая страшный миг, Кокотов показал глазами на шашку, висевшую на стене.

— Еще бы! Кавказская. Взята в бою! — казак-дантист выбрал в коробочке нужный бор и вставил в «турбинку». — Больно не будет!

Взвыл мотор, и доктор всверлился в зуб. Ожидая страшной, пронзительной боли и заранее вжавшись в кресло, писодей превентивно застонал.

— А вот и неправда! Я же аккуратненько…

Боли на самом деле не было, точнее, была, но какая-то бесчувственная, вроде криков ужаса, еле слышных из-за толстой-претолстой стены. Владимир Борисович прыснул в зуб струйку воды из пистолетика, пациент послушно прополоскал рот и вязко сплюнул в лоток. Доктор попросил открыть рот шире, поправил лампу и стал, хмурясь, всматриваться в рассверленный зуб. Его зеленые глаза поблескивали из узкой прорези между маской и шапочкой и, казалось, они висят в воздухе, как улыбка Чеширского кота. Андрей Львович, тоскуя, старался перехватить пытливый взгляд дантиста.

— Еще чуть-чуть, — вздохнул Владимир Борисович. — Можно?

— Можно! — кивнул писодей, будто от его согласия что-то зависело.

Коснувшись визжащим бором еще двух точек, довольно-таки чувствительных, доктор снова промыл дупло и втромбовал туда ватку, пропитанную едким лекарством.

— А почему про шашку спросили? Вы тоже из казаков? — сняв маску, спросил врач.

— Да вроде бы нет…

— Не зарекайтесь! Знаете, что Ахилл тоже из казаков?

— Розенблюменко сказал, Ахилл из укров.

— Сам он из укров. Ахилл — киммериец, а киммерийцы — предки касаков, а касаки — предки бродников, а бродники и есть казаки, точнее, праказаки… Ясно? — Говоря это, доктор засунул тугие тампоны за щеку и под язык Кокотову.

— Не глотать! Сейчас поставим «композиточку».

Писодей с пониманием кивнул, сразу ощутив неодолимое, страстное желание сглотнуть. А врач, замешивая на стеклышке цемент, рассказывал:

— Казачество — самая страшная потеря России! Кто такие дворяне? Дармоеды. Интеллигенция? Мыслящий кал! Империя держалась на воинах-землепашцах. Поэтому Троцкий, гнида, и затеял расказачивание. Боялся! Но мы возродились. И страну возродим. Сегодня порядок навести — раз плюнуть. Поручить это казакам, поставить в каждом райцентре эскадрон, в каждом городе — сотню. Никакой оргпреступности не будет. Порядок! Ибрагимбыков нам мешает? Вызываем казачий разъезд, и нет никакого Ибрагимбыкова: порубают в азу по-татарски! Почему же, спросите, казаков не призывают? Боятся. Мы ведь измену за версту чуем! Если выберут президентом казака, а его обязательно выберут, мы церемониться не станем. Чубайса сразу в расход. Вексельберг у нас будет яйца Фаберже нести, а Абрамович не яхты, а божьи храмы строить — сам кирпичи на закорках таскать…

Страстно произнося такие опасные речи, казак-дантист продолжал делать свое стоматологическое дело. Он выковырял ватку из дупла, промыл и просушил его воздушной струей, затем стал вминать в дупло композит, периодически поднося к зубу прибор, вспыхивавший синим светом.

— Кстати о национальной идее! — воскликнул он, снимая с пациента слюнявчик. — Казаки ее давным-давно придумали. Знаете какая? А вот: чтобы нашему роду не было переводу! И все. Больше ничего не надо. Остальное — рюшки для хрюшки… Зубы сомкнули! Не мешает?

— Чуть-чуть.

Доктор положил на отремонтированный зуб бумажный квадратик вроде копирки и велел пожевать, потом заглянул в писательский рот, сказал «ага!», завел «турбинку» и сточил лишнее.

— Теперь не беспокоит?

— Кажется, нет…

— Точно?

— Вроде бы точно, — Кокотов старался все еще бесчувственным языком нащупать пломбу. — Спасибо! Сколько я должен?

— Казаки с писателей денег не берут.

— Нет, серьезно…

— Не волнуйтесь, Дмитрий Антонович все расходы взял на себя.

— Удачи над Балатоном, — выбираясь из кресла, пожелал писодей, не удержавшись от неприметной иронии.

Владимир Борисович сразу уловил микронасмешку и посерьезнел:

— А вот это вы напрасно! Казаки себя еще покажут. Попомните мое слово!

Выйдя от врача, Андрей Львович остановился и начал мнительно двигать челюстью, соображая, не мешает ли пломба и не воротиться ли назад, чтобы убрать лишний цемент. Из-за этого он не сразу заметил Кешу — тот поспешно скрылся в предосудительном «кабинете невропатолога». Заинтригованный писодей на цыпочках подкрался к двери и прислушался, различив звуки заждавшейся взаимности. Изнемогая от любопытства, автор «Сердца порока» присел на корточки и прильнул к замочной скважине, однако увидел только мускулистые волосатые ягодицы, заслонявшие панораму греха.

— Изучаете жизнь? — раздался над ним голос Жарынина.

Кокотов неловко распрямился, улыбнулся с виноватой шкодливостью и приложил палец к губам:

— Т-с-с!

— Кто там? — перейдя на шепот, заинтересовался игровод.

— Кеша, — одними губами ответил Андрей Львович.

— Шустрый парень. И с кем же?

— Не видно…

— А ну-ка! — режиссер присел и тоже заглянул в скважину. — Ого! Вот оно даже как!

— Ну, и с кем он? — нетерпеливо спросил писодей.

— Не знаю… Наверное, с собой привез. Ну, ходок парень, весь в Казимирыча!

— Может, я знаю? — Кокотов предпринял любознательное движение.

— Не будьте вуайеристом! — соавтор довольно грубо оттолкнул его от познавательного отверстия. — Пойдемте, у нас много работы! Не сопротивляйтесь. Я и так зол!

— А что случилось?

— Что случилось! Приехал Кеша за протоколом. Привезли этого косоротого Морекопова. Он, видите ли, хотел на Добрыдневу через Лебедюка надавить…

— Лебедюка?

— Председателя суда. Тот еще фрукт! Взяток не берет, но не потому что честный, просто нахапал уже столько, что замучился по офшорам рассовывать. Родственников, на которых можно пентхаус или коттеджик записать, не осталось, а чужим не доверяет. Охотхозяйство у него увели. Оформил на егеря, мол, простые люди не обманут. Еще как обманут! Но есть у Лебедюка одна слабость: авангард собирает: Целкова, Немухина, Зверева, Гузкина… Я и предложил: пообещать «Пылесос». Распилить и потихоньку отвезти к нему на дачу — пусть любуется. И что вы думаете? Оказывается, Морекопов уже говорил об этом с Меделянским и Огуревичем. Наотрез отказались. Знаете, что этот энергетический глист ему ответил?

— Что?

— Ему, видите ли, перед потомками будет стыдно! Старичье обирать — не стыдно, а за этого проходимца Гузкина — стыдно! Сволочь! Идемте в мой номер. Хочу курить!

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: