Пока Жарынин нервно набивал темно-вишневую трубку, Кокотов зашел в ванную, раскрыл перед зеркалом рот и рассмотрел большую белую пломбу, составлявшую чуть ли не половину вылеченного зуба. Полюбовавшись работой казака-дантиста, он нашел на геополитической шторке Болгарию, прилепившуюся к Черному морю с левого бока, и помечтал о теплой соленой воде, шуршащей по мелкой гальке, и о малиновом солнце, закатывающемся в огненную щель горизонта.
— Зуб рассматривали? Больно было? — спросил проницательный режиссер, пуская клубы синего ароматного дыма.
— Почти нет. Сколько я вам должен?
— Нисколько. Зачем мне соавтор с дурным запахом изо рта? Садитесь. На чем мы остановились?
— Алферьев женился на Юдифи.
— Нет, я спрашиваю про Юльку и Кирилла! — поморщился режиссер.
— Но вы же обещали дорассказать!
— В самом деле? Ну, если так… Ладно, слушайте. Оставим покуда в покое Алферьева и Юдифь Гольдман, ставшую Жуковой. Обернемся к второй родовой ветви, без которой удивительный Федор Абрамович никогда бы не явился на свет Божий. Но для этого нам придется вновь вернуться в героические двадцатые, когда Малевич с маузером гонялся за последними передвижниками, Татлин изобретал свои башни, Маяковский рифмовал «носки подарены — наскипидаренный», а Эйзенштейн снимал грандиозную массовку под названием «Взятие Зимнего», которую теперь все почему-то принимают за документальное кино.
…Итак, незадолго до революции юная замоскворецкая мещаночка Анфиса Пухова, поплакав, вышла замуж за отца Никодима — зрелого иерея, весьма просвещенного, даже передового для своего сословия: еще в 1905 году он подписал знаменитое воззвание «О необходимости перемен в церковном управлении». После 1917-го отец Никодим, конечно, подался в обновленцы и частенько вместе с владыкой Андреем Введенским участвовал в шумных диспутах, собиравших толпы слушателей. Одно из таких словопрений состоялось в бывшем домашнем цирке барона Будберга, отданном после революции под Дом научного атеизма. Отец Никодим, следуя духу времени, взял с собой в это весьма спорное место жену, скучавшую дома от бездетности. В замужние годы Анфиса расцвела, из тонкой девушки с косой превратилась в настоящую кустодиевскую красавицу: тяжелое золото ее волос едва сдерживал синий богомольный платочек, а пышно созревшее тело, как опара, выпирало из скромного канифасового платья. А уж если матушка вдруг поднимала свои обычно опущенные долу янтарные туманные очи…
|
На диспуте, как водится, спорили про то, существовал ли на самом деле Иисус Христос, а если не существовал, что давно доказано наукой, то в кого же тогда верят простодушные массы, одурманенные опиумом религии? В качестве ударного идейного поединщика на спор явился поэт-атеист, член президиума Союза воинствующих безбожников Натан Хаит — автор знаменитых строчек, которые в ту пору распевала под гармошку комса всей Совдепии:
Мне жалко на Христа гвоздей.
Распятье — пустяки!
Арестовать — и без затей
Сослать на Соловки!
Этим четверостишьем завистливо восхищался Демьян Бедный, а скупой на похвалу Ромка Якобсон, отмечал сочную мощь звукописи: «ра с пя т ье — пу ст яки» или «сосл ать на Сол овки». Председатель Союза безбожников Емелька Ярославский от всего сердца подарил Борису именной браунинг с памятной гравировкой: «Никаких гвоздей!» Кстати, Михаил Булгаков беззастенчиво позаимствовал знаменитые строчки Хаита и засунул в «Мастера и Маргариту». Помните, Иванушка Бездомный предлагает упечь на Соловки покойного философа Канта? Странно, но никто из булгаковедов, изъездивших роман вдоль и поперек, не заметил этого явного плагиата. Остается добавить, что Натан, родившийся, как и положено настоящему поэту, в Одессе, был не только дивно талантлив, но и жутко хорош собой: жгучий брюнет с кипой непокорных негритянских кудрей, черными, как спелые маслины, глазами, белозубой улыбкой и гордым бушпритом орлиного носа.
|
— Бушпритом? — с сомнением переспросил Кокотов.
— Не верите? Откройте литературную энциклопедию, там есть его портрет. Росту он, правда, был незавидного — наполеоновского. Долговязый, но закомплексованный Маяковский, дико завидуя его успеху у женщин, написал злющую эпиграмму:
Слушал
Хаита:
мелочь
какая-то!
Во время диспута Натан хищным глазомером сразу отметил в зале скромно одетую красавицу с потупленным взором и, еще не подозревая, кто она такая, весь вечер смотрел только на нее, точно гипнотизируя. В какой-то миг Анфиса, подчинившись его воле, подняла-таки глаза, и это решило ее судьбу: два живых луча — антрацитовый и янтарный — встретились, вспыхнули и слились навеки. Потом поэт что-то строчил в блокноте, а когда ему дали слово, он, торопливо ругнув религию, как подлое орудие эксплуатации, вдруг прочитал, к всеобщему удивлению, не знаменитые «Гвозди», а только что родившиеся в сердце строки:
|
Ненавижу
стыда
паранджу!
Мне теперь —
или ты,
или гроб!
Я,
как труд,
тебя освобожу.
Я возьму тебя,
как Перекоп!
— Ну, прямо Бездынько… — усмехнулся писодей.
— В точку. Бездынько — ученик Хаита. После диспута, как водится, пили морковный чай с баранками, выданными по ордеру Наркомпроса, обсуждали мероприятие, по-товарищески корили отца Никодима за ссылки на старорежимных богословов, а не на труды марксистских историков и современные археологические находки. В общем, все было, как и сегодня, когда непримиримые политики, десять минут назад рвавшие друг друга на куски в прямом эфире, сидят потом за коньячком и мирно обсуждают успехи детишек, обучающихся в Оксфорде или Гарварде. Влюбленный Натан, исхитрившись, незаметно сунул Анфисе записку, в которой умолял ее посетить послезавтра поэтический вечер в клубе Трехгорки. Она мучилась, стояла перед иконами, искала ответ в житиях, твердо отмела сладкие сердечные соблазны, а в назначенный срок сидела среди работниц, ловивших каждую рифму кудрявого поэта.
Что случилось потом, можно не объяснять. Особенно, Кокотов, вам. Анфиса сбежала от мужа к Хаиту. Наверное, если бы богоданный супруг не был обновленцем, к тому же маломощным в мужском смысле, если бы в горнице верещали чада, мал мала меньше, если бы «Натанушка» не оказался страстно настойчивым, — скромная попадья вряд ли бы отважилась на такой шаг. Но все совпало. Через девять месяцев у молодоженов родилась дочь Анна. Отец Никодим, потрясенный изменой жены, расстригся и пошел преподавать научный атеизм во втуз. Я еще помню, как он, совсем старенький, выступал в 60-е годы по черно-белому телевизору, рассказывая про антигигиеничность крещения в общей купели и химические уловки попов, заставлявших иконы мироточить. Бабушка моя Марья Гурьевна, слушая все это, страшно сердилась и плевала в водяную линзу, увеличивавшую крошечный экран КВНа…
А теперь пропустим два десятилетия и вернемся к судьбе Юдифи и Федора. После Победы полковника Ивана Жукова прямо с фронта направили на большой пост в Ленинградский обком партии. Вот тут-то его глубоко запрятанное черносотенство и вышло наружу. Одолев Гитлера, народ-победитель осмелел, загордился, даже занесся, а некоторые ответственные работники коренной национальности, особенно в городе на Неве, начали задавать разные неправильные вопросы. Например, почему у русских нет своей коммунистической партии? У хохлов есть, а у нас нет! Мы — что, хуже? А почему у русских нет своей Академии наук? У грузин есть, а у нас нет! Мы — что, хуже? А почему у русских нет своего Союза писателей? Даже у киргизов есть, а у нас нет! Мы — что, хуже? Жуков на этой почве близко сошелся с первым секретарем обкома Кузнецовым и его замом, а впоследствии преемником по фамилии Попков. За откровенными беседами под рюмку хорошей водки, закушенной паюсной икрой, Алферьев, конечно, не открывая своего подлинного имени, приобщал этих двух пламенных большевиков самого что ни на есть пролетарского происхождения к благородным идеям и мечтам русского монархизма. Впрочем, царь в стране уже был — Сталин. Оставалось вернуть русским законное место у трона. Договорились до того, что РСФСР необходим собственный государственный флаг — старорежимный триколор с серпом и молотом в уголочке.
В конце концов эта опасная болтовня дошла до генералиссимуса, который после разоблачения Тухачевского и Енукидзе страшно боялся всяких заговоров. Рассвирепев, вождь вызвал Маленкова с Кагановичем, совсем распоясавшихся после странной смерти Жданова, который покровительствовал Кузнецову. Ну, а сатрапы рады стараться — раскрутили кровавое «Ленинградское дело», погубившее многих русских людей. Во время следствия всплыл невероятный факт: под честным именем героя Гражданской войны, заведующего отделом обкома партии Ивана Жукова скрывался на самом деле Федор Алферьев, поручик-корниловец, черносотенец, участник Ледяного похода, товарищ председателя киевского «Двуглавого орла». Как на грех следователь оказался родом из деревни Гладкие Выселки Скопинского уезда Рязанской губернии, и рос он в ребячьих забавах вместе с подлинным Ванькой Жуковым. Едва чекист начал расспрашивать о родне и соседях, Алферьев тут же и засыпался. А когда выяснилось, что, будучи в немецком плену, он сидел в форте Ингельмштадт вместе с Тухачевским, жизнь его закончилась. Но о том, как белогвардеец, кровный враг Советской власти на ответственных постах четверть века успешно строил социализм, никто не узнал: Сталин велел об Алферьеве-Жукове нигде в печати не упоминать. Так эта тайна и осталась в секретной папке Политбюро, выйдя наружу в Перестройку. А вождь тем временем метал молнии: «Вот откуда ноги черносотенные растут! Русскую партию захотели! Я им покажу триколор с серпом!»
И полетели головы — да какие: Вознесенского, Кузнецова, Попкова, Жукова и многих других расстреляли. Досталось и Юдифи: за подмену документов в далеком 1921 году ей впаяли десять лет и отправили в ГУЛАГ. Однако сын за отца и мать не отвечает. Абрам Иванович Жуков, прошагав войну от Москвы до Кенигсберга, вернулся в МГУ, откуда ушел добровольцем, и поступил в аспирантуру…
— А разве его не посадили как члена семьи врага народа? — усомнился писодей.
— Кокотов, умоляю вас, не смотрите перед сном антисоветское телевидение!
— Так ведь другого-то нет! — вздохнул Андрей Львович.
…Однажды аспирант Жуков во время семинара заметил среди будущих филологов темноволосую светлоглазую студентку — Аню Хаит. Всегда дорого и модно одетая, держалась она тем не менее скромно, хотя отец ее был не только знаменитым поэтом, но и видным общественником, членом Еврейского антифашистского комитета (ЕАК), который возглавлял сам Соломон Михоэлс. Во время войны Натан Хаит писал для «Правды» антигитлеровские стихи, басни и частушки, ездил с агитбригадами на фронт, а также летал в США. Там у него нашлись состоятельные родственники, и Натану поручили раскручивать богатых американских евреев на помощь воюющему СССР. Надо отметить, это ему отчасти удавалось. Из-за границы Хаит привозил много красивых вещей и одевал двух своих любимых женщин — Анфису и Анну — так, что на них на улице оборачивались.
Когда стало известно, что по «Ленинградскому делу» арестованы мать и отец аспиранта Жукова, коллеги-преподаватели начали его сторониться, а студенты — поглядывать с вежливой опаской, точно занемог он неприличной и к тому же заразной болезнью. Лишь Аня Хаит однажды, дождавшись, когда по окончании семинара все покинут аудиторию, подошла к нему, подавленному, и тихо сказала:
— Абрам Иванович, я не верю, что ваши родители — враги. Все будет хорошо!
— Спасибо! Я тоже не верю. Они честные коммунисты. Их просто оклеветали! — ответил аспирант, ничего не знавший о черносотенном прошлом своего расстрелянного отца.
Тронутый заботой, он благодарно поцеловал руку доброй девушке, она вдруг покраснела, смутилась и убежала, а потом дома, уткнувшись в девичью подушку, долго не могла уснуть, вспоминая плечистого кудрявого аспиранта-фронтовика. Однако вскоре ей стало не до нежных чувств: Израиль, организованный в Палестине по настоянию Сталина назло несговорчивой Англии, вместо того чтобы стать верным другом Советского Союза на Ближнем Востоке, вдруг перекинулся к Америке. А товарищи из ЕАК вместо того чтобы гневно стыдить неблагодарных соплеменников, вдруг зароптали о том, что захолустный Биробиджан на границе с Китаем, выделенный еще до войны под Еврейскую автономию вместо обещанного благодатного Крыма, — это просто-таки плевок в лицо древнему многострадальному народу. И вообще: сколько можно быть «советскими людьми», пора снова становиться евреями, учить иврит и собираться домой — в Израиль, еще не просохший на новеньких географических картах.
Эти разговоры вскоре дошли до вождя и жутко его возмутили:
«Ах, вот откуда сионистские ноги растут! Троцкисты недобитые! Я вам покажу Крым!»
Вызвал он Абакумова — и полетели головы, да какие! Арестовали Хаита с Фефером, доктора Вовси, а потом упекли даже супругу наркома Молотова Полину Жемчужину, дружившую с израильской послихой Голдой Меир и неосторожно назвавшую себя как-то в кулуарах «еврейской дочерью». На следствии выяснилось, что поэт Хаит, вступая в партию в 1920-м, обманул товарищей, выдал себя за сына местечкового молочника, будучи на самом деле племянником одесского зерноторговца. Вспомнили его троцкистские увлечения молодости, дружбу с Мишей Кольцовым. Не забыли Натану Моисеевичу и встречи с богатыми родственниками в Чикаго, хотя о каждом контакте он письменно отчитывался в НКВД… А когда при обыске нашли в доме оружие — браунинг с надписью «Никаких гвоздей!» — жизнь поэта закончилась.
И вот вечером в коридоре университета Абрам Иванович увидел студентку Аню Хаит. Девушка стояла, отвернувшись к окну, смотрела на дождь и плакала, вздрагивая плечами. Она узнала по радио, что ее отец расстрелян. Повинуясь внезапному порыву, аспирант тихо подошел и погладил ее по волосам, несчастная вздрогнула, обернулась и разрыдалась на широкой груди фронтовика. Через год у них родилась двойня — Натан и Маргарита. Но Анфисе не довелось понянчить внуков: после гибели «Натанушки», благословив молодых, она перебралась в Эстонию, в Пюхтицкий женский монастырь — замаливать грехи. Бывшая попадья не сомневалась: Бог наказал ее за измену венчанному супругу, которого нельзя было бросать, несмотря на его обновленческую дурь и мужскую немощь.
Зато после внезапной смерти Сталина, отравленного недругами, вернулась из лагеря Юдифь Соломоновна, ее реабилитировали, восстановили в партии и назначили заместителем директора Музея русской матрешки. Под ее строгим присмотром Натан и Рита выросли, получили образование: брат — финансовое, а сестра — химическое. Еще студенткой Маргарита вышла замуж за молодого дерзкого дизайнера Фельденгауэра, но ему с такой фамилией стало душно в СССР, и он подал документы на выезд в Израиль. Рита уговорила уехать с ними Юдифь Соломоновну, которая с годами все больше обижалась на советскую власть, хотя сама же ее некогда и устанавливала. Ожидая разрешения, уволились с работы и сидели на вещах два года, уже не надеясь, а потом вдруг под какую-то советско-американскую встречу на высшем уровне их выпустили. Перед отлетом скрытная мать поведала сыну тайну его происхождения, назвав подлинное имя и черносотенный род занятий Федора Алферьева.
Абрам Иванович был потрясен, даже взял больничный лист и лежал в постели с высокой температурой, отражавшей его душевное воспаление. Выздоровев и вернувшись к преподаванию, он сильно изменился, стал попивать, позволял себе небывалое ехидство в адрес устоев и даже завел роман с юной буфетчицей Клавдией Королевой. Пытаясь сохранить семью, мудрая Анна Натановна на излете своей женской востребованности все-таки однажды увлекла мужа и родила позднего ребенка, названного, понятно, Федором. Однако это не помогло: Абрам Иванович, покинув семью, сошелся с Клавдией. Брошенная женщина от отчаянья с головой ушла в диссидентство, издавала рукописный журнал, перепечатывала на машинке Солженицына, слушала по ночам «Свободу» и распространяла полученные сведения среди коллег на филфаке. В конце концов она связалась с Гельсингфорсской группой и вышла с возмутительными лозунгами на Красную площадь. Получив за антисоветскую пропаганду четыре года и отбыв положенное под Сыктывкаром, Анна Натановна была выслана за границу. Там ее как узницу совести приняли с распростертыми объятьями и поселили на всем готовом в Австрии — милом сувенирном обломке некогда грозной империи.
Порой к ней в Вену из Иерусалима наведывалась с внуками дочь Маргарита Абрамовна, давно разошедшаяся с мужем Фельденгауэром, которому в Израиле тоже оказалось душно, так что фамилия тут явно ни при чем. Сама же Анна Натановна в Землю Обетованную слетала лишь однажды — проститься с матерью Юдифью Соломоновной Жуковой (урожденной Гольдман), членом ВКП(б) с 1918 года, похороненной по иудейскому обряду под желтыми стенами вечного города. А вот сын ее Натан Абрамович никуда из СССР не поехал, остался на родине, хлебнул с избытком государственного антисемитизма, служа на унизительной должности заведующего районным отделением Сбербанка. Зато когда начались шоковые реформы, он взял свое, основав «Букибанк», куда деньги я вам, коллега, класть не советую.
Но пора рассказать и о Федоре Абрамовиче. Когда Анну Натановну посадили за антисоветскую пропаганду, Абрам Иванович взял мальчика к себе, и его вырастила простая русская женщина Клава Королева. Дождавшись перестройки, профессор Жуков воодушевился и вернул себе родовую фамилию Алферьевых, но отчество оставил прежнее, чтобы не запутать окончательно коллег и студентов. В «Огоньке» тем временем вышла шумная статья «Черносотенец в Смольном» о его отце, он слегка прославился и даже выступил по телевидению — во «Взгляде» у Влада Листьева. Но в 1991-м произошла катастрофа: Абрам Иванович Алферьев из обеспеченного преподавателя с насыщенной сберкнижкой мгновенно превратился в полунищего. Профессорской зарплаты едва хватало на еду, а книги из библиотеки, собранной еще отцом, скоро закончились. Продавать было нечего. Самоотверженная Клавдия, чтобы прокормить пожилого мужа и пасынка Федю, пошла на Черкизон — торговать ондатровыми шапками кроличьего происхождения. Жить становилось все хуже и грустнее. Но тут позвонили из Дворянского собрания: оказалось, в Россию прилетает Леонида Романова с наследником русского престола Георгием и очень хочет, чтобы в Шереметьеве среди прочих встречающих обязательно для протокола были и Рюриковичи.
Накануне Клавдия долго чистила и гладила старенький костюм мужа, запачканный учебным мелом. Хороший галстук, превозмогая гордость, пришлось попросить у богатенького Натана Абрамовича. Старший сын после того, как отец бросил мать ради буфетчицы, прервал с ним всякие отношения, но галстук все-таки дал — шелковый, от «Гермеса». Эта историческая встреча в аэропорту бесповоротно изменила жизнь Абрама Ивановича. На приеме в Кремле, куда его тоже позвали, он познакомился с советником президента Снурковым. И тот, выпив виски со льдом, убедил Алферьева, хватившего водочки под забытую икорку, создать РСДРП — Российскую самодержавно-демократическую рюриковскую партию. План был такой: «самдемы», пройдя в Думу, ставят вопрос о введении в стране конституционной монархии и коронации Ельцина. Финансировать новую партию поручили Трансгазу.
Однако первый президент своим беспробудным пьянством спутал монархистам все карты, в изнеможении передав власть в 2000-м Путину и наказав беречь Россию, а точнее — то, что от нее осталось. Не попав в Думу, Абрам Иванович Алферьев тем не менее стал видной фигурой в отечественных монархистских кругах и одно время претендовал даже на роль местоблюстителя престола. С Натаном он помирился: сын приехал забирать свой галстук, обнял отца и простил, предложив между делом, чтобы финансирование РСДРП шло через «Букибанк». Это, собственно, и обрекло «самдемов» на политический крах: средств не хватало даже на копеечные листовки. Зато сам Абрам Иванович уже ни в чем не нуждался и умер в достатке. Кстати, его вдова Клавдия Королева живет вон там… — Игровод махнул рукой в направлении коттеджей Трансгаза.
— Откуда вы все это знаете?
— Как сказал Сен-Жон Перс: «Хорошие писатели изучают жизнь, а плохие — самих себя». Запомните это! Дальше рассказывать?
— Конечно!
— Последние годы Абрама Ивановича были омрачены поведением сына Федора. Как и большинство поздних детей, сын рос необычным и нервным мальчиком. С мачехой, Клавдией Королевой, отношения у него не сложились. К отцу он испытывал брезгливое снисхождение. Странность Федора выражалась прежде всего в его национальной амбивалентности. Так, выйдя на прогулку, он мог насобирать синяков, вступившись за слабого еврейского мальчика — вечную жертву дворового антисемитизма. А буквально через два дня в компании скинхедов Федор с болезненным наслажденьем мог измучить того же самого несчастного ребенка.
— А разве тогда были скинхеды? — уточнил Кокотов.
— Скинхеды были всегда, — наставительно заметил Жарынин. — Просто они еще не брили головы. Получая паспорт, Федор, к изумлению отца, потребовал, чтобы его записали под тройной фамилией «Алферьев-Жуков-Хаит». Ему объяснили, что разрешается только двойная. Абрам Иванович упорно советовал сыну стать Алферьевым, на крайний случай Алферьевым-Жуковым. Но Федор записался Жуковым-Хаитом.
В студенческие годы его странность усилилась и разветвилась. Он мог с ходу дать в морду однокурснику, рассказавшему за пивом невинный еврейский анекдот, а через неделю в бешенстве заорать некоренному профессору, поставившему ему тройку: «Вали, сионист, в свой Израи́ль!» Эта хаотичная смена национальной самоидентификации происходила обычно внезапно, хотя прослеживались некоторые симптомы, напоминающие предгриппозное состояние. Клава Королева, любившая пасынка, в такие дни не выпускала его из дому, стреноживая заботой.
Напомню, что буйные 90-е годы отличались нездоровой общественной атмосферой. Например, в демократическом Моссовете треть депутатов состояла на учете в психдиспансерах. Все это не могло не привести к обострению странного недуга, поразившего Федора. Политически буйный, как большинство психически неуравновешенных людей, он сначала стал монархистом и вступил в отцовский РСДРП, но вскоре убежал к Явлинскому в «Яблоко», где тоже пробыл недолго. Потом начались серьезные неприятности. Опоясавшись георгиевской лентой, Федя мог пойти, допустим, на заседание общества «Память», чтобы прочесть свой доклад «Еврейский капитал против русской государственности». Однако, взойдя на трибуну, он вдруг начинал клеймить собравшихся в зале как зоологических юдофобов и духовных дикарей, недостойных носить имя «хомо сапиенс». Понятное дело, «недохомосапиенсы» грубо стаскивали обличителя с трибуны и били в лицо. Случалось, правда, и наоборот. Так однажды, на семинаре в Доме ученых, Федор читал доклад «Политика государственного антисемитизма и кризис советской науки», как вдруг прямо на трибуне его перекоробило. И он, выпучив глаза, завопил, что евреи никогда в истории не выдвигали новых идей, а только крали и интерпретировали чужие мысли, добытые иными нациями в непосильном умственном напряжении. Тот же раздутый Эйнштейн, будучи смолоду тупым троечником, попросту спер теорию относительности у своей жены — гениальной сербской умницы Милицы Марич. Понятное дело, либерально-научная общественность, превозмогая врожденную интеллигентность, грубо стащила Федора с трибуны и била в лицо.
Идейно-этническое двоедушие осложнялось полной неразберихой в личной жизни. Как ни странно, в «арийской фазе» Федору нравились стройные дамы с яркой ближневосточной внешностью и, желательно, высшим музыкальным образованием. А вот в «семитской фазе», напротив, его неодолимо влекло к ядреным русским простушкам, не обремененным хламом посторонних знаний. В сущности, он стал жертвой той же страстной закономерности, которая некогда бросила чекистку Юдифь в объятья черносотенца Алферьева, а поэта-атеиста Хаита насмерть прилепила к молодой попадье Анфисе. В итоге, поскитавшись по женским расположениям, Федор Абрамович завел себе сразу две семьи: одну — с арфисткой Большого театра Ингой Вишневской-Гехт, черноволосой и худощавой, а вторую со штукатурщицей СМУ № 155 Настей Ермолаевой, дебелой русской красавицей. В обеих ячейках вскоре появились на свет и росли законные дети, записанные в два паспорта. В «арийской фазе» Жуков-Хаит жил, понятно, с Инной, а в «семитской» — с Настей, переезжая от одной к другой при смене самоидентификации. Женщины поначалу люто ревновали, ненавидели друг друга, но постепенно привыкли, смирились и даже подружились. Когда подступали сроки, Настя снимала трубку, набирала номер и сообщала:
— Ингуш, давай забирай — коробится…
— Еду! — отвечала арфистка.
Кстати, именно Ермолаева по простоте впервые употребила слово «коробиться» для обозначения сложнейшей, не понятной науке психофизической трансмутации, время от времени преображавшей внутренний мир и внешний облик Жукова-Хаита — вплоть до усыхания или, напротив, отрастания крайней плоти. Поначалу менялся он моментально, буквально на ходу, едва посетовав на недомогание. Чаще всего случалось так: уснет русским — проснется евреем. И наоборот. Странный образ жизни сына беспокоил Абрама Ивановича, и он пытался его лечить, обращался к видным специалистам. Однако психиатры в те годы коллективно каялись за былую борьбу с инакомыслием при помощи антидепрессантов, и было им не до пациента с удивительным раздвоением личности. Сердобольная Клавдия подкладывала пасынку под подушку иконку Святого целителя Пантелеимона, но не помогало.
Тогда озабоченный отец совершил роковую ошибку — призвал на помощь экстрасенса Кашпирского. Напрасно Анна Натановна из своего австрийского далека умоляла бывшего супруга не делать этого, объясняя, что «кашпир» в переводе с древнерусского означает «вампир» и «оборотень». Абрам Иванович не послушался: знаменитый психотерапевт глянул черным глазом на Федора, пребывавшего в «семитской фазе», дал установку — и действительно, почти год тот мужественно боролся с неведомым русским фашизмом и страстно любил штукатурщицу Настю, зачавшую под таким напором третьего ребенка. Арфистка Гехт-Вишневская начала беспокоиться, и напрасно. «Арийская фаза» грянула, обрушившись подобно цунами.
Теперь страдалец коробился долго и мучительно. Почти неделю в нем, бранясь и стеная, боролись два чуждых, враждебных человека, они вели бескомпромиссные споры, переходившие в драки. Кстати, и ел Федор в эту пору за двоих. Инга с Настей, по-родственному посоветовавшись, решили так: пусть совместный муж, чтобы не пугать детей и не разорять домашний бюджет, коробится в «Ипокренине». Там, помня о заслугах Юдифи Соломоновны, ему давали пятидесятипроцентную скидку. А по окончании метаморфозы из Дома ветеранов его, в зависимости от фазы, забирала Инга или Настя.
— Обе, доложу я вам, преинтересные бабенки. Настеньку скоро сами увидите! А не выпить ли нам для вдохновенья?
31. «ИМ СМЕРТЬ ГРОЗИЛА ОТОВСЮДУ!»
— Ну, и что у нас там? — закусив перцовку, спросил игровод.
— Где? — рассеянно отозвался писодей, все еще переживая странную историю Жукова-Хаита.
— В Караганде! — рассердился Жарынин.
— А-а… На вернисаж приехал Сам и пообещал Кириллу музей, а Черевков плеснул ему в сердце красным вином…
— Правильно! Все смеются: «К счастью, к счастью!» — и лишь по кривым взглядам и судорожным гримасам можно догадаться, что здесь зреет трагедия. Ах, как я это сниму!
— Почему трагедия? Вроде бы пока все довольны…
— Кокотов, вы же писатель, едрена плерома, и должны понимать! Что говорил по этому поводу Сен-Жон Перс?
— Понятия не имею.
— Он говорил: «Где секс, там комедия, где любовь, там драма, где деньги, там трагедия». Если пятнадцать минут назад Аниту вполне устраивало, что у ее бестолкового мужа появилась наконец любовница, то теперь Юлия превратилась в угрозу. Поймите, когда судьба кидает вам на бедность особняк Шехтеля, делиться ни с кем не хочется! Анита знает, что Молокидзе никогда не уйдет от своей усатой Мананы. С чем она останется, если Кирилл сбежит от нее к Юльке? Ни с чем! Теперь давайте разомнем Черевкова…
— А что его-то разминать?
— Э-э, не скажите! Он любит Юлию?
— Думаю, да.
— Правильно! Черевков повторил ошибку, типичную для многих мужчин, женатых на красавицах, а именно: он относится к супруге с мемориальной бережностью, словно к музейной реликвии, которую надо беречь, подновлять, проветривать, но по прямому назначению пользовать только по праздникам или в самых крайних случаях. В результате, одна моя знакомая красавица, выйдя за боготворившего ее режиссера, искала потом мимолетное женское утешение в суровых объятьях сантехников и мебельных грузчиков. Вот и наш Черевков растрачивает свой мужской потенциал в кабинетных экстазах с горячей Алсу, утешающей его после служебных нагоняев.
— Как Карина — Ивана Никифоровича?
— А знаете, Кокотов… — Жарынин глянул на соавтора с внимательной грустью, с какой обычно смотрят в морскую даль. — Всех тех историй, что я понарассказал за эти дни, вам хватит теперь до конца литературной жизни. Хоть бутылку бы поставили!
— Поставлю.
— Ладно, вернемся к художественной реальности! Итак, Сам, увидав своего подчиненного на выставке, буркнул: «А ты, Черевков, лучше бы не по вернисажам шлялся, а работал! Выгоню!» Любому руководителю кажется: подчиненные живут исключительно для того, чтобы выполнять возложенные на них обязанности. Если шеф обнаруживает у нижестоящего существа другие потребности, например, эстетические, то приходит в изумление или ярость — в зависимости от склада характера.
— Погодите, — перебил писодей. — Но ведь вы сказали: Сам дружески кивнул Черевкову и дал ему поручение…
— Не будьте рабом сказанного. Я передумал. Черевков получил страшный нагоняй, и ему нужно срочно утешиться, снять стресс, но домой с вернисажа он возвращается не с Алсу, а с Юлией. Поняли?
— Что?
— А то! Дома он, преодолев благоговенье перед красотой жены, грубо удовлетворяет свой служебный невроз. И наша бедная девочка со слезами на глазах вынуждена ему уступить. Но это еще не все! Анита, возбужденная Шехтелем, хочет навязчивой лаской вернуть себе Кирилла. Впрочем, ему с трудом удается отбиться. Понимаете замысел? Зритель переносится то в скромную квартиру художника, где Анита навязывает ему свои спорные достоинства, то в роскошный пентхаус, где Черевков в постыдных ракурсах заламывает изысканное тело жены. Камера мечется туда-сюда, эпизоды становятся все короче, сливаясь в неразборчивое мелькание конечностей… Наконец мы видим двух плачущих женщин: одна невольно изменила любимому человеку с оголтелым мужем, вторая так и не смогла овладеть законным супругом. Горе обеих неподдельно. Кажется, я гений!
— Да, неплохо, — похвалил автор «Кентавра желаний». — И что же дальше?
— Вы меня спрашиваете? У вас есть совесть? Я вами просто восхищаюсь! Вы получили аванс и должны меня завалить придумками. А выходит наоборот! Как вам удается? Научите! Что у вас за талант такой?
— Уж какой есть, — подавляя тоску, буркнул писодей и постарался напустить на себя творческую деловитость. — А Черевков знает об измене жены?
— Еще нет, но скоро узнает.
— Откуда?
— Анита наябедничает. Она жаждет как можно скорее прекратить этот опасный роман и заняться обустройством особняка Шехтеля. Нет, вы только посмотрите, я снова ему докладываю, как на ковре. Умоляю, придумайте хоть что-нибудь! Я вас поколочу!
Андрей Львович вспомнил, как вероломная Вероника, всегда готовая с половецкими воплями погарцевать на своем «Коко», вдруг начала страдать нескончаемой мигренью, перемежающейся проблемными днями. И ради кого? Ради этого сдувшегося змеесоса Меделянского!
— Ну? — поторопил игровод.
— Черевков узнает об измене и хочет убить…
— Кого?
— Обоих.
— Каким же образом?
— Из ружья. Он собирает охотничьи ружья.
— А может, из арбалета?
— Да, пожалуй… Это сейчас модно.
— Помилуйте, Андрей Львович, он у нас чиновник, государственный человек, не убийца! Жену он по-своему любит и теперь будет гадко мстить ей с помощью внутрисемейных притеснений, а Кирилла просто подставит. У художника есть маленькая мастерская в центре Москвы, полученная от МОСХа. Знаете, если идти по Покровке в центр, справа, напротив «комода» Трубецких, есть проходная подворотня. Там небольшая дверь в бывшую дворницкую, ставшую мастерской художника. Так вот, Черевков одним росчерком пера отдает помещение кавказцам под хинкальную. Но при условии: с художником-арендатором они разберутся сами…
— Постойте! — возразил Кокотов. — Черевков у нас ведал, кажется, историко-культурной экспертизой…
— Ну что вы капризничаете! Его повысили: теперь он распределяет нежилые помещения в центре Москвы.
— Но ведь Сам пообещал Кириллу особняк Шехтеля. Зачем ему какая-то дворницкая?
— А кто вам сказал, что ручной олигарх Тибриков отдаст под какой-то вздорный музей свой любимый особняк? У него там дом свиданий. Он любит балерин и поэтому заказывает Кирилла знаменитому киллеру, чемпиону мира по биатлону. Так что теперь — кто первым доберется, кавказцы или Биатлонист.
— Но мы же хотели обойтись без убийств!
— И обойдемся. Влюбленных предупредили.
— Кто?
— Элементарно, Кокотов: Алсу.
— Зачем?
— Это же так просто! Она собралась замуж за шефа, а для этого надо, чтобы Кирилл уцелел и увел у него жену. Сложнее с Тибриковым. Но и тут есть варианты. Допустим, олигарха охраняет омоновец Геннадий, который вырос с Кириллом в одном дворе, он-то и рассказывает другу детства про Биатлониста. Но и это еще не все!
— Что еще?
— Анита, которая уже раскатала силиконовые губы на особняк Шехтеля, хочет расправиться с соперницей надежным бабьим способом — при помощи старой доброй серной кислоты. Но об этом случайно узнает Кирилл. Он ищет в книжном шкафу заначку, чтобы повести любимую в японский ресторан «Суши весла», и натыкается на спрятанный за томиками Шекспира пузырек со страшной жидкостью, способной навеки смыть милые черты. Художник выливает кислоту в раковину и заполняет емкость водой. А через день взволнованная Юля рассказывает о странном происшествии. Она ждала его, как обычно, на лавочке в «Аптекарском огороде», как вдруг пробегавший мимо цыганенок пустил ей в лицо прицельную струю из водяного пистолета. Тогда художник сообщает ей о страшной находке за томиками старика Вильяма. Молодая женщина потрясена, но не забывает проинформировать возлюбленного о звонке Алсу и кавказской угрозе. Кирилл, в свою очередь, ставит ее в известность о Биатлонисте, нанятом Тибриковым. В общем, их обложили со всех сторон. Как сказал Сен-Жон Перс в поэме «Створы», «им смерть грозила отовсюду!» Долгожданная любовь обернулась опасной жутью. Конечно, можно, можно провести последнюю безумную ночь и навек расстаться — во избежание… Однако наши герои не таковы, нет, не таковы! Ну, и что же дальше, мой авансированный друг?
— Не знаю… — сознался Кокотов. — Наверное, им лучше спрятаться…
— Неужели? Где?
— Где-нибудь, — рассеянно отозвался автор «Кандалов страсти», почувствовав, как в кармане булькнула «Моторола».
— Конкретнее! Где они прячутся? — начал раздражаться игровод.
— Да хоть где… — отмахнулся писодей, пытаясь незаметно вынуть из кармана телефон.
— Не отвлекайтесь! — пресек его попытку тиран-соавтор. — Где?
— Да хоть в «Ипокренине»! — в сердцах брякнул Андрей Львович.
— В «Ипокренине»? А что! — Жарынин совершил губами пробующее движение, словно этот сюжетный поворот имел вкус. — Неплохо! Да, они скрываются в Доме ветеранов, где живет… Кто там живет?
— Ну, допустим, отец Юлии… — вздохнул Кокотов.