Тоби Литт
Песни мертвых детей
Тоби Литт
Песни мертвых детей
Каждому ребенку следует хоть раз в жизни надышаться ароматом травы и сена, запахом срезанных стеблей. Такое запоминается навсегда. И, готовясь к дряхлому будущему, проводя инвентаризацию своих воспоминаний, они убедятся, что отдали должное своему детству, что они жили в нем и любили его.
Поцелуи, снова поцелуи и еще поцелуи, и наконец она вышла на улицу, сжимая в руке измятый пакет из оберточной бумаги, в котором лежали три лимона. В эти тяжкие минуты лимоны были ее главной опорой. Когда нет возможности опереться на сына или на мужа, на помощь всегда придет пакет из оберточной бумаги.
Все желания Мэтью на этом свете свелись к последнему желанию — сделать еще один вдох, только еще один маленький вдох, прежде чем он умрет. Но парализованное, умирающее, глупое-глупое тело не хотело позволить ему это. Он тонул в чудесном свежем воздухе августовского дня. Повсюду был кислород. Он чувствовал ветерок между пальцев. Но тело предало его. «Я такой глупый, — подумал он. — Я умираю».
Взрослым нравится, когда мы слабые. Они хотят, чтобы мы вели себя прилично. Но больше всего они хотят, чтобы мы были как они.
Выходя из спальни, я чувствовал, как Мэтью выскальзывает из меня. Он остался в спальне, и я если обернуться и заглянуть в комнату, то я его увижу — светловолосое размытое пятно, висящее в воздухе. Черно-белое смазанное фото.
Посвящается Люку, Марку, Гаю и Джону
ЛЕТО-ОСЕНЬ-ЗИМА-ВЕСНА
ЛЕТО
Глава первая
МЭТЬЮ
Вот солнышко восходит красное
И всем приносит счастье разное.
Всем радость, ласку и тепло
|
И лишь меня в аду пекло.[1]
На нижнем ящике картотечного шкафа в дальнем углу отцовского кабинета была пришлепнута бумажка с надписью «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО». Меня всегда изводило ненасытное любопытство, что скрывал мой отец. Он повесился накануне моего четырнадцатого дня рождения. На следующий день после похорон я незаметно проскользнул в его кабинет, отыскал ключ и отомкнул картотеку. В нижнем ящике лежала одинокая папка-скоросшиватель, подписанная: «СЕКРЕТНО». Я рухнул в отцовское кресло-качалку и открыл папку. Внутри лежала аккуратная стопка пожелтевшей бумаги размером А4, толщиной стопка была листов в пятьсот. Первую страницу наискось пересекали печатные красные буквы, жирно подчеркнутые черным: «ТРЕБУЕТСЯ ПЕРВАЯ ГРУППА ДОПУСКА К СЕКРЕТНЫМ МАТЕРИАЛАМ». Рядом безукоризненно ровным почерком отца было приписано мое имя — Мэтью. Закинув ноги на его такой священный стол, я перевернул страницу, и началось…
i
Глядя вверх, мы видели под собой небо из розовых кустов, гравийных дорожек, садового инвентаря и густой, вполне живой, но суховатой и острой травы. (Не то чтобы трава была остра как бритва и резала. Для этого она слишком английская, но если натянуть травинку между большими пальцами, она откликалась непристойным вибрато, подобно изрядно потасканной виолончели.) А еще над нами нависала синяя земля, синяя-синяя, как вода в глубоком конце широкого бассейна. Бассейна, в который смотришь не с трамплина, а словно неподвижно зависнув над ним в воздухе, — ты не отбрасываешь на воду тени, и совершенно непонятно, где заканчивается вода и где начинается небо. Бассейна, не замутненного ни единым всплеском, идеально гладкого. И лишь где-то далеко-далеко, у самого горизонта, вьется неровная линия дубов, перечерченная опорами и проводами.
|
Вот так мы смотрели на мир. Все четверо. Команда. Не команда, но Команда. Эндрю, Мэтью, Пол и Питер. Вниз головой, зацепившись ногами за верхние, но достаточно толстые ветки ели, растущей в саду отца Эндрю.
— Ты их еще не видишь? — спросил Питер, который висел ниже всех
— Нет, — ответил Мэтью. — Помолчи.
У Мэтью был бинокль. Из матово-черной стали, с шершавостью в тех местах, за которые нужно держаться. С бинокля свисал ремешок из старой обтрепавшейся кожи. Бинокль принадлежал дедушке Мэтью и повидал настоящие военные действия (и дедушка с его помощью повидал настоящие военные действия) на побережье Нормандии.
— По-прежнему ничего? — спросил Эндрю.
— Ничего интересного, — ответил Мэтью.
Мы были слишком взрослыми, чтобы признаваться в удовольствии от висения вверх ногами, но все-таки не достаточно взрослыми, чтобы растерять мальчишескую тягу ко всему, что вызывает дезориентацию: тряске, падениям, погружениям, искрам в глазах, головокружениям…
Волосы на наших головах топорщились вверх (вниз), словно мы проводили эксперимент со статическим электричеством.
Выше всех висел Эндрю, ибо мы давно и единодушно решили, что у него самый лучший отец. Затем шел Пол, отец которого был учителем. Затем Мэтью, у которого отец умер — как и мать. Самым последним и самым нижним был Питер, отец которого все дни, кроме пятницы, возвращался домой очень поздно.
|
У каждого из нас есть звание, потому что в Команде всегда есть звания. Но иной причины — получше — для званий у нас не имелось. Эндрю — сержант, Мэтью — младший лейтенант, Пол и Питер — капралы. И все же субординации мы не соблюдаем. (Точнее, не соблюдали на тот момент и в явном виде.) У каждого из нас есть свои достоинства и свои слабости. Вот Эндрю всегда шугался воды. А Мэтью — гений по разжиганию костра. Пол знает азбуку Морзе, немецкий и чуток русский. А Питер носит очки.
Одеваемся мы функционально — чтобы быть готовыми к любым случайностям. К Войне, прежде всего. И кроме того, мы ведь Команда. А потому предпочитаем армейский стиль. Наша форма напоминает скаутскую, только для взрослых скаутов. Рубашки и шорты цвета хаки. Снаряжение мы таскаем в походных ранцах. Оно включает: спички «Суон Веста» (головка у них покрыта слоем воска, так что они зажигаются, даже если намокли), моток веревки, финки, алюминиевые фляжки для воды в кожаном чехле, свечи из белого воска, щепки для растопки, завернутые в промасленную тряпку, мятный кекс, бумагу и карандаши с мягким грифелем, аптечку (у Мэтью), фонарики, котелок для кипячения воды, чайные пакетики (в термосе с заворачивающейся крышкой), шоколадные батончики, галеты, толстый непромокаемый брезент, алюминиевые тарелки и приборы, бело-синие эмалированные чашки, рогатки, компас, географические карты. А еще у нас есть палатка из крепкого брезента. В ней мы ночуем, когда ходим в походы, но мы никогда не ставим палатку под деревьями, она там может насквозь вымокнуть после сильного ливня.
У всех нас светлые волосы. Цвета отвеянной, примятой, выгоревшей на солнце соломы. Мы иногда сомневаемся, стали бы мы Командой, не будь все блондинами. У Мэтью волосы чуть темнее и рыжее, чем у остальных. Правда, уже в начале лета они выгорают. Поэтому у нас нет причин исключать его. Когда мы идем все вместе, то выглядим как четыре стожка, это уж точно. А если мы шагаем походным маршем, водители останавливают машины и пялятся на нас. Четверо. Все одинаковые. (Неужели четверо близняшек?) Возможно, удивляют их и наши песни. Мы поем самые разные песни: «Храни домашний очаг», «Будут синие птицы над белыми скалами Дувра», «Песенка Овалтини» (пели, пока у нас не стали ломаться голоса), «Развесь белье на линии Зигфрида», «Долгий путь до Типперари», «Мы встретимся снова», «Интернационал» (отец Пола к десяти годам обучил его всем словам), «Гин-гэн-гули» и прочие.
Одно упоминание о тех песнях неизменно рождает в нас сильнейшую ностальгию по Мидфордширу, по нашему детскому товариществу, по тому времени, когда жизнь обладала самым редчайшим из свойств: была по-настоящему хорошей.
Под густыми покровами английских лесов, выступив ранним утром, мы маршируем в полном снаряжении. Проводим маневры. Ходим на разведку. Выбираем место для Базового лагеря. Над пологом листвы сверкает солнце, оно обжигает, если попадает на лицо, застигает врасплох глаза, так что они жмурятся, но там, в мшистой тиши, — тень и прохлада. Единственное наше средство общения — условные сигналы рукой.
Нам казалось, что мы можем справиться с чем угодно. Но эта уверенность вовсе не переходила в самодовольство. Жизнь в Команде означала для нас постоянную готовность к сюрпризам. В те дни нас пугал лишь ядерный характер скорой войны, а точнее, мысль, что мы не сумеем совершить все те славные подвиги, о которых так часто фантазировали.
А фантазировали примерно так
Полдень. Август. Сельская идиллия. Мы молча ждем. Война объявлена восемь дней назад. Русские вторглись в нашу страну. Они уже заняли Лондон и южные графства и теперь, не ведая пощады, продвигаются на север. Вскоре они будут здесь. Мэтью в роли наблюдателя сидит на дереве на самой вершине Эмплвикского холма. Вот он слышит рев танка (советский Т-64) и лишь потом его видит. Фонариком он шлет нам морзянку. (К тому времени мы все выучим азбуку Морзе.) Затем Мэтью спускается с дерева и со всех ног летит к нам. Наша диспозиция на крышах — оттуда мы станем вести прицельный огонь. Долгие годы подготовки наконец приносят плоды. Мы досконально изучили деревню. Нам предельно ясно, как защитить ее. Каким-то образом (эта сторона плана никогда не была до конца продумана, но наверняка здесь не обошлось бы без помощи отца Эндрю) мы сумели собрать впечатляющий арсенал: польские автоматы, боеприпасы, ручные гранаты, мины. В самой верхней точке Костыльной улицы мы установили растяжку. На ней должен подорваться первый танк Если растяжка не сработает, заряд тротила можно подорвать вручную. Трое затаились на трех стратегически наиболее важных крышах. Как только мины взорвутся, мы уничтожим как можно больше русских, дружно закидав их гранатами. Затем поочередно уложим отступающую пехоту (мы не сомневались, что к этому времени могучая Советская армия, доселе почти не встречавшая сопротивления, начнет отступать). А после мы встретимся на базе (сборный сарайчик из гофрированного железа в саду Эндрю) и обдумаем, как справиться со вторым наступлением русских, которое неизбежно окажется более ожесточенным.
Все это ясно рисовалось в наших головах. Гораздо яснее, чем то, чему учили нас в школе. Война надвигалась, и мы должны быть готовы к ней. Мы даже не подозревали, что наша Война, когда она действительно начнется, будет вестись не на дорогах и улицах Эмплвика, а у нас дома, на наших кухнях, в наших спальнях. Да, это будет славная война. Но в ней не будет красивых взрывов. Не будет медалей, парадов, приветственных криков, свободы не будет. Но слава в ней будет. Славы на всех окажется более чем достаточно, только бы у всех достало желания ее получить. И прежде чем эта Война закончится, двое из нас будут мертвы.
ii
Быть может, создалось впечатление, что в те дни наша жизнь сплошь состояла из тревожных приготовлений. Но не стоит думать, будто подготовке к спасению отчизны мы уделяли столько времени, что его не оставалось на то, чтобы оценить бесчисленные мимолетные прелести. Иногда мы только тем и занимались (а какое занятие может быть важнее?), что сидели и наблюдали за неспешными событиями, происходившими вокруг. Нагруженные муравьишки с трудом взбираются по муравейнику. Бабочки порхают с цветка на цветок Гребцы стремительно летят в своей лодке. Мы питали глубочайшее уважение к Природе во всех ее разнообразных проявлениях: от облаков до кедров, от коров до ползучих гадов. Сознательно или нет, но самые важные уроки в жизни мы получили у нее. Уроки упорства, добродетели, маскировки и умения приспосабливаться. Нет смысла бороться против порядка, установленного Природой. Мощь, которая принадлежит ей по праву, внушающую ужас силу Природы можно только направить, но не остановить. Матушка-Природа была нашей училкой. И в ее классе мы никогда не отлынивали — в классе, что раскинулся на паре акров кустарниковых зарослей, звавшихся Ведьминым лесом. Здесь протекало наше настоящее обучение, и здесь мы зубрили учебники, которые учебниками-то и не были: костры, укусы, болячки и ненастья. Нашей классной доской было небо. Партой нам служил холмик, заросший мягкой травой. Нашими ручками были палки и финки.
Лучше всего запомнился нам мир, что находился совсем рядом. С землей мы завели самое близкое знакомство. Почти бетонная твердость натоптанной дорожки (например, той, что взбегает к зеленому водовороту Святой тропы). Мягкая глинистость лесного пола. Густо усыпанная гравием дорожка перед домом, где жил Пол. Безжизненно-серые песчаные тропинки в Утеснике, по которым приходилось бегать с нашим физруком мистером Спейтом, или когда мы выслеживали кого-нибудь; на этих песчаных тропках мы уставали не в пример сильнее, чем на траве. Просторная, вечно влажная зеленая лужайка в Эмплвикском парке, заминированная прямоугольничками дерна — дабы спотыкались те, кто не умеет задирать ноги. Плешь Оборонного холма с редкими зачесанными травинками, прораставшими лишь спустя пару месяцев после того, как стаял снег и санки сменили вечно принюхивающиеся псы и орущие дети.
Мы вызубрили землю назубок Наша жизнь протекала в непосредственной близости от нее: мы валялись на ней, мы прятались за ней, мы вгрызались в нее, мы хватали и рассматривали ее.
Земля была нашей естественной средой обитания.
Мы наслаждались запахами земли: едкий, навозный, сладковато-гнилостный, кисловато-гнилостный, спиртовой, медовый, тухлый — словно душок застоявшейся воды в вазе из-под цветов; пыльный, сернистый, влажный, лепестковый. Но прежде всего — райский аромат свежескошенной травы. Запах, такой изысканный, такой кружевной, обволакивающий такой ностальгией. Каждому ребенку следует хоть раз в жизни надышаться ароматом травы и сена, запахом срезанных стеблей. Такое запоминается навсегда. И, готовясь к дряхлому будущему, проводя инвентаризацию своих воспоминаний, они убедятся, что отдали должное своему детству, что они жили в нем и любили его.
Iii
— Ну? — спросил Эндрю.
— Я ничего не вижу, — отозвался Мэтью. — Нет, постой. Это не синяя коляска вон там?
— Да, — сказал Пол. — С серебристыми колесами.
Теперь мы уже все видели, но Мэтью все равно выкрикнул:
— Он первый! Он первый! Глядите, он первый!
Мы бешено захлопали. Нам повезло, что мы висели вниз головой.
Но отец Эндрю был не один. Его сопровождал Роджер, его приятель из паба «Альбион». Судя по всему, они по очереди толкали коляску всю дорогу от самого Флэтхилла. И теперь, поднявшись на крутобокий Эмплвикский холм и выйдя из дубовой рощицы, оказались на виду. Чтобы победить, им достаточно было преодолеть гладкую асфальтовую дорогу, миновать поворот на Газовый переулок, после чего втолкнуть себя (и коляску) по еще одному подъему, уже не такому крутому, к дому Эндрю. Другими словами, по Костыльной улице (см. Карту). Добравшись до гребня второго холма, они окажутся всего в нескольких ярдах от Рыночной площади, финиша, славы и поздравлений.
Затаив дыхание, мы молча пытались оценить разрыв до коляски их преследователей.
Мы отсчитывали мгновения — в точности как это делают десантники, которые с парашютами за спинами сидят в «Дугласе Си-47 Дакота». Двадцать один. Двадцать два. Двадцать три.
Через холм перевалила вторая коляска, четыре полновесные секунды спустя.
Еще спустя миг мы узнали отца Пола. Странно. Мы не ожидали увидеть его в лидерах. До сих пор он никогда не участвовал в гонке с колясками. Рядом с ним бежал мистер Грассмир, муж директрисы нашей школы. Мы снова захлопали, но на этот раз потише и поформальнее.
Среди наших отцов только двое принимали участие в ежегодной гонке с колясками, которая проводилась среди жителей Эмплвика и Флэтхилла.
Из-за гребня Эмплвикского холма показались еще две пары колясочников — вплотную друг к другу. Этих мужчин мы не знали, а значит, они, скорее всего, из Флэтхилла.
Поднялся легкий ветерок Верхушки деревьев закачались.
— Давайте спустимся и поздравим их дома! — крикнул Эндрю.
Мы уже почти не сомневались, что победит кто-то из наших отцов, а потому надо было поторопиться — чтобы вместе отметить победу.
Мы принялись слезать: с ветки на ветку, придирчиво выбирая точку опоры для рук и ног.
Вот мы уж на полпути вниз, и крыша дома Эндрю больше не позволяла видеть, что происходит на дороге. И тут произошло непредвиденное: Эндрю нечаянно наступил Полу на пальцы. Вскрикнув от боли, Пол разжал ладонь и полетел вниз. Но не упал, сумев ухватиться за длинную ветку. По инерции Пола качнуло вбок, и его нога пнула Мэтью в челюсть. Не удержался Мэтью не столько от удара, сколько от неожиданности. Теперь уже падал он, пытаясь ухватиться — хоть за что-нибудь. Единственное, до чего он смог дотянуться, оказалась рука Питера, который только-только поднял голову, чтобы посмотреть, что там за шум. Общего веса — своего и Мэтью — Питер удержать не смог. И они вдвоем упали на землю, с высоты около десяти футов. К счастью, приземлились они не на булыжную мостовую, а чуть левее — у самого дерева, на клумбу с породистыми английскими розами «Авангард», «Сэр Уолтер Рэли», «Селянин» и «Рыцарь».
Отец Эндрю был ревностным садоводом, а потому земля под розовыми кустами была нежной от темного, ароматного навоза, что покупался на Ферме по четверть тонны. (Не раз мы обламывали шипы у самых крупных и самых породистых роз и, послюнив, пришлепывали к переносице, на несколько секунд обратившись в мутантов: динозавро-мальчиков.) А потому приземлились Мэтью и Питер мягко — насколько вообще возможно мягко приземлиться, грохнувшись с такой высоты. И никто не упал на розы. У самых старых кустов стебли были такие жесткие и острые, что запросто могли насквозь проткнуть человеческую плоть. И все же высота была приличной, а потому удар оказался вполне ощутимым. Питеру повезло — он летел вперед ногами, а потому смог самортизировать удар. Он упал и покатился — в точности повторив действия десантника, которого мы видели в прошлом году на авиапараде. А вот Мэтью отлетел чуть в сторону от дерева и потому приземлился прямо на спину.
Когда Эндрю и Пол добрались до земли, Питер уже поднялся на ноги и отряхивался. А в сторонке лежал Мэтью — бледный, со стеклянными глазами и совершенно неподвижный.
iv
В тот момент Мэтью был абсолютно уверен, что умирает. Сквозь раскачивающиеся ветки он смотрел на небо, так похожее на бассейн. Взгляд его скользнул по нашим перевернутым лицам, лицам трех самых лучших его друзей. Вот это, подумал он, и будет последним, что я увижу в жизни, последним на этом свете. Он чувствовал себя парализованным. В полной панике Мэтью попытался шевельнуть сразу всем — каждой конечностью и каждым мускулом одновременно. Но ничего не пошевелилось. Он не смог даже заставить закрыться глаза. А затем он понял, что не дышит, что попросту не может вдохнуть. Все его желания на этом свете свелись к последнему желанию — сделать еще один вдох, только еще один маленький вдох, прежде чем он умрет. Но парализованное, умирающее, глупое-глупое тело не хотело позволить ему это. Мэтью тонул в чудесном свежем воздухе августовского дня. Повсюду был кислород. Он чувствовал ветерок между пальцев. Но что-то заткнуло ему рот, закупорило легкие. Он не мог управлять телом. Тело предало его. «Я такой глупый, — подумал он. — Я умираю». И тут он заметил кое-что еще в мире царила абсолютная тишина. Он не только не мог пробиться к дыханию, он не мог пробиться и к звукам.
Мы смотрели на Мэтью, лежащего на земле, на то, как подергиваются его губы.
— Может, надо оказать первую помощь? — сказал Эндрю.
Мэтью почему-то вдруг подумал об умерших родителях.
Когда мы спрашивали Мэтью, чем занимался его отец до того, как умер, он каждый раз давал другой ответ. Отец Мэтью был то пожарником, то шахтером, то укротителем львов, то бурильщиком на нефтепромыслах, то астронавтом, то шпионом, то премьер-министром, то эскимосом. (У Мэтью были чуть раскосые глаза.) Как ни странно, но его мать, несмотря на многочисленные метаморфозы, происходившие с ее мужем, неизменно занималась одним и тем же. Она была домохозяйкой. Она только и делала, что целыми днями жарила на кухне говяжьи бифштексы, — никто и никогда не пробовал бифштексов вкуснее. Но все мы знали, а в глубине души знал и Мэтью, что его родители были обычными людьми, самыми обычными людьми, которые лишь умерли не совсем обычной смертью. Они погибли в автомобильной катастрофе по пути домой из паба, когда Мэтью было пять лет. В тот вечер за ним и его сестрой Мирандой присматривали бабушка с дедушкой. Когда полицейский уехал и трагическое известие проникло в сознание стариков, они поняли, что им придется самим воспитывать двух осиротевших детей.
Мэтью не нравилось жить с бабушкой и дедушкой. Они были очень, очень, очень старыми: ему шестьдесят пять, ей шестьдесят три. Их смущало почти все, что делал Мэтью. Он врал им даже чаще, чем нам. (Потому что с нами он знал, что всегда есть шанс, и не такой уж маленький шанс, что мы выведем его на чистую воду. Тогда как в случае с бабушкой и дедушкой любое вранье сходило ему с рук.) Его ложь могла быть как бессмысленно мелкой, так и безумно огромной. Мэтью вечно придумывал новые слова, глупые слова, дурацкие слова и говорил деду с бабкой, что это моднейший жаргон. Школьные каникулы у него всегда начинались на несколько дней раньше, а заканчивались на целую неделю позже. Но больше всего впечатляло, как Мэтью вытягивал из них деньги. Он говорил, что это раз плюнуть, потому что бабка с дедом чувствуют себя виноватыми, оттого что они живы, а его молодые родители умерли. Он говорил, что они отчаянно пытаются компенсировать ему то, что он никогда не играл с родителями в футбол, не прыгал и не лазал по деревьям.
— Я вас не люблю, — говорил он им. — Вы не мои родители. Мои родители умерли. А вы дубье.
Этим заклинанием Мэтью старался пользоваться как можно реже, чтобы оно не утратило своего травматургического действия.
Увы, Миранда, что обыкновенно для младших сестер, во всем подражала брату.
Она так часто повторяла «Мои родители умерли», особенно учителям в школе, что ее даже отвели к специальному доктору, который, как рассказывала она потом Мэтью, задал ей много-много вопросов, но стетоскоп даже не достал, чтобы послушать ей сердце. (А это значит, что она чокнулась. Если ты ходил к доктору, а он не слушал тебя трубкой, то, значит, ты чокнулся.)
— Мы волнуемся, если ты не приходишь до темноты, — говорили бабушка и дедушка Мэтью. — Мы начинаем думать, что с тобой случилось что-то ужасное.
Мэтью знал, что они имеют в виду под «что-то ужасное» — «то, что случилось с твоими мамой и папой».
Но он лишь отвечал:
— Да не будьте вы таким дубьем. Я не один. Мы всегда вместе. Никто нам ничего не сделает.
Лежа под деревом, Мэтью подумал о том, что он пропустит, если прямо сейчас умрет. Он знал, что бабушка с дедушкой собираются провести тихий семейный вечер, которые он так ненавидел. После гонки с колясками ему полагалось прямиком отправиться домой. Все, что последует затем, слишком предсказуемо.
В четыре часа — чай. Бабушка с дедушкой всегда пили «Эрл Грей», который, на вкус Мэтью, напоминал кошачью мочу. К чаю будет лимонный бисквит и «песочные пальчики» — для детей. Бабушка с дедушкой станут приставать к Мэтью и Миранде с вопросами: о школе, об отдыхе, о заданиях на дом. А Миранда примется трещать, что одни ее подружки рассказали о других ее подружках. (Она была всего на год младше Мэтью, но этот год был как вечность.) В отличие от сестры Мэтью относился к тихим семейным вечерам как к подготовке. Он представлял, что его взяли в плен за вражеской линией фронта и русский Полковник и его жена, заговаривая ему зубы, пытаются вытянуть из него подробности об операциях союзников. Он не должен ничего выдать. Он знает, что потом его ждут пытки. Потребуется все его мужество и умение держать язык за зубами. (Имя, звание, номер. Ничего больше.)
После пяти начинается тихий семейный вечер, и Мэтью с Мирандой отправляются на кухню — помогать бабушке с ужином. Обыкновенно на ужин вареная ветчина, вареная картошка и вареные бобы в белом соусе. Мэтью все это на дух не переносит, а Миранда панически боится бобов. (Она думает, что это жуки, которым поотрезали лапки.)
Около шести вся семья садится на диван. Именно в тот момент пытка и начинается. Дедушка Мэтью достает из серванта альбом с фотографиями. Альбом единственный. В их семье никогда не практиковали фотокульт. В центре кремовой обложки из искусственной кожи золотыми затейливыми буквами вытиснено: «Воспоминания». Альбом начинается с двух священных портретов — прабабки и прадеда Мэтью и Миранды с материнской стороны. Вылитые викторианцы. Мэтью убежден, что не имеет с ними ничего общего. Вообще-то он никогда не верил, что это фотография его прабабушки. Ведь мать бабушки должна быть в точности как бабушка и так далее — во глубь веков. Всегда одно и то же, никаких отличий. Далее шли фотографии бабушки Мэтью в детской коляске и дедушки на велосипеде. Остальные фото бабушки и дедушки сделаны на морском причале. По три снимка на каждый год: по одному на каждый летний банковский выходной. Некоторые фотки с дурацкими волнистыми краями. Затем шли поблекшие детские снимки матери Мэтью и Миранды. Черно-белые фотографии размером с четверть современных и с глупой белой каемкой. Мэтью наблюдал, как мать постепенно перестает быть похожей на Миранду. Школа. Команда по хоккею на траве. В парке. Потом появился отец Мэтью — рядом со спортивным автомобилем. Почти следом шли свадебные снимки. Мэтью терпеть их не мог, особенно тот, где мать, скривившись, пилит каменнyю глазурь на свадебном торте. И вдруг, ни с того ни с сего — фотография, которую Мэтью ужасно ценил, единственная фотография: отец в военной форме во время службы в армии. Бабушка с дедушкой никогда на ней не задерживались, думая, что Мэтью с Мирандой не терпится посмотреть на свои младенческие снимки. Разумеется, Мэтью предпочел бы увидеть их в последнюю очередь, если вообще предпочел бы. После нескольких страниц с изображением младенцев, ходунков и дней рождений лежали маленькие квадратные газетные вырезки. Бабушка с дедушкой переворачивали эти страницы быстро и без комментариев. Далее оставались лишь школьные фотографии Мэтью и Миранды и совершенно кошмарный снимок «всей семьи» (без настоящих родителей), сделанный в студии местным фотографом. Миранду он заставил изогнуться, словно она светская дама. Где-то в этом месте Мэтью обычно говорил:
— Я проголодался.
Альбом аккуратно возвращался в шкаф. Все шествовали в столовую. Или в «переднюю гостиную», как иногда ее называл дедушка Мэтью. Бабушка всегда смеялась и говорила на это:
— Как изменились времена.
Вечер продолжался с еще большим количеством невыносимых ритуалов. За появлением на столе моркови неизменно следовало высказывание, что морковка помогает видеть в темноте. Их вечно отчитывали за то, что они загребают горошек вилкой. Самым тяжким грехом считалось держать нож как авторучку, впрочем, нет, согбенная спина и локти на столе были преступлением посерьезнее.
Надо ли удивляться, что после часа подобных мук Мэтью отчаянно хотелось вырваться на волю, провести на улице остаток светового дня, насладиться последышами дневного тепла и поговорить с нами.
Но ритуал тихого семейного вечера не позволял таких вольностей.
Во-первых, требовалось вымыть посуду. Затем вытереть ее и поставить на место. Остатки еды следовало снести вниз и выкинуть на компостную кучу. Домашние дела множились: убрать спальню, начистить обувь, подержать клубок шерсти, сложить мозаику.
— Разве не чудесно провести время вместе? — спрашивала бабушка.
v
Бездыханного Мэтью обеспокоила новая мысль: «Я хочу что-нибудь сказать, прежде чем умру. Я хочу сказать предсмертное слово Команде».
Что сказать, Мэтью вообще-то не знал. Зато знал, что его слова станут памятным и поворотным событием для трех оставшихся членов Команды.
Мы внимательно вслушивались в его беззвучное шевеление губами. И у каждого имелось свое толкование этой беззвучности. Эндрю решил, что Мэтью шепчет «конец», Пол — «отец», а Питер — «свинец».
Из транса нас вывели громкие приветственные крики на дороге. Внезапно мы ясно поняли, что делать.
— Стойте здесь! — распорядился Эндрю.
И почти в то же мгновение Пол с Питером объявили:
— Мы останемся здесь!
Эндрю зигзагом обежал розовые кусты и рванулся по мощеной дорожке.
Мы опустились на колени рядом с Мэтью и шшептали все слова утешения, какие только имелись в нашем арсенале.
Когда Эндрю выскочил на дорогу, коляска его отца находилась примерно в двадцати ярдах. Разрыв между ним и коляской отца Пола составлял всего дюжину футов, а может, и того меньше. Никогда еще Эндрю не видел отца таким распаленным, даже разъяренным. Его взгляд был прикован к финишной линии, пусть та и скрывалась пока за гребнем последнего невысокого холма.
В любых иных обстоятельствах Эндрю не рискнул бы приблизиться к отцу, когда тот в таком запале. Мгновение, лишь одно-единственное мгновение он раздумывал, не посторониться ли и не поприветствовать отца. Отец тогда не рассердится. А потом он сможет вернуться и посмотреть, как там Мэтью.
У обочины толпилось человек двадцать. Еще не меньше дюжины зрителей выглядывало из открытых окон и дверей. Мать Эндрю и дедушка Мэтью стояли на Рыночной площади рядом с финишной прямой, огороженной веревками.