Ближние подступы. Повесть. 10 глава




Фашистский режим оккупации задевает, претит. Но маленькая мирная страна, казалось, бессильна перед вторгшейся всей вооруженной мощью Германией. Остается делать вид, что ничего не происходит. Отстраниться. Быть самими собой. Но немцы сгоняют евреев в гетто, и видимость равновесия пошатнулась.

На экране возникают крупным планом только трое, поочередно, они сняты на цветную пленку, какой не было еще в войну, они сегодняшние. Первый из них – слегка посеребренные виски, корректная внешность.

Он был в руководстве амстердамским муниципалитетом в те дни, когда вошли немцы. Его вызвал оккупант‑бургомистр: кто у вас в муниципалитете евреи? Он ответил: у нас в муниципалитете нет евреев. «И тем самым я совершил первое предательство, – говорит он, напряженно всматриваясь в черно‑белое прошлое, а вернее, внутрь самого себя. – Я позволил себе допустить дифференциацию людей».

Потом на экране была простая женщина, еврейка, с крупным, выразительным лицом. Когда ее с двумя детьми, грудным и трехлетним, с больным братом забирали в гетто, явившийся за ними немец, солдат, плакал. «Больше никогда я не видела плачущего немецкого солдата». Могла бы и об этом промолчать – слишком много чудовищной жестокости пережила. В гетто умерли ее грудной ребенок и брат. Но видно было, как ей важно сказать про того солдата. Пусть всего один, но он был.

Кадры хроники вели нас по городу тех дней, что‑то существенно менялось, назревало – толчком была депортация евреев.

И снова, в третий, в последний раз крупный план: мужчина как мужчина, ничем не примечательный, крепкий, почти круглолицый, с короткой стрижкой ежиком. «Я пришел на станцию. Уже стоял товарный состав. Их привели. Под конвоем. Вооруженные немецкие солдаты с автоматами, с собаками оцепили их. Что я мог один, без оружия?! Но ведь я это видел! – с судорожной силой говорит он, сжимая пальцы в кулаки. – Я видел».

Мог ведь смотреть и не увидеть. Но он увидел. И по нему выходит – значит, соучаствовал и вину несет и ответственность.

И тогда он, восемнадцатилетний, стал активным участником подполья.

В фильме нет, вероятно, нет и в документальной фильмотеке, всеобщей забастовки голландских докеров в знак протеста против депортации их сограждан евреев. Нет памятника докеру, установленного после войны на площади, куда сгоняли евреев. Нет и памятника расстрелянным немцами руководителям этой сотрясшей страну забастовки докеров, от которой ведет свое начало голландское Сопротивление. Режиссер обращен не только к фактам, скорее, к личному, сокровенному, глубинному в человеке в тех исторических обстоятельствах. Когда зажегся свет, у сидящих в зале очень разных людей глаза были красными. Так искренне, исповедально, обращенные к своей душе, говорят с экрана эти люди. Как они ответственны за то время, к которому принадлежат, за свой личный след в нем.

Я узнавала «за кадром» лицо Мартина Смита, побуждавшего, выходит, и меня к тому же. Ах, рыжий Мартин Смит. Мне совестно, что была не чутка, заторможена, скупилась на ответы, что не поняла его.

 

«Но ведь я это видел!» – сказал голландец. Но и то, что я видела, тоже не отходит. Ведь и я несу болевой груз всех соприкосновений, постоянно возвращающий в памяти к тем, с кем свело тогда на час или на миг в том Быдгоще.

Я не знаю ничего о них. Смогли ли Райнланд и Марианна снова быть вместе? Или наглухо разъединены наведенными победой, безжалостными к союзу любви государственными границами? Если дождались через долгие годы встречи, выстояло ли за сроком или иссушилось, надломлено то высокое чувство, соединившее их?

Обрели ли кров еврейские женщины в городе, освобожденном от общего смертельного врага? Или обречены были потерянно перетаптываться в мороз на углах улиц, как венгерские еврейки в тот день, когда мы въехали в Бромберг?

«Вы свободны…» Но что за свобода на войне? Абсурд. Неволя – обиталище. А свобода – и обиталища нет.

Что же это за люди, не впустившие их в дома, поляки ли они по духу? Ведь поляки Быдгоща могли гордиться, что не где‑то, а именно на земле свободолюбивой Польши было беспримерного мужества вооруженное восстание варшавского гетто. Двадцать восемь дней продержались повстанцы. «Да здравствует Польша!» – был их боевой и предсмертный возглас.

 

Куда прибились сорванные с родной земли немецкие крестьяне, где обрели передышку, пока Германия еще оставалась за непроходимой линией фронта – недосягаемой?

А племянник графа Шуленбурга, германского посла в Москве, предупредившего о нападении Германии, казненного за участие в заговоре против Гитлера, может, он и вправду мог рассчитывать на чуть большее участие в нем или хотя бы на долю заинтересованности? Не до него было, и он оставался там, в полутьме складского помещения.

Что стало с немцами горожанами, которых не трогали с мест, но постановили «не кормить»? Что это значило?

Спрыгнуть бы тогда из кузова, стереть те знаки меловые на людях. Но это можно проиграть только в поздних снах. Война жестко не терпела и не знала таких не по чину поползновений, и тогда у меня и прыти на то не было.

В толчее, мелькании лиц, в вареве событий пронзительна на пороге комендатуры та худенькая, очень молодая беженка, немка, уже сутки как потерявшая на вокзале пятилетнего сына. И сейчас без дрожи не могу подумать о ней, об ужасе матери и ужасе ребенка, потерявшегося в безумии войны.

Все так было. Не изменить тот состоявшийся ход событий. Но и не приладишься к нему. Терзает.

 

Когда после просмотра фильма мы покидали телевизионную студию, каждому был вручен фотоснимок, запечатлевший нас на сцене с бокалами вина. Снаружи в витрине студии под яркой шапкой «У нас в гостях…» уже была установлена гигантски увеличенная та же фотография. Так и мы сами вторглись в жизнь города, предъявив себя ему. Он был совсем не тот, усвоенный по Диккенсу, погруженный в туман, чопорный, в цилиндрах. Этот – в живописном смешении рас, многообразный: он и деловой, он и родина хиппи и мини‑юбок. Мы жили на бойкой торговой Оксфорд‑стрит. Здесь в густом пестром потоке людей, где цветные, цыганские юбки по моде вперемежку с корректной одеждой, а то вдруг с длиннополой шубой на парне или всего‑то с мужской рубашкой, расхристанной на молодой груди, возникал то человек‑реклама, словно задвигавшаяся круглая афишная тумба, в которую бедолага вдет с головой; то играющий на волынке профессиональный, потомственный нищий в шотландской юбочке; то внезапно высыпавшие из микроавтобуса студенты, разыгравшие тут же на углу квартала мимическую сцену бесчинств Пиночета в Чили, взывая к протесту.

То группа субтильных поклонников Кришны в одежде из марли совсем не по сезону, с кольцами в носу и отчасти выбритой головой, оглашая улицу мелодичным песнопением, движется строем с подскоками под жестяной оркестрик.

Увлеченно глядя на этот красочный театр жизни города, я неотступно видела и тот, другой, черно‑белый, документальный Лондон, тот, что был под немецкими бомбами и под угрозой вторжения войск Гитлера, весь в баррикадах, готовый сражаться и умереть на них. Ночное метро. Все шесть лет, как у нас в Москве в начале войны, спящие на путях ребятишки, озабоченные взрослые, бессменный аккордеон. А утром возле разбитых ночным налетом офисов вынесены тут и там на мостовую столик, табурет, и секретарша стучит на машинке под транспарантом: «Мы здесь», «Мы живы».

По заваленной обломками зданий улице королевская семья пробирается к Музею восковых фигур мадам Тюссо, пострадавшему этой ночью при бомбежке. И снова сигнал воздушной тревоги: «Нам не страшен серый волк, серый волк!» – песенка трех веселых поросят из популярного мультфильма, побывавшего до войны и у нас.

Речь Черчилля, взгромоздившегося на баррикаду. Нависая тушей над верхним ее заслоном, он говорит: «Если и через сто лет нас спросят, какое время было самое прекрасное…» А на экране Дюнкерк. Поражение. Английские корабли, осаждаемые бегущими солдатами, перегруженные, кренясь, отчаливают. Не поспевшие добежать солдаты с берега бросаются вплавь за ними. Неистово плывут… На оставленном берегу лишь мертвые… А корабли все дальше в море…

Сидящий у телевизора англичанин, опережая Черчилля, вслух заканчивает его фразу: «…тогда мы скажем: это время». Знаменитые слова его речи.

«…мы скажем: это время. Самое прекрасное», – твердо говорит Черчилль.

А корабли все дальше уходят к берегам Англии. И не доплыть… На оставленном берегу шурует ветер. Неподвижными бугорками заносимые песком тела убитых. В море тонут солдаты.

Да, то было героическое, прекрасное, трагическое время Англии. Я с восхищением впервые увидела ту Англию с ее достоинством, стойкостью, противостоящую один на один фашистской Германии, когда почти вся континентальная Европа была оккупирована либо в союзе с немцами втянута в войну и реально нависала угроза германского вторжения, не будь июня 41‑го.

Заглянула – пусть глазами кинокамеры – дальше той земли, на которую вступили наши солдаты.

И так взволнованно, ясно я охватила то, что вроде бы знаешь, но скорее заученно, чем представляешь себе: наша армия спасла мир. Наша война Отечественная – главное событие Второй мировой войны, принесшее спасение западным странам с их самоотверженным Сопротивлением и этому Великому острову.

И значит, Лондону с Биг Беном, Британским музеем, кладбищем любимых верных собак, Гайд‑парком с протоптанной копытами верховых лошадей тропой, с концертными залами, знаменитыми пабами – пивными, универсальными магазинами и россыпью торговых лотков, с Вестминстерским аббатством и плитой там под ногами «Помните Черчилля», он похоронен не под этой плитой – на скромном кладбище родового поместья, как сам распорядился. Да, Лондону, со всеми проблемами, живым современным миром, своей судьбой, своей культурой.

А знаменитых лондонских туманов, в общем‑то, нет – их извели правительственным запретом отапливать квартиры каминами.

 

Однако мы все дальше от Быдгоща на дороге наступления… Благодаря Мартину Смиту через много лет я так взволнованно ощутила себя снова на этой дороге среди войны, да и среди победы. Ах, было, было же и это взлетное чувство. Как и в юности, когда мы мечтали, что спасем мир от немецкого фашизма.

Отдаленно ухали бомбы. С ревом пронеслись штурмовики. Все слышней канонада. Давно истаяли серые дома Быдгоща, и моросило – не то легкий снежок, не то дождик. Шла груженая дорога войны…

У развилки движение застопорилось – перестраивалось на два русла. Наше штабное подразделение вместе с войсками уходило на запад. Я оказывалась оторванной от своих, назначена в группу фронтового подчинения, приданную частям, штурмующим Познань. Я спрыгнула из кузова на дорогу, чтобы пересесть, куда укажут. Из кабины полуторки вышел майор Ветров размяться. Упруго ходил вдоль машины, сунув руки глубоко в карманы полушубка. Серое небо, слава богу, было пустым, спокойным.

Но вот командовавший на развилке скопищем машин незнакомый полковник подал сигнал танкам, и танки первыми пошли, обходя машины, гремя, наращивая темп, а за ними с интервалом двинула на машинах пехота. И мощный ход этой накапливающейся лавины на дороге, уходящей под углом от шоссе на запад, был грозен.

Стоя одной ногой на ступеньке кабины, майор Ветров, прощаясь – «Живы будем, Лельхен, – увидимся», – упоенно, с душевным раздольем сказал:

– Рвутся наши танки! И пехота на машинах, не пешком, на «студебеккерах», на доннер‑веттерах, черт возьми!

Мы увиделись через два с лишним месяца.

 

 

Глава вторая

 

В тот день, когда я оказалась в Познани, большая часть города была уже в наших руках. Бои шли на северо‑восточной окраине. Немцы в упорных схватках отступали под защиту удерживаемой ими цитадели.

Древняя познанская цитадель площадью в два квадратных километра, с ее крепостными рвами, валом, мощными стенами рассчитана была на длительную осаду.

С господствующей высоты крепость с засевшим в ней еще сильным противником угрожала городу. Время от времени в городе рвались снаряды. Это из крепости стреляла артиллерия. Но уже неостановима была многолюдная торжественная демонстрация вышедшего на улицу польского населения – в память жертв оккупации. Несли венки, чтобы возложить к символической братской могиле в ограде костела. Как патетичны были в рядах демонстрантов школьники в форменных курточках, из которых до курьезности выросли, но сберегли их как знак верности и вопреки строжайшему на то запрету немецких властей, требовавших уничтожения всех атрибутов старой Польши.

Познанские ремесленники – мясники, портные, пекари, скорняки – вышли приветствовать Красную Армию со своими цеховыми знаменами, тайно хранимыми с риском поплатиться за них жизнью.

Поток людей растянулся по улице от самого вокзала, где более пяти лет назад, когда немцы, завладев Познанью, присоединили ее к рейху, прибывший из Берлина идеолог расизма Розенберг, сойдя с поезда, тут же произнес речь: «Posen ist der Exerzierplatz des Nazionalsozialismus» – «Познань – учебный плац национал‑социализма», полигон для нацистских постулатов. Он подал сигнал к грабежу, насилию. У поляков отняли фабрики и магазины, их вышвыривали на улицу, а квартиры со всем их личным имуществом, вплоть до одежды и белья, присваивали немцы, понаехавшие сюда, в Познань, из рейха осваивать этот «плацдарм», или немцы, репатриированные из Прибалтики. «Полигон немецкого национал‑социализма» – значит: закрытие польских школ, запрещение польского языка, изданий, запрет на исполнение польской музыки, песен не только в публичных местах, но и у себя в квартире… Следовало истреблять поляков всеми видами унижения – подобно запрету садиться в головной вагон трамвая, только в прицепной. Объявление об этом я видела на головном вагоне.

В тот день, о котором я пишу, маленькие любительские оркестры вышли из подполья и звучавшие на улицах национальные мелодии вызывали признательность и громкое ликование. Радость освобождения и скорбь утрат сливались в единое возвышенное чувство.

Обстрел города из крепости почти прекратился. Видимо, удалось подавить стрелявшие орудия или у противника истощился запас снарядов. Армия, выделив части для штурма цитадели, ушла на запад. Ведь войска нашего 1‑го Белорусского фронта еще 29 января перешли границу Германии.

Но приказа о штурме не последовало. Цитадель была достаточно неприступна. Это стоило бы слишком больших жертв. Положение остававшегося в осажденной крепости войска и само по себе было безысходным, неминуемо надвигалась капитуляция.

В первые дни немецкие самолеты активно сбрасывали грузы осажденным. Наши истребители не появлялись. Зениток у нас здесь не было, по самолетам постреливали, но они довольно беспрепятственно прилетали. Порой с самолета сбрасывали над цитаделью листовки, они медленно кружили в воздухе, прежде чем опуститься в крепость, и их заносило к нам.

 

«1945 год принесет нам победу и развязку. В этом солдаты глубоко убеждены, и вера их в это тверда, как скала. Отважная родина ждет от нас в этом году беспримерных подвигов…

Верность и стойкость во имя нашего фюрера и фатерлянда – вот что должно быть нашим паролем в 1945 году.

Хайль фюрер!»

 

 

В таком же духе и другие листовки.

А одна из листовок была не совсем обычной:

 

«К немецким солдатам на фронте!

Издательство “Современная история” сообщает:

Верховное командование выпустило в свет следующие книжки на 1945 г.:

“Победа над Францией” – цена 4 м. 80 пф.

“1939 против Англии” – цена 3 м. 75 пф.

“Победа в Польше” – цена 3 м. 75 пф.

Заказы принимаются!»

 

Такой вот навязчивый сервис. «Заказы принимаются!» – значит, все устойчиво в фатерлянде. Так назад – к победам! Эти примитивные уловки – разворошить тщеславие солдат блеском былых сражений, – обращенные с неразборчивостью к безысходно замкнутым в цитадели войскам, были нелепы, словно это издевка.

На первых порах с самолетов сбрасывали также и почту, судя по тому, что один брезентовый засургученный мешок, туго набитый письмами, угодил на нашу сторону. В нем письма, датированные осенними месяцами.

Можно было предположить, и позже это подтвердилось, что часть, в которую они адресовались, долго скиталась в «кочующих котлах», пока, пробившись из окружения, не сомкнулась с познанской группировкой немецких войск.

Тут ее наконец обнаружило почтовое военное ведомство и переправило с оказией скопившуюся корреспонденцию.

Письма противника всегда ценились на фронте, в них нередко встречалось что‑нибудь существенное, а иногда до неожиданности существенное, из чего слагаются разведывательные данные. И письма содержат настроение, факты, атмосферу, события, надежды, обстоятельства, тревоги, угрозы, невзгоды и перемены – все, что составляет мир нашего противника на фронте и в тылу. Они изучались на уровне штаба фронта, в чьей оперативной группе я временно оказалась в Познани. Мне поручили сделать обзор этих писем.

Больше всего писем было от родных из западных областей Германии. Значит, основной состав этой части сформирован на западе страны по принципу землячества, как это и бывало. А позже, понеся потери, часть пополнена солдатами из других областей.

Западные области Германии в эти месяцы находятся под нещадной бомбежкой английской авиации. И невыносимость страданий, отчаяние обрушиваются на фронтовиков из тыла. Но и письма с фронта, как это прочитывается в ответах на них, доносят отчаяние солдат. Близкие откровенны, не щадят друг друга умалчиванием, или они уже за той чертой страданий, когда их невозможно скрыть. Но, может, такое немилосердие откровенности входило в состав мировоззрения немецкого народа в войну.

Часть писем из того мешка сохранилась у меня. Приведу выдержки.

Сентябрь 1944 года. «За это время произошло много, – пишет солдату Гергарду дядя Отто из Берлина. – 20 июля [9] наш фюрер чуть не расстался с жизнью. Затем сбежала Румыния, а за ней Финляндия. И с Болгарией тоже выглядит так же. Вам, бедным фронтовым солдатам, достается из‑за этого больше. Но я ни на мгновение не сомневаюсь в том, что все‑таки мы в конце концов, несмотря ни на что, со всем этим справимся. Ведь немецкий солдат – самый лучший в мире. Мы считаем, что после нанесения нами ожидаемого контрудара победа будет наша. У нас под Берлином в пристройке расквартировали девять девушек‑солдат. Их называют здесь SOS (Soldaten ohne Sack) – солдаты без ранцев».

 

«Мой дорогой Рэнэ! – пишет гренадеру Ренатусу Куйони жена. – Ведь не могу я тебя вызвать – телеграфировать, что я лежу в постели и рожаю, когда это совсем не так. Ты окончательно обезумел, ведь отпуска уже давно не даются, а тем более в Эльзас‑Лотарингию, когда они уже так близко. Я бы и сама хотела, чтобы ты был здесь вместо того, чтобы торчать там. Если бы все наконец кончилось, а то можно сойти с ума. Бои идут уже на германской территории, а они все еще не хотят прекратить – “до последнего человека”! Налеты и налеты день и ночь, и слышна уже стрельба. Они наступают так быстро, они уже в Голландии и Люксембурге. Еще 2–3 дня. и они будут у нас. Нам‑то будет неплохо, но вам на фронте!»

 

 

Лейтенанту Шпиллеру:

 

«Пишу тебе в надежде, что ты жив. Я долго провалялся в госпиталях, но все еще не оправился от последней раны, полученной в Крыму. Где искать мою часть, не знаю. Мы ушли из Крыма, но мы еще туда вернемся. Земля, пропитанная немецкой кровью, принадлежит нам, немцам. И если я не вернусь в Крым, я завещаю сыну – отбить и раз навсегда сделать немецким край, усеянный нашими могилами, удобренный нашей кровью. Крым наш! Мы ушли, но мы вернемся! Если не мы, то наше следующее поколение – клянусь моей жизнью!

Лейтенант Курт Роллинер п.п. 32906».

 

 

Обер‑ефрейтору Людвигу Руфу – подруга:

 

«Не сердись за долгое молчание. Я думала, что после покушения на нашего любимого фюрера он скоро закончит войну. Но все идет вверх дном. Томми прилетают часто, воздушные тревоги у нас почти каждую ночь. Наш прекрасный, милый Мюнхен, что с ним сделали.

Твоя Фридль».

 

«Наш князь фон Барут тоже посажен под замок в связи с путчем 20 июля», – сообщает обер‑вахмистру Эрнсту Дитшке сестра из Хальбе.

 

 

Ефрейтору Гюнтеру Энгельгардту – товарищ с другого участка фронта:

 

«Сам знаешь. День и ночь стоим лицом к лицу с Иваном. Хуже всего его танки, “сталинские органы” и минометы. Пехота не страшна».

 

«Дорогой Пауль! Что у вас там ад, это мы можем себе представить, это ужасно, но у нас не лучше. И у тебя там столько табаку, а здесь так мало его. И нельзя получить от тебя посылку! Можно только надеяться и хотеть, чтобы это скоро кончилось. Главное, чтобы ты оставался здоров и перестал бы так отчаиваться. Помни песню: “Все минует, все пройдет, за зимою май придет”. Изо дня в день мы ждем известий о Курте – все напрасно. Это ужасно… Твоя сестра».

 

 

Обер‑лейтенанту Хельмуту Гюнтеру – мать из района Штутгарта:

 

«…Вчерашний налет был очень тяжелый. О бомбардировке Штутгарта ты, несомненно, знаешь по сводке ОКБ. Здесь говорят, что Штутгарт перестал существовать. Мы были после налета в Тюрине и видели собственными глазами руины, описать которые невозможно. От пламени штутгартского пожара у нас в Лихтенбурге было светло, как днем. Самое отвратительное – это бомбы замедленного и постепенного действия, которые на протяжении нескольких часов взрываются с интервалами в 3–5 минут и делают совершенно невозможным тушение. Бешенство, страшный гнев владеют мною, и вы еще щадите на фронтах все эти чуждые нам народы? Пуля в затылок – вот что вы должны были делать, это было бы лучше. И вы оставляете в живых хоть одного поляка, хоть одного русского? Теперь речь может идти только об уничтожении этих людей, потому что борьба ведется уже нечестно. Мы щадим другие народы для того, чтобы они могли лучше направить свое оружие против нас.

Наше положение теперь очень тяжелое и печальное, но ведь и со Старым Фрицем [10] было то же. Добрых немцев Бог не оставляет. Пошли уже наконец дивизии, которые, как мы надеемся, все остановят.

Страшный рев моторов стоит в воздухе. Но тревоги пока не дают, и это лучше так, а то не вылезаешь из подвала.

Ну а преступники 20 июля уже висят на виселице, и в том числе двое с золотыми партийными значками! Позор! Эти нам вредили в первую очередь, потому что они знали гораздо больше, чем другие, и вели уже переговоры с заграницей… Кому еще доверяет фюрер? Как и все великие люди, он одинок.

Ага! Тревога! Уже пятый раз сегодня…

Подумай только, сегодня я шла в направлении Фуксгофа, мне встретилась военная повозка с парой лошадей – без ездового. Трусливые солдаты! Их было трое, они убежали. Но третьего я настигла и велела ему остановить лошадей.

Видела я дядю Вильгельма. Он все еще смеется. Но сегодня, когда оказалось, что Хельга действительно должна идти на Западный фронт рыть окопы, у него смех застрял в горле… Вечерами я больше не выхожу на улицу, потому что приходится опасаться собственных солдат. Почему этих молодцов не отправляют вовремя в казармы, этого я не понимаю, тем более что резервная армия ведь уже находится теперь в руках рейхсминистра Гиммлера. Может, это другие люди в немецких мундирах? Но в таком случае они владеют очень чистым немецким диалектом.

Между прочим, у Ганзи проходившие солдаты украли коня. Мальчишка видел, как они это сделали. Этот конь стоит 800 марок. Они вымыли ему морду холодной водой, и он перестал соображать, кому принадлежит. И уехали с ним на фронт…»

 

«Людвиг, Людвиг, твой школьный товарищ Дельпс уже тоже умер от ран, полученных в России, он был фельдфебелем. Хельмут Ботт потерял в Италии руку. И его брат Вилли уже давно не подает признаков жизни. В Бэнзхейме арестовано много народу, за что, не знаю, не связано ли это с 20 июля. И жена Шпрангера тоже, ты ее знаешь, толстая такая. У них уже тоже сын погиб… Гергенс Хайн погиб, и так идет все дальше, до тех пор, пока не останется никого. Горе…»

 

«Милый Герман, ты пишешь, что находишься не в фокусе событий. Чтобы умереть, не надо быть в фокусе. Летчики опять были вчера в Мюнхене, Нюрнберге и Аугсбурге. Опять бомбардировали заводы Мессершмитта. Шесть‑семь раз подряд бомбили Мюнхен. Нас подстерегает ежеминутно смерть, и нет ни минуты без чувства ужаса… Твоя мать».

 

 

Обер‑ефрейтору Гансу Штресснеру – жена из Хофа на Заале:

 

«Я только что пришла из церкви – проповедь сегодня опять была очень внушительная. Основная тема была: мы живем по милости Господней, прав мы не имеем никаких. Просто великолепно!

А ведь вчера, когда я прочитала статью в газете "Фелькишер беобахтер" и последние в ней слова военного корреспондента "победа действительно недалека", я было укрепилась».

 

 

Ефрейтору Гейнцу Груману – отец из Шэнвизе:

 

«Ты пишешь, что вы не хотите пустить русских в Восточную Пруссию, но теперь нас одолевают сверху самолеты. Кенигсберг они почти совсем скапутили. А за Кенигсбергом должна наступить очередь других городов».

 

 

Лейтенанту Вилли Вустгоффу – приятель из Эльбинг‑Данциг (Восточная Пруссия):

 

«Еще немного, и войну мы уже выиграли. Войну 14–18 годов мы проиграли. Эту мы тоже выиграем. Но может быть, наши дети увидят еще хоть что‑нибудь от тех хороших времен, которые нам обещали и обещают еще и теперь. Я уверен, что нам придется еще пережить такие жестокие времена, каких Германия не знала. Дело идет о том, чтобы быть или не быть».

 

 

В эти же дни Брехт писал – перевожу:

 

Это те города, где мы наш «хайль»

Ревели в честь разрушителей мира,

И наши города теперь лишь часть

Всех городов, разрушенных нами.

 

 

Обер‑ефрейтору Карлу Оравскому – от жены из Саксонии:

 

«Мне становится нехорошо, когда я читаю твои письма. Я просто себе представить не могу, как можно все это вынести. Если бы, по крайней мере, была теплая еда. Как долго вы еще будете сидеть в ваших дырах? Покуда вас не вышвырнет Иван? Видать, у вас дело не идет ни вперед, ни назад… В Лейпциге сбежал бургомистр. Давали за него миллион марок вознаграждения. Как у тебя с папиросами? Отец уже горюет, что у него не хватает. У меня тоже плохо. И тетя Марта больше не может выручить – после 55 лет не дают сигарет».

 

И в сентябре, и позже еще витает надежда на обещанное Гитлером «чудо‑оружие», которое вот‑вот будет приведено в действие и изменит ход войны в пользу Германии.

«На родине все повернулось к Востоку и ждет, не введут ли в действие какое‑нибудь решающее оружие, чтобы остановить продвижение русских», – пишет из Кюстрина фельдфебелю Фрицу Новке обер‑ефрейтор Даме.

 

Лейтенанту Вилли Вустгоффу – приятель из Восточной Пруссии:

 

«Недалек тот день, когда фюрер нажмет кнопку. Нам надо теперь только выиграть время – и скоро заработает новое оружие».

 

Но появляется уже ироническое недоверие.

Обер‑ефрейтору Карлу Штейну пишет жена из Мюнхен‑Кохеля:

 

«Враг продвигается все ближе, кое‑где он уже на Рейне. Но когда в ход будет пущено новое оружие, тогда уж дело пойдет на лад. Какое оно будет, знаешь? Это танки с экипажем в 53 человека, один будет рулить, двое стрелять, а пятьдесят толкать!! Ведь бензина больше нет. Анекдоты теперь ходят совершенно устрашающие».

 

 

«Ну, что ты скажешь о “фольксштурме”? – спрашивает отец солдата. – Миленькое дело, не правда ли? Говорят, это и есть новое оружие…» «Мне только хочется досмотреть, чем это кончится, – пишет ему мать. – Ужасным концом или ужасом без конца. Наши мысли всегда с вами, которые в окопах, наша единственная молитва – да защитит вас Господь».

 

По мере того как я разбирала мешок с письмами, читала их, абстрактная масса – неприятель, засевший за стенами осажденной крепости, стал под натиском разноголосицы этих писем распадаться на отдельные смутные фигурки: все эти Вилли, Германы, Людвиги, Карлы, Гансы…

А тем временем немецкий фронт все дальше отступал на запад и грузовые самолеты все реже появлялись над цитаделью.

Был издан приказ по вермахту главнокомандующего Гитлера: солдаты, попавшие в плен, «не будучи ранеными или при отсутствии доказательств, что они боролись до конца», будут казнены, а их родственники – арестованы.

Работа моя над письмами подходила к концу. Сентябрьские письма кончились. Не дошедшие до адресатов, они были написаны еще в ответ на полученные с фронта весточки, еще с живой связью. Но уже все больше западных районов занято англо‑американскими войсками. Города отпали. Поток писем мелеет. Примерно в октябре обратная связь вообще обрывается. Видимо, часть находится в окружении. Нет известий от своих с фронта. Но родители, невесты, приятельницы еще пишут с надеждой, пишут из суеверия, пишут, делясь своими невзгодами. Иногда товарищ с другого участка фронта пишет, не зная, что письмо уже не дойдет, так же как и родственник ефрейтора Петера Амлера из Вилленберга:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: