Блокнот в черной обложке 9 глава




 

«Кашмир»

 

 

1

 

Благополучно отслужив, Глинников вернулся домой.

Он мог бы осуществить детскую мечту и поступить в железнодорожный институт, но железная дорога его уже не волновала. Наоборот, она казалась ему символом несвободы. То ли дело – чистый лист бумаги. Здесь можно прокладывать пути во все стороны.

И верный юный корреспондент «Гудка» начал отсылать свои опусы в другие газеты и даже в журнал «Огонек». Поступил в пединститут на литфак, на заочное отделение, устроился дворником в детский сад: разгребал широкой лопатой с двумя ручками снег и под карканье ворон, крики галок и удары колокола, долетавшие с недалекой колокольни на Соборном холме, сочинял статьи для «Литературной газеты» и «Огонька». И их действительно печатали – в местной молодежной газете. Вскоре там освободилось место, и Глинников, оставив метлу и лопату, взялся добывать хлеб насущный одной только ручкой. Железнодорожника из него не получилось, воина тоже – отец отмазал, и вся группа, в которой он проходил подготовку в туркменском учебном лагере, а потом в дивизии, отправилась за речку, как там говорили, а он остался.

Не железнодорожник, не воин, и поэт лишь в душе. Но зато подающий надежды журналист. А может быть, и писатель. Он пытался что‑то сочинять про пустыню, предгорья Копетдага, весенние краски степи и одного яркого сна, в котором за ним гнался магический пес по равнине, а он подбежал к дому, где поливала красные цветы черноволосая женщина, и она его впустила, он спасся вроде бы, забрался на чердак, откуда вел тоннель к обрыву: и внизу ширилась гигантская река, а на склонах гор сияли странные огни.

Краски этого сна – золотые и красные – начинали вспыхивать в мозгу, как только он запирался у себя в комнате, заправлял кассету в деку «Весны» и слушал «Лед Зеппелин». Группа вообще‑то ему не очень нравилась, музыка казалась слишком жестокой, он предпочитал «Битлз», блюзы; но у «Лед Зеппелин» была одна песня, называлась «Кашмир», ее он слушал по многу раз; музыка мигом доставляла неповоротливого Глинникова в дом на равнине, и он живо представлял свой сон и оказывался на, так сказать, третьем уровне: перед ночной страной с золотыми огнями…

После отправки ребят он отыскал утерянный кем‑то блокнот за тумбочкой. В блокноте были адреса некоторых из них и совершенно незнакомых людей, аккорды и слова песен, рисунок гор и девичьего профиля.

Го д спустя после демобилизации он зачем‑то взял и написал по одному из адресов, в Ижевск, толстяку удмурту Харлампиеву. Вообще толстяки всегда как‑то лучше понимают друг друга, чем остальные. К Харлампиеву он испытывал симпатию с первых дней в горном лагере, когда им приходилось бегать кроссы и они оказывались позади всех и вдвоем получали сержантские затрещины.

Харлампиев не ответил, но и письмо не вернулось. Значит, кто‑то его получил. Ну что ж, Глинников особенно не расстроился. Просто ему интересно было узнать, как сложилась судьба у этого толстяка; в каком‑то смысле тот был его двойником…

Из Афганистана доходили глухие вести; дела там шли скверно.

Глинников чувствовал себя спасшимся. Ему повезло, что поделаешь.

Афганцы возвращались домой, заставить их молчать – задача слишком мудреная. Но пропаганда пела свою песенку. Пропаганда – тысячеголовый персонаж истории, помесь гидры с сиреною. Глинников в молодежной газете тоже пел осанну, а попробовал бы не петь. У него уже не хватало сил бросить эту привычку – писать, уже он навсегда стал рабом чернильным. Хотя периодически и ввергался в пучину ностальгии, уловив запах железной дороги. Вести поезд где‑нибудь в Алтайских горах, а не торчать на отчетно‑выборном собрании райкома комсомола. Остановиться где‑нибудь на Транссибе, спуститься с насыпи к воде – к Байкалу, а не участвовать в рейде по барам и ресторанам с целью выявления музыки сомнительной или враждебной нашим идеалам направленности (в то время, как у тебя в душе звучит враждебный манящий «Кашмир»). Да лучше снег грести в детском саду «Орленок», в подсобке с метлами и лопатами наливать из термоса горячий чай, пить с баранками, слушая посвист снегиря на ветке и удары колокола и думу думая о судьбе…

Вот если бы Одиссей все‑таки перехитрил товарищей из ахейского военкомата, думал Глинников, и они оставили его в покое – что тогда? Войны его отказ не предотвратил бы. А вот «Одиссею» не напели бы аэды.

Не то чтобы Михаил Глинников чувствовал в себе гомеровские силы, но что‑то определенно чувствовал, какие‑то способности. И ему, конечно, хотелось написать что‑то настоящее. И еще он думал, что, наверное, был бы другим, если бы набрался тогда мужества разделить общую долю. Действовал бы решительней? был бы целеустремленней? Его цельность не разъедала бы дурацкая виноватость. В чем он виноват? Но чем громче говорили об Афганистане, тем глубже в него проникала какая‑то ржа.

По заданию редакции Глинникову приходилось встречаться с различными людьми, были среди них и афганцы. Они производили впечатление людей знающих. Глинникову порой казалось, что они и о нем знают. И он начинал видеть себя как бы со стороны, глазами этих парней, фрезеровщиков на заводе торгового оборудования, инженеров авиазавода, шоферов с автобазы 13–07, под которыми еще недавно взрывались дороги: да, этот журналюга что‑то темнит, виляет чего‑то, боится смотреть в глаза, хоть и в очках. И от этого ему становилось совсем скверно, так что в конце концов собеседники поглядывали на него действительно с недоумением. После интервью в первой попавшейся забегаловке он опрокидывал сто граммов, запивая томатным соком, потом еще сто – и отпускало, туман волнений уходил, наступал момент ясности. В мутном зеркале забегаловки или в витрине он видел свое отражение – отражение молодого крупного бровастого мужчины в массивных очках на толстом носу, спокойного, уверенного, что он – на своем месте и ни перед кем не виноват. Да! еще неизвестно, кто тут виноват, думал он, выходя, поправляя очки и окидывая снисходительным взглядом улицу, прохожих, машины, – совершивший акт неповиновения или тот, кто предпочел поддаться, не высовываться из стада. Широким жестом он чиркал спичкой, прикуривал и неторопливо шагал, сунув руку в карман, пуская дым, щелчком сбивая пепел с папиросы. Самодостаточный молодой человек, будущий собкор какой‑нибудь центральной газеты – да вот хотя бы «Комсомолки», время от времени его небольшие заметки появлялись и там; а может, и редактор какого‑либо крупного издания.

Выбросить из головы!..

Второе письмо он отправил Ильдару Федорову в Нижнекамск.

Это был Дохляк, так его называли все в команде.

Ильдар был красив, как Аполлон, строен, широкоплеч, голубоглаз, светловолос – ни дать ни взять сказочный герой; все его звали Ильей, ничего субтильного в его фигуре не было. Просто он вбил себе в голову, что погибнет так же, как его дед, зарезанный в финскую войну штыком в живот, предчувствием мучительной смерти всегда были полны его глаза, и с ним старались поменьше общаться, никто не хотел есть из его котелка (котелков катастрофически не хватало в горном лагере), докуривать его сигарету. Мысль о смерти всегда жужжала над его головой жирной мухой. Глинников пробовал переубедить его, философствуя насчет совершенно непредсказуемого будущего, будущего, открытого всему, и приводя примеры нелепых предсказаний, вещих снов и несбывшихся пророчеств, но Ильдар только тоскливо усмехался. Он как будто видел то, что не видел больше никто. Или был настроен на некую волну и слышал шорох сутаны, потрескиванье суставов, звяканье косы.

Что же на самом деле стало с Ильдаром, там, за хребтами? Глинникову уже мерещилось, что он запрашивает не просто город Нижнекамск, а какие‑то непонятные сферы, запрашивает будущее. Ведь его знание об Ильдаре осталось тем же, что и в момент отправки команды. Это был своеобразный эксперимент.

Письмо из Нижнекамска вернулось со штемпелем: «Адресат отсутствует». Гм…

Не всех спартанцев из записной книжки Глинников мог вспомнить. Но, наверное, и не все они были спартанцами. Наверное, там находились и адреса гражданских друзей.

Стоит ли переписываться с прошлым? Наверняка уже никто и не помнит обливающегося потом Глинникова, очкарика, оставшегося в Союзе. Да еще можно нарваться на неудобные вопросы: а ты как остался?.. Э‑э, да это не к тебе ли приезжал батя с набитыми сумками?

Глинников купил в районном городке карту Афганистана, в другом – историю этой страны. Чем‑то все это его привлекало. Он взял в библиотеке толстенный том «Шах‑намэ», в скучноватых стихах тем не менее была какая‑то дикая сила. Интереснее показался Гессе со «Степным волком», хотя книга и не о том, что его занимало, но только на первый взгляд. Ведь и он, неуклюжий Михаил Глинников, ощущал в себе этого волка. И там, в туркменском лагере, он его обманул.

 

2

 

Как‑то по заданию редакции Глинников оказался в удаленном райцентре. Одноэтажный деревянный городок стоял на широкой реке, правда, в центре он был кирпичный и двухэтажный: здание райкома, универмаг, гостиница, ресторан. Вокруг зеленели леса, сосновые боры, сосны росли всюду в городке; из них здесь делали мебель на фабрике; по реке лес сплавляли в соседнюю Белоруссию. О плотогонах и приехал писать Глинников.

Он побывал в сплавконторе на берегу, заваленном бревнами, договорился, что завтра его возьмут на катер, идущий за лесом в верховья. В гостинице над рекой снял номер. Окно выходило на реку. Глинников закурил, разглядывая медленную течь прозрачно‑буроватых вод, чаек, реющих над мостом, ныряющих под мост – под широкий автомобильный мост на мощных опорах, по которому проезжали изредка легковые автомобили, шли груженые лесовозы и то и дело колесили велосипедисты всех возрастов – как где‑нибудь в Китае. На противоположном берегу на мостике среди лодок на цепях и замках женщина, сидя на корточках, полоскала белье. Глинников внимательно наблюдал за ней. Женщина на корточках всегда приковывает к себе мужские взгляды, наверное, поэтому женщины так часто и охотно присаживаются на улице перед детьми, собаками, кошками. Глинников достал вторую папиросу, прикурил от первой, поправив очки, вновь воззрился на нее – но та уже встала и пошла по берегу вверх, прижимая таз с бельем к бедру. Молодая сильная баба. Хотя все‑таки до нее было далековато, чтобы безошибочно угадать возраст. Глинников вздохнул.

Сдав ключ дежурной, вышел из гостиницы, спустился к реке; постоял на камнях, поглядывая на мосток на противоположном берегу, послушал брех собак и крики чаек, хлюп воды и поднялся наверх, прошелся по центру, завернул в универмаг, посозерцал унылые полки с бытовой техникой, одеждой и обувью, как будто предназначенными для покойников – судя по фасону и скорбной расцветке; покопался в книжках.

А вот книги в районных магазинах попадались интересные. Среди всякой партийной и соцреалистической халтуры можно было отыскать настоящую жемчужину. Например, «Шум и ярость», «Беседы при ясной луне», «Из ведийской поэзии», «Дионис и прадионисийство» Вяч. Иванова, «Темные аллеи», «Афоризмы житейской мудрости» Шопенгауэра, а кроме того, «Искусство правильно мыслить», «Эмоции, мифы, разум», «История религий Востока», «Книга о Коране», «Словарь атеиста. Католицизм» – как правило, продукция Политиздата. Это напоминало охоту или рыбалку. С той только разницей, что коричневый «дипломат» Глинникова никогда не был пуст, что‑нибудь он всегда покупал. Зачем, например, плотогонам брошюра «Современное искусствознание Запада», очерки о классическом искусстве XIII–XVII веков? И «Французская живопись конца XIX – начала XX века» – двадцать четыре репродукции на альбомных листах? А Глинникову это пригодится, помянуть в какой‑нибудь статейке, что театроведение – наука нового времени, возникшая в XVII–XVIII веках и достигшая большого развития в XIX веке под влиянием историзма романтиков, – да, в статье о гастролях какого‑нибудь сибирского театра. А в статье о выставке художника из Минска – сослаться на французскую живопись. Так что и в этот раз Глинников был с уловом.

Поужинав в столовой, он вернулся в гостиницу на берегу реки, прикупив «Ячменного колоса». Бросил взгляд на реку – на мосток, – сейчас там стоял белоголовый пацан с удочкой, – разлегся на скрипучей железной кровати, откупорил первую бутылку, раскрыл картонную папку с репродукциями. Все было сочно, ярко. Глинников еще раз убедился, что лучшие живописцы – французы. Там были репродукции картин Матисса, Гогена, Ван Гога, Пикассо. «Арабская кофейня» Матисса была эфемерна, как греза, персонажи как будто парили в синем облаке, двое на переднем плане созерцали красных рыбок в аквариуме, похожем на гигантский бокал. Кофе там и не пахло, точнее, как раз‑таки и пахло, благодаря кофейным пятнам лиц без глаз и губ, кофейного цвета рукам, кофейному орнаменту; а плошек с кофе ни у кого не было, лишь один держал на коленях кальян и, кажется, затягивался; эти люди сами были как глоток крепкого кофе с белым кремом тюрбанов; они были дымчаты, как облачка кальяна. В общем, все ясно, арабы кайфовали. Глинников поставил пустую бутылку на пол, нашарил пачку, подул в бумажный мундштук, закурил. Он вспоминал туркменский городишко в предгорьях Копетдага, где прослужил два года. Нет, ничего похожего он не видел там, никаких кофеен. Обычная советская столовая, кафе на вокзале. Но что‑то, впрочем, и совпадало. Какой‑то кайфовый дух, веяние чего‑то такого. Хоть и советская республика – а Восток. Старики с пропеченными лицами, белыми бородами пророков встречались. Женщины скользили, как тени. Только русские были осязаемо плотны.

Но Глинникову так и не удалось ближе познакомиться с черноглазой прачкой с банно‑прачечного комбината, которая обихаживала его с отцом, когда они укрывались там от палящего солнца. Она потеряла к нему всякий интерес, как только выяснилось, что он – остается. Логику ее понять было трудно. Наверное, без брошюры «Эмоции, мифы, разум» не разберешься. Ведь она была незамужняя, и то, что Глинников остается, должно было, наоборот, ободрить, придать уверенности: этот завтра‑послезавтра не упорхнет. Но нет, ее взгляд скучнел, когда Глинников приходил на банно‑прачечный. У нее было такое светлое легкое имя – Эля… А ведь эти же черные глаза блестели, искрились девичьим любопытством, когда он сидел, вымучивая статью для дивизионной газеты.

Он откупорил второй «Ячменный колос» – пиво плотное и хмелящее, открыл «Современное искусствознание Запада» и на «Некоторых интерпретациях ранней и высокой готики» заснул.

…Глинников заспался и позавтракать не успел. Наспех умывшись, почистив зубы и все‑таки побрившись – в те времена не бриться прилично было альпинистам или туристам, затерявшимся в тайге, – Глинников схватил дипломат и побежал на ту сторону. Уже на той стороне он сообразил, что забыл все‑таки французскую живопись. Возвращаться было некогда. Ладно, в статье о художнике из Минска можно будет упоминать и не Матисса, а Шагала или Малевича или кого‑нибудь еще, мало, что ли, художников. Но французы – лучшие.

Глинников спешил – и напрасно. Катер с несколькими пассажирами, добиравшимися в деревни по реке, отчалил часа через два, по неизвестным причинам. Глинников этому не удивлялся, привык. Сборы в дорогу всегда таинственны. Кажется, ну все готово, всё и все на месте, средство передвижения исправно, заправлено, путевка выписана… А автомобиль, катер, телега – не трогается. Что‑то не так. Начинаются перепроверки, звонки, дозаправка. Ну – всё? Вьется дымок. От табака уже язык горький. Водитель щурится, думает – то ли о том, что все ли взяли, то ли вообще о чем‑то совершенно отвлеченном, постороннем, а может, и поту‑. Кто распознает глубины помышлений человека перед русской дорогой. Ибо эта дорога – всегда в неизвестное, даже если каждый километр ее отмечен столбиком с фанеркой. Можно собираться – и ехать на рыбалку, а попасть на охоту, да еще неизвестно за кем; отправиться в командировку в Псков и угодить во Владимир; пойти на соседнюю, в конце концов, улицу купить сигарет и очнуться в спецприемнике.

Дожидаясь отправления, Глинников следил за работой сортировщиц и сплотчиков. Сортировщицы в платках, резиновых сапогах, брезентовых штанах и теплых кофтах баграми прогоняли бревна по лабиринтам сортировочно‑сплоточной сетки; бревна в ободранной шкуре с хлюпом плыли, как крокодилы; сплотчики – в основном мужчины – принимали бревна и вязали их проволокой, формируя плоты. Михаилу Глинникову с дипломатом было как‑то не по себе… Зная, что рано или поздно это чувство вцепится, как репейник в штанину, Глинников и не любил командировки, особенно в колхозы.

Разбитые дороги, фермы, тонущие в грязи, нищие деревни, ломаные тракторы – странная реальность, какой‑то заколдованный мир – а ты живописуй его.

«Здесь твой причал», или «Возьмемся и сделаем!», или «Доверяйте молодым!» Из названия уже ясно, о чем там шла речь.

Хотя Глинников то и дело напевал себе под нос из Вилли Токарева: «Пора завязывать с профессией шакала», но с каждым новым материалом, с каждой новой поездкой по колхозам лишь глубже увязал. И у него уже не было сил что‑то изменить в своей судьбе, он уже стал рабом чернильным (как говаривал Ницше), мелким газетным маракой, хотя и мечтал когда‑то написать большую книгу. И даже порывался то и дело осуществить мечту… но на второй же странице понимал, что скукотища расписывать все эти мелочи, какие‑то дрязги! Писать было не о чем.

Наконец был убран трап, отвязан канат, и катер «Мирный», тарахтя, дал задний ход, стащил свой нос с отмели, развернулся и пошел против течения, рыхля буроватую воду, гоня два уса волн; на него легла тень моста, потом снова осветило солнце, справа проплыла гостиница, в одном из номеров которой лежали двадцать четыре репродукции французской живописи, – катер полз по реке, оставляя позади берега с крепкими деревянными домами и глухими – уже скорее сибирскими – заборами, и за мысами и плавными поворотами вставали зеленые леса.

 

3

 

Команда состояла из двух человек: механика со сбитыми загорелыми руками и капитана, похожего на героя какого‑то мультфильма, – невысокого старичка с белым пухом волос, улыбчивого, кивавшего приветливо и, казалось, готового всякого погладить по голове. Глинников невольно подумал, что ему бы править облаком, а не железной посудиной. Катер был хоть и речной и маленький, но с каютой, камбузом и рубкой – все как положено; в каюте железные койки, стол, печка на случай осенних ночевок в верховьях, все крепко привинчено и прибито, даже металлические кружки и миски на столе казались намертво закрепленными; в камбузе на корме газовая плита, сковородки, ножи, черные кастрюли (все‑таки юнги им не хватало), пачки соли, картошка, крупы; здесь же возле камбуза принайтовлена плоскодонка с веслом и рыболовными снастями; в рубке колесо‑штурвал, рычаги скоростей, на крошечном столике перед штурвалом – лоция, под крышей – небольшой, темный от времени колокол с ржавым язычком. Глинников спросил у капитана дозволения ударить, тот кивком разрешил, и колокол звякнул раз, другой. Капитан стоял за штурвалом, щурился на солнечную рябь, отвечал на вопросы журналиста. Мол, тридцать пять лет хожу по реке, шурин сманил, он был капитаном «Минска»… вон, смотри, перекат, Ястребом называется. «Данилыч, – встрял механик, – а корреспондент, по‑моему, плохо как‑то завтракал, судя по выражению его лица». Капитан сложил губы, протянул что‑то неопределенное, мельком глянул на Глинникова, хихикнул. Глинников с удивлением взглянул на механика. Догадался. Наверное, действительно мина кислая… «Он с закрытыми глазами здесь пройдет, скажу тебе, – сообщил механик. – Ну так что, Данилыч?» Старик кашлянул. «А пассажиры?» Механик – примерно одних с Глинниковым лет – нетерпеливо мотнул рыже‑курчавой башкой. «Пассажиры в каюте, препроводят время плавания до родного селения», – доложил он. Капитан помолчал и спросил: «Двигатель?» Механик исчез. Вернулся он с жирной мазутной отметиной на загорелом крутом лбу. «В машинном отделении все на мази, Данилыч!» – отрапортовал он. «Хорошо», – ответил капитан. Механик помялся. «Данилыч?..» – «Чего?» – отозвался капитан, глядя на реку и легонько поворачивая штурвал. «Да насчет завтрака!» – выпалил механик, сглатывая. Данилыч кашлянул и ответил, что какой же завтрак, вон солнце где. Механик засмеялся, показывая крепкие зубы. «Ну я же не солнцем тебе предлагаю закусить!.. А у цивильных людей в мире есть такое понятие: второй завтрак». Старик недоверчиво‑иронично присвистнул. «Не веришь? – распалился механик, выкатывая синие глаза. – Пресса не даст сп… сплоховать», – вывернулся он. Глинников подтвердил: да, у англичан. «А это Девичий плес, – сказал капитан. – Девица утопилась. Там на правом берегу усадьба стояла панская. Пан ее сносиловал». Механик Борис поскреб грудь и проворчал, что бывают ситуации – сам готов с головой в омут… так ее порою ломит – настоящее насилие.

В Варнышах двое пассажиров сошли. «Данилыч, время – к обеду», – напомнил Борис. «Ладно», – согласился капитан. И механик вспыхнул, зарделся, но тут же пригас, услышав: «…до Пушек дотянем и там… немного покушаем».

Шли дальше.

Катер крушил сосновую тишь безлюдных берегов, но впереди она угадывалась – там, на солнечных плесах, под глыбами теней, среди мрачно‑торжественных елей, замшелых валунов. Виктор Данилович рассказывал, как в ноябре вели плоты в Витебск, на хвосте у осени ехали, можно так выразиться. Довели. А наутро встали: забереги блестят. Решили – пройдем, середина еще чистая. Шли‑шли… «Как Серая Шейка», – угрюмо вставил механик. И путь закрылся – лед. «А это не ледокол “Ермак”, – снова подал голос механик, – пришлось в Витебске зазимовать». – «А если туман?» – спросил Глинников. «Прожектор врубаем, – сказал механик. – Или к берегу – рыбку удить, Данилыч любитель». – «Здорово», – позавидовал Глинников. «Вот Пушки!» – провозгласил Борис, отворачиваясь от капитана. Тот объяснил: Наполеон переправлялся, артиллерию утопил. Глинников шагнул к борту, склонился в надежде увидеть жерла орудий – тех, что когда‑то «слились в протяжный вой» Бородина, а сейчас молчали. Но увидел только блики солнца, волны и отражения «Мирного». Капитан вздохнул. Борис глядел в сторону. Капитан покашлял.

– Неси, – кротко промолвил он.

Борис притащил пакет, начал выкладывать на лоцию, застелив ее газетой, хлеб, лук, сало, соль в газетном обрывке, три граненых стакана (а казалось, что стаканы должны быть железными) и бутылку.

– В виде исключения, – объяснил капитан.

– За знакомство, – подхватил механик.

– А так‑то мы в Горянах если немного позволяем.

– Это конечный пункт, – прокомментировал Борис, бережно наливая первый стакан и поднося его капитану.

– Гостю бы сперва, – заметил тот.

– И гостю, а как же, – бодро ответил механик.

Капитан пил и закусывал, не отпуская штурвал. Пили за знакомство, за реку, за плотогонов, за море. Было хорошо: маленький катер, расплескивающий солнце большой реки, редкие деревни, хвойно‑чистый воздух; где‑то ниже гостиница с французами; где‑то дальше город, редакция… А еще дальше, по дороге на юг области, – поликлиника в райцентре, там работает вчерашняя выпускница мединститута Галя Пинчук, окулист… Офтальмолог – поправляла она журналиста, почему‑то ей больше нравилось так, а Глинникову – первое, потому что созвучно было с оккультизмом. В этой докторше было явно что‑то оккультное, особенно в ее губах: сверхживых, необычайно подвижных, – Глинников забывал записывать ответы, глядя на ее губы. С тех пор он выгадывал туда новую командировку… и то, что пока он оказался на другом краю области, лишь сильнее натягивало струну. Было так хорошо, что хотелось запеть: «Как аргонавты в старину». Стоило ехать сюда, чтобы ощутить все это. Единение с воздухом и рекой. Братство с плотогонами. Лестригонами… вылетело из головы, что за персонажи. Ну, что‑нибудь… кто‑нибудь вроде лотофагов. А нет, это – поедатели лотосов, забывающие свою родину, свой Светлояр. Мои же плотогоны – родину помнят, хотя и не произносят громких слов об этом… Глинников в воодушевлении уже размышлял предложениями будущей статьи… Тихо и самозабвенно, изо дня в день трудятся они на реке, плавая… – вычеркнуть, Борис же сказал, что плавает – субстанция говно, а они ходят; значит, ходя… идя… то есть поднимаясь вверх, невзирая на погоду, на туман, на мороз – если осенью… да, рассказ капитана: на хвосте осени. Да – это люди. Без громких слов, не требуя наград. А в редакциях и кабинетах – натуральные свиньи. Словом, было так хорошо, что Глинников даже забыл о третьем тосте. Но вспомнил. Что‑то ему об этом напомнило. Какая‑то сложная ассоциация: звук – запах – слово – мысль… Может, то, что они шли вдоль реки, ну, по реке, а те уходили за реку. Какая‑то здесь тоже мерещилась мифология: междумирие, что ли, или нет – река жизни, вот что, вот как правильно. А там, та – река смерти. И Глинников чуял ее дыхание. Он мог там быть. Он почти был там – и тем сильнее его упоение миром, жизнью, Галиной, хлебом, серой солью на газетном обрывке.

– Третий тост, друзья, – сказал Глинников, – всегда стоя.

– Мы и так стоим, – ответил Боря. Выпитое почти не брало его, только лоб раскраснелся, глаза стали синее.

Капитан добродушно рассмеялся.

– Пресса со счету сбилась.

– Нет, – ответил твердо Глинников. – Я все помню. Это, конечно, не третий тост по счету. Но третий… как бы это сказать…

– По сути, – подсказал Борис.

– Да! – Глинников тепло взглянул на сообразительного механика. – Короче, за тех, кто… с кем я… в песках… – он поправил очки.

– …хлебал из одного котелка? – уточнил Борис.

– Да… – Глинников снова удивился сообразительности этого мужика, простого, исконного, речного, с отметиной на лбу.

– Мне больше нельзя, – сказал капитан. И несмотря на мягкий нрав, стоял на своем. Глинников насупился.

– И вам хватит бы, – сказал капитан. – Третий тост выпьем в конце. Свел бы ты, Борька, прессу отдохнуть.

Да, Глинников‑то с утра маковой росинки во рту не держал, конечно, в голову ударило. Но благодаря весу он мог, мог выпить еще.

– Пойдем. Кэп дело говорит.

 

4

 

И они прошли, держась за поручни, спустились, пригибаясь, по железной лестнице в каюту. Развернуться там было негде, голову прямо держать нельзя – потолок мешает. Садись, сказал Боря. Не понимаю, бормотал Глинников, это же святое. Да не бери в голову, посоветовал ему механик, у Данилыча свои представления, своя война. А мы давай выпьем, есть еще. Глинников свел брови. Так он воевал? Боря кивнул. Глинников полез за блокнотом, попытался встать. А я, кретин… Пойду расспрошу. Стой. Сиди то есть. Не надо. Все равно ничего не вытянешь. Данилыч служил в СМЕРШе. А ты с Афгана, я так понял? Есть в Туркмении городок возле Копетдага, горного хребта, там я начинал службу, нас готовили… прапор Белокуров… сволочь… санчасть… Погоди, третий тост, напомнил Боря. И они встали, высокому Глинникову пришлось нагибать голову. Пить было неудобно, он пролил водку на подбородок, закашлялся. Сели, закурили, продолжая молчать. От папиросного дыма каюта была сизой. Свет дня падал сюда, в открытый люк, квадратом солнца и синевы. Боря налил еще. В санчасти подыхали, снова окунулся в прошлое Глинников, жара… Ермен Белокопытов… А надо же всех срочно на ноги, там ждут замену… Ну, накачали сыворотками… и… И Глинников рассказывал дальше как будто продолжение сна, вплетая в свой рассказ все, что слышал, о чем читал, думал. Это произошло как‑то помимо его воли. Он и не заметил, как перелетел вместе со всеми границу… Вопрошал, много ли в его армейском блокноте с черной обложкой живых адресов? И говорил, что некоторые вроде и живы, но не пишут, разучились думать, говорить по душам, ничего им не надо, за них иногда кто‑то отвечает: мать или там друг, подруга, сестра…

Борис слушал сочувствующе, наливал. По лицам плыл пот. Где‑то близко напряженно гудел движок, дрожь от него, пробирая железо, входила в тело. Кулаки Глинникова яростно сжимались и разжимались. Когда все тут… на дискотеках… ели мороженое, они там в пыли под Гератом… в засаде. А в газетах – «учения». Сюда приехали… Никто ничего не знает. «Учения». Глинников выругался. Нет на них Ремарка с Хемингуэем.

– Это кто?

– Писатели. О потерянном поколении писали, о тех, кто прошел войну.

– Так ты возьми и напиши! Напишешь?

– Я? – спросил Глинников и сжал кулаки.

– Да. Вот о Герате. Я так понял, вы там стояли?

Глинников кивнул, разжал и снова сжал кулаки.

Борис потер загорелой рукой тяжелый подбородок.

– И что за город?

– Восточный, пыльный, – коротко ответил Глинников.

– Мм. В самом городе стояли?

Глинников на мгновенье задумался, вспоминая все читанное… да какая разница. Но правдоподобно ответил, что не в самом, а – поблизости, все‑таки целая дивизия (вспомнил он Туркмению).

– А‑а, – протянул Борис, – там же… не стояло дивизий. Ни полков.

Глинников поправил очки. Борис задумчиво вертел спичечный коробок в пальцах, пропитанных машинным маслом и соляркой. Слышно было глухое тарахтенье движка. В каюте было душно.

– Дивизия, – продолжал Борис, – она же в Шинданте стояла.

Глинников медленно, как воду, выпил водку. Механик к своему стакану не притронулся.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: