Часть III. Помешательство: 20 записей, выпускать которые не следовало ни в коем случае 1 глава




Маэстро, шедевры и безумие

Норман Лебрехт

antiqueНорманЛебрехтМаэстро, шедевры и безумиеrusНорманЛебрехтcalibre 0.8.244.11.20115c2ab4c2-f2b6-47b3-b07f-4c5599dcf8911.0

Норман Либрехт

Маэстро, шедевры и безумие

Тайная жизнь и постыдная смерть

индустрии классических грамзаписей

Перевод с английского Сергея Ильина

Содержание

Вступление: После полуночи

Часть I. Маэстро

1. Концерты

2. Посредники

3. Точка поворота

4. Миллионеры

5. Чудо из чудес

6. Помешательство

7. Точка распада

8. Post mortem

Примечания к Части I

Часть II. Шедевры: 100 главных вех столетия грамзаписи

Часть III. Помешательство: 20 записей, выпускать которые не следовало ни в коем случае

Памяти

Клауса Тенштедта (1926-1998),

кошмара студий звукозаписи

Вступление: После полуночи
За неделю до Рождества 2004 года президент одного крупного лейбла классической грамзаписи давал прощальный обед в честь рано уходившего на покой вице-президента другого. На этот состоявшийся в одном из изысканных ресторанов лондонского района Пимлико обед приглашены были лишь очень немногие. Помимо хозяина на нем присутствовал глава еще одного лейбла, агент нескольких жовиальных певцов и я: небольшое число добрых знакомых и их долготерпеливых жен, – все лучшие байки друг друга они уже слышали не по одному разу и прекрасно знали, в каких именно местах следует смеяться.

Пока лились тонкие вина и разносились в пух и прах репутации, я думал о том, каким необычным показался бы этот вечер человеку, который сумел добраться до самой верхушки смазанного салом столба в куда более безжалостном мире средств массовой информации или аренды автомобилей. Трудно представить себе главу компании «Герц», скажем, дающим прощальный обед в честь второго человека компании «Авис». Классическая же грамзапись всегда делалась по-товарищески тесным кругом людей, а ныне, когда кончина ее была уже близка, никаких причин забывать о благовоспитанности не осталось и вовсе. В конце концов, как сказал кто-то, даже когда тонул «Титаник», оркестр его продолжал играть.

Годом раньше я написал статью, в которой объявил об этой кончине. С того времени ничто моего главного тезиса не опровергло. Арбитр классической чистоты, «Deutsche Grammophon», записал свою звездную меццо-сопрано Анне Софи фон Оттер, исполнявшей популярные в семидесятых песни группы «Абба». Печатавший обзоры записей классики журнал «Граммофон» поместил нас своей обложке портрет поп-певца Элвиса Костелло. «Sony Classical», унаследовавшей состояние «Columbia», пришлось слиться с историческим соперником последней, с лейблом «Victor», который принадлежал теперь немцам. Скопившееся за сто лет наследие записей перелетало из рук в руки так, точно ничего не стоившая безделушка.

Объем производства классических записей упал до самого низкого со времен Великой депрессии уровня – от так называемых лейблов высшей лиги поступала жалкая струйка, два-три диска в месяц, к ним добавлялась горстка других, выпущенных лейблами-одиночками. Дни, когда в предрождественский месяц компании DG и EMI выпускали по десятку новых записей каждая, вот уже десять лет как представлялись мифическими. Время перевалило за полночь, а мы все сидели за столом, пересказывая друг другу истории подвигов и безрассудств, вспоминая уникальные записи, которые были задуманы, но не были сделаны, и другие, коим никогда и не следовало бы попадать под лазерный луч, и нас словно осеняло золотистое свечение чего-то такого, чье значение еще только предстояло оценить. Что, если говорить точно, дала классическая грамзапись современной цивилизации? Какие люди были ее движущей силой и какие губителями? Какое место занимает этот гибридный объект, порожденный и искусством, и технологией, в калейдоскопе современной культуры? Вопросы эти никто всерьез и до конца не обдумывал и, пока последние продюсеры уходили, гася за собой свет, ответы на них становились почти осязаемо необходимыми.

В отличие от фотографии, грамзапись не претендует на роль чистого искусства, поскольку побуждения ее всегда были коммерческими. И тем не менее, вследствие некоторой симбиотической странности, отдельные органы ее тела обрели и артистическую индивидуальность и духовную значимость. Звучание «Decca» существенным образом отличается – так, во всяком случае, принято считать, – от звучания «RCA Living Stereo», а уж от звука «Mercury Living» отличить и то, и другое никакого труда не составляло. Само проигрывание записи привело к возникновению ритуала почти религиозного: человек очищал поверхность пластинки, опускал на нее иглу. Ни одно частное святилище не могло считаться полностью оборудованным без нескольких версий великих произведений, получивших сильно рознящиеся интерпретации – симфоний Бетховена, которыми совершенно по-разному дирижировали Артуро Тосканини, Герберт фон Караян, Клаудио Аббадо, Саймон Рэттл, Николаус Арнонкур. Составить окончательное суждение о том, сводился ли этот культ – в культурном его аспекте – к чему-то большему, нежели простая череда «бывших» людей, можно будет лишь после того, как под столетием грамзаписи окажется подведенной последняя черта и созданное им целое начнет восприниматься как единый артефакт.

С той конечной точки, в которой мы находились, нам стало видно, что классическая грамзапись изменила мир в куда большей, чем предполагалось раньше, степени. Она приблизила Западную цивилизацию к каждому человеку – протяни только руку. Не осталось в мире деревушки настолько глухой, чтобы в ней невозможно было услышать Шекспира и Гете, Шостаковича и грегорианское пение. Зачарованный звуками музыки ребенок из Сычуани вырастал в прославленного виртуоза. И наоборот, попавшие в ранние записи звуки пентатонной сычуаньской музыки пролагали для себя путь в симфонии Запада. Классическая грамзапись ужала мир до размеров, позволявших разместить его на ладони, и сделала это задолго до появления массового туризма и политики мультикультурализма.

Существовали записи, которые объединяли в горе и раздумьях целые народы. Симфония Брукнера послужила немцам сигналом о конце Третьего Рейха; «Адажио для струнных» Сэмюэла Барбера стало для американцев символом скорби по Рузвельту и Кеннеди. В ходе столетия классическая грамзапись изменила и музыкальные приоритеты. В 1900 году самым значительным из всех живших когда-либо композиторов считался Бетховен. К 2000-му он уступил место Малеру, симфонисту, обязанному своим обращением из пустого места в наипопулярнейшего композитора не живым концертам и их трансляциям, но записям Леонарда Бернстайна и Отто Клемперера, изменившим музыкальные пристрастия публики.

То, что деятельность столь значимая, прекратилась к концу столетия, сменившись использованием накипи из недолговечных знаменитостей, оказалось культурной утратой, равной по своим масштабам уходу Венеции на морское дно. А произошла эта утрата потому, что корпоративные владельцы лейблов заставили их гоняться за деньгами потребителей популярной культуры. «Decca» подписала контракт с квартетом девиц в трико. EMI приняла в свои объятия персонажа с разворота «Плейбоя». Лучшему виолончелисту Америки пришлось исполнять деревенские песенки. Валлийская щебетунья, проглотив в один присест весь рекламный бюджет «Sony Classical», заявила следом, что классическая музыка ей больше не интересна. Целая цивилизация близилась к концу. И позволить ей уйти без надгробного слова или хотя бы объяснений было нельзя.

Пользуясь моей еженедельной газетной колонкой и моим же вебсайтом, я начал составлять список великих вех – список из ста классических записей, которые изменили, в том или ином отношении, музыкальный мир. Записи эти вовсе не обязательно были самыми совершенными или самыми амбициозными, однако они, взятые по отдельности или вместе, образовали наследие целого века. Огромное количество откликов, полученных мной от читателей всего мира, показало мне, что привязанность к классической музыке была и всеобъемлющей и страстной. Я обнаружил, что классические записи имели огромное значение даже для тех, кто никогда не покупал пластинок или дисков и даже не слушал их. Так или иначе, эти записи стали краеугольным камнем культуры.

А кроме того, читателям хотелось понять – почему? Почему симфонии сменились «кроссоверами», почему устойчивый поток долговечных шедевров вдруг пресекся, почему не продаются новые художники? Эмпирического ответа я не имел, поскольку история мира грамзаписи была темной и по преимуществу нерассказанной. Чем большие усилия прилагал я к тому, чтобы отобрать сто записей, пользуясь объективным критерием культурной значимости, тем больше узнавал об обстоятельствах их создания. Великие записи появлялись не случайно и не стояли во времени особняком. И мне пришлось присоединить к приведенному в этой книге списку величайших записей – от скрипучих пластинок Карузо до чистейших по звуку CD – рассказ о том, как они рождались на свет. Я полагал, что история индустрии будет краткой и событиями не богатой, однако обнаружил в ней ошеломляющее обилие самых разных сюжетов. Кто бы мог подумать что один из самых прославленных лейблов был выпестован объединенными усилиями нацистского военного преступника и жертвы концентрационного лагеря? Почему строго ортодоксальный еврей финансировал целое сообщество мужчин-геев? Что заставило руководителя одной из компаний грамзаписи полететь в Гонконг с распиханным по двум чемоданам миллионом долларов? Все эти романтические истории просто требовали, чтобы кто-нибудь в них разобрался. И как только пошли разговоры о том, что я пишу интимную историю классической грамзаписи, исполнители, продюсеры и администраторы начали открывать передо мной свои сердца и архивы. Многое из того, что рассказано в этой книге, незадокументировано, но основано на устной традиции, которая принадлежала к исчезнувшей цивилизации.

Прощальный обед завершился слезами. Среди выложенных на стол подарков оказался DVD с записью покойного Карлоса Клайбера, титанического дирижера, чьи отмененные им же самим проекты обошлись нашему уходящему другу в миллионы долларов. Глаза нашего друга увлажнились. Он прижал руки к сердцу и поблагодарил устроителя обеда. Первое, что он собирался сделать, вернувшись домой, – это посмотреть подаренный ему DVD. Работая, а по большей части не работая с Клайбером, он ощущал себя человеком, которому выпала ни с чем не сравнимая привилегия. Да и вся его административная жизнь была терпимой лишь потому, что он помог нескольким гениальным людям реализовать хотя бы часть их возможностей. Если история грамзаписи завершилась, значит так тому и быть. Музыка все равно останется вечной.

Часть I. Маэстро

Концерты

В один из вечеров 1920 года молодой пианист сидел в комнате с закрытыми оконными ставнями - дело происходило в столице побежденной Германии - и играл «Багатели» Бетховена. При возвращении к главной теме один из его пальцев несколько сбился с пути, нажав две клавиши вместо одной. «Доннерветтер!» («Проклятие!»), - воскликнул Вильгельм Кемпф. И, оглядевшись вокруг, увидел удрученные лица. «Вы играли прекрасно, - сказал механик, - однако запись погублена».[1]

Эта оплошность, вспоминал впоследствии Кемпф, стала едва ли не поворотным пунктом в истории исполнительства - мгновением, в которое музыкант понял, что звукозапись требует дисциплины и темперамента, в корне отличных от тех, которые необходимы ему на публичном концерте. Если бы палец Кемпфа оплошал на сцене, музыкант продолжал бы играть, зная, что лишь очень немногие заметят ошибку или станут потом вспоминать о ней. Что же касается грамзаписи, здесь любое несовершенство запечатлевается на веки вечные, становясь с каждым новым ее воспроизведением лишь более уродливым и приметным. Спрятаться на грампластинке некуда, там нет камуфляжа, позволяющего затушевать несовершенство техники или незрелость интерпретации. Исполнитель остается навечно выставленным напоказ для придирчивого изучения и отвести слушателям глаза ему нечем.

История грамзаписи началась в 1877 году, когда изобретатель Томас Алва Эдисон прокричал в фонограф: «У Мэри была овечка», а массовый рынок грамзапись обрела в 1902-м, с появлением граммофонных записей неаполитанского тенора Энрико Карузо. Однако рождение ее как музыкального действа, обособленного и четко отличимого от живого исполнения, состоялось в 1920-м и знаком этого рождения стало нестираемое восклицание немецкого музыканта. Корни Кемпфа, протеже дружившего с Брамсом Йозефа Йоахима, уходили в залитый газовым светом мир романтизма, однако он сознавал происходившее в окружающей его бурной действительности в мере, достаточной для того, чтобы понять: грамзапись это не просто возможность получать гонорары. Она предлагала преодолевшему страх ошибки исполнителю шанс достигнуть совершенной передачи музыкальной партитуры. В истории культуры впервые наступил момент, когда целями исполнителя стали скорее точность и быстрота, чем вдохновение, а недостатка в подобных Кемпфу молодых людях, желавших буквальным образом устанавливать рекорды, не наблюдалось.

Умники запротестовали. Профессиональный пианист Артур Шнабель, человек возвышенного ума и едкого остроумия, утверждал, что грамзапись «противна самой природе исполнительства», поскольку она уничтожает контакт между музыкантом и слушателем, обесчеловечивает искусство[2]. Музыка, говорил Шнабель, явление единовременное, однажды исполненная, она никогда больше не прозвучит точно так же. И Шнабель величественно повернулся спиной к любым механическим неуместностям. Тем временем, перед Кемпфом встали новые дилеммы, нравственные и эстетические. Запись музыки, обнаружил он, занятие по природе своей соревновательное. Если до войны никто не мог эмпирически установить, что Ферруччо Бузони играет лучше, чем Игнацы Ян Падеревский, то теперь появилась возможность сопоставлять Кемпфа с Вильгельмом Бакхаузом и, держа на коленях партитуру, а в руке секундомер, проверять каждую ноту «Лунной сонаты» и сравнивать темп исполнения каждой ее части с метрономическими пометками Бетховена, доказывая, что Кемпф намного выше своего конкурента. Начались раздоры. Исполнители обращались в худших врагов, слушатели сбивались с толку. Вскоре выяснилось, что уже недостаточно держать в шкафу гостиной одну «Лунную»; две, а то и три грампластинки становились свидетельствами интеллектуальной свободы и цивилизованной терпимости их владельца. Если венские императоры устраивали некогда состязания между Моцартом и Клементи, то теперь владельцы домов в пригородах Пекема или Питтсбурга, сопоставляли во время бритья Рахманинова с Владимиром Горовицем. В музыку проник элемент спортивной игры.

Доживший до девяносто пяти лет Кемпф стал мастером студийной записи. Артикуляция его была ясной и точной, ноты отделялись одна от другой, точно драгоценные камни, в своих интерпретациях он старательно избегал излишеств индивидуализации. Он дважды записал всю популярную классику, купил замок невдалеке от Байройта и оставался исключительной собственностью компании «Deutsche Grammophon»[1] с 1935-го до своей кончины в 1991-м. И все же, несмотря на то, что грамзаписи его присутствовали в тысячах домов, привычной домашней принадлежностью Кемпф не стал. Лишенный сценического магнетизма, он не выступал в Лондоне и Нью-Йорке до 1951 года, и многие из тех, кто часами простаивал в очередях, чтобы услышать, как Кемпф повторяет его высокочтимые студийные интерпретации, расходились после концертов, чувствуя себя обманутыми. Куда исчезала та восторженность, та тонкая нюансировка красок, когда этот невзрачный человечек выходил на пустую сцену? Кемпф, жаловались они, - изделие синтетическое, пианист, который до возникновения обезличенной грамзаписи, преуспеть ни за что бы не смог. Славой своей он был обязан работе, совершавшейся в темноте, в стороне от общественных и политических реалий. В написанных им мемуарах Кемпф предстает человеком, которого никак не коснулись травматические события века, Гитлер, массовая истерия - выступая в оккупированном Кракове, он и понятия не имел, что от него до Освенцима всего только час езды[3].

Шнабель же, напротив, остро реагировал на настроения публики и, в конечном счете, перестал сопротивляться грамзаписи, сообразив, что пока американцы не получат возможность сравнивать его живое исполнение с целлулоидными заменителями оного, ему так и придется довольствоваться популярностью, которая распространяется лишь на Европу и Британскую империю. Самым главным для него всегда был принцип личного контакта. Человек чрезвычайно общительный, да к тому же еще и полиглот, человек, владычествовавший над клавиатурой, Шнабель создал новую редакцию тридцати двух сонат Бетховена и за семь берлинских вечеров, - когда в 1927 году отмечалось столетие со дня смерти композитора, - сыграл их одну за другой, от первой и до последней. Он дважды повторил этот цикл в Лондоне, одновременно записывая его в компании «His Master's Voice»[2] (HMV). Продававшаяся по предварительной подписке коробка из 100 грампластинок, появилась в 1939 году. С помощью этого комплекта Шнабель создал двухгранную концепцию целостности: полное сочинение, сыгранное высшим исполнительским авторитетом. Впрочем, сама идея полного цикла имела и еще одно преимущество: она позволяла продавать людям то, чего они иметь никогда не хотели и о существовании чего даже не догадывались. Подписчики, желавшие получить «Лунную», «Hammerklavier» и величавый опус 111, получали заодно с этими вершинными достижениями грампластинки, на которых были записаны сонаты им менее интересные Бетховенский цикл Шнабеля показал, что великих композиторов можно выбрасывать на рынок, ориентированный на стремящихся в саморазвитию представителей среднего класса, точно так же, как прочие украшения гостиных - энциклопедию «Британика», пьесы Шекспира и герань в горшочках.

Шнабель освоился в мире грамзаписи далеко не сразу, режиссеру звукозаписи приходилось приводить в студию свою хорошенькую племянницу, чтобы та переворачивала страницы партитуры, создавая иллюзию присутствия публики. «Я страшно мучился и приходил в отчаяние, - вспоминал Шнабель. - Все казалось мне искусственным - свет, воздух, звук, - у меня ушло немалое время на то, чтобы заставить компанию приспособить ее оборудование к нуждам музыки»[4]. Однако грамзапись есть антитезис синтетичности. Грамзаписи наполняет спонтанность, они пестрят неверно взятыми нотами, их пропитывают презрение к точности и стремление к поискам внутреннего смысла. Шнабель, сказал после его смерти в 1951-м чилийский пианист Клаудио Аррау, был первым, кто «проиллюстрировал концепцию интерпретатора как скорее слуги музыки, чем ее эксплуататора»[5].

Впрочем, те, кто помогал ему делать записи, ничего против эксплуатации не имели. Они приняли представления Шнабеля о целостности и полноте и продавали эти представления, точно дверные стопоры, тем, кто закупал домашние принадлежности большими коробками. Если Кемпф удовлетворял потребность в музыке ex machina [3], Шнабель обратил Бетховена в домашнюю принадлежность, которая всегда находится под рукой.

Грамзаписи, создававшиеся до описанных здесь событий, представляют интерес скорее археологический. Продираться сквозь звуковые дебри первого вердиевского Отелло, Франческо Таманьо (1850-1905), или последнего кастрата Алессандро Моречи (1858-1922) занятие увлекательное, однако предаваться ему можно лишь до тех пор, пока вам хватает доброжелательности склонять перед этими исполнителями голову. Высота звука вихляется, треск статики раздражает слух, а чтобы увериться в музыкальных достоинствах певцов, слушателю приходится сильно напрягать воображение. Могучая Мелба представляется слабоватой, Тетраццини бессильной, Галли-Курчи лишенной какой ни на есть красоты. Пребывающие в идеальном состоянии экземпляры этих грампластинок стоят тысячи долларов (обширную коллекцию их составил нефтяной миллиардер Джон Пол Гетти), а получать художественное удовольствие, проигрывая их на заводных граммофонах, дело далеко не простое.

Первыми грамзаписями, возобладавшими над посторонними шумами, стали записи десяти арий, спетых немыслимо самонадеянным неаполитанцем Энрико Карузо, - их сделал в номере миланского отеля, находившемся прямо над тем номером, в котором за год до того скончался Верди, молодой американец Фред Гейсберг. Дитя Вашингтона, округ Колумбия, Гейсберг вскоре после окончания школы подружился с людьми, которые подрабатывали записью музыки. Неплохой пианист, победивший в городском конкурсе, он аккомпанировал певцам и трубачам, которые записывались на эдисоновых валиках, и очень огорчался неадекватностью этих записей. В 1893 году он свел знакомство с эмигрировавшим из Германии евреем Эмилем Берлинером, который изобрел плоскую грампластинку и был, помимо прочего, «единственным по-настоящему музыкальным и обладавшим тонким вкусом человеком из множества известных мне, связанных с граммофонией людей»[6]. Девятнадцатилетний Гейсберг предложил себя Берлинеру в качестве пислуги за все - он играл, когда возникала такая необходимость, на пианино, собирал наличные, демонстрировал грампластинки в «Лабораториях Белла», подыскивал исполнителей. Он стал первым профессиональным продюсером грамзаписи и даже сейчас, сто лет спустя, многие продолжают считать его величайшим из них[7]. Если говорить о троице отцов грамзаписи, то Эдисон запечатлел звук на твердой поверхности, Берлинер изобрел граммофон, а Гейсберг создал музыкальную индустрию.

Берлинер объединил усилия с Элриджем Джонсоном, автомехаником из Камдена, штат Нью-Джерси, и они основали производившую граммофоны компанию «Victor Talking Machine»[4]. Гейсберг же организовал на 12-й стрит Филадельфии - в аккурат через реку от Камдена - первую студию грамзаписи. В 1898 году Берлинер навсегда перевел его в лондонский филиал своей компании «Gramophone and Typewriter»[5], который вскоре был переименован в «His Master's Voice» - эмблемой новой компании стала купленная у проезжего артиста Франсиско Барро запышливая собачонка, сидящая у трубы граммофона. Племянник Берлинера, отплывший из Америки вместе с Гейсбергом, отправился в Ганновер, где и основал «Deutsche Grammophon Gesellschaft»[6]. Двадцатипятилетний, полный энергии Гейсберг ухитрился заехать со своим братом аж на Кавказ, а оттуда и в Индию, записывая по пути звуки горлового пения и свадебных оркестриков для покупателей эпохи заката империи. Этот звукорежиссер так никогда и не женился - граммофон был единственной его любовью.

Оказавшись в марте 1902-го в миланской «Ла Скала», он услышал страшно ему понравившегося тенора, который исполнял главную партию в недолго протянувшей опере Альберто Франкетти «Германиа». На следующее утро Гейсберг, прибегнув к посредству пианиста Сальваторе Коттоне, обратился к Энрико Карузо с предложением сделать несколько записей. Певец, предвкушавший скорые дебюты в «Ковент-Гарден» и «Метрополитен-Опера», запросил за десять арий 100 фунтов. Гейсберг обратился за разрешением в Лондон и получил оттуда строжайший отказ: «Гонорар непомерен, запись запрещается абсолютно». И тем не менее, он ее сделал. Низкорослый, толстый и некрасивый Карузо на звезду нимало не походил, однако в те дни на публику воздействовало то, что она слышит, а не то, что видит на сцене и на мутных газетных фотографиях. Карузо поет в этих записях с завидной легкостью, его баритональные ноты делают образ записи устойчивым, одолевая шелчки и треск. Достигнутый результат мгновенно стал бестселлером, первым из граммофонных хитов. К концу этого года Карузо приобрел мировую славу и стал баснословно богатым. За два десятилетия - он умер от плеврита, сорокавосьмилетним, в августе 1921 года, осваивая партию Елеазара в «Еврейке» Галеви, - Карузо заработал 2 миллиона долларов. Тридцать лет спустя фильм о его жизни, в котором снялся Марио Ланца, принес 19 миллионов долларов. Это голос, грамзаписи которого так и продолжают продаваться до сих пор (CD I, p. 160).

«Красный лейбл» Карузо убедил других представителей его профессии в том, что грамзапись есть нечто большее, чем рекламный трюк. Эти первые десять номеров дают предметный урок хорошо поставленного дыхания и подлинной манеры веризма. Карузо, сказал Лучано Паваротти, записавший посвященную его памяти поп-элегию, «это тенор, на которого равняемся мы все... Он, с его невероятной фразировкой и музыкальными инстинктами, подошел к музыке, которую исполнял, ближе, чем любой из нас»[8]. После Карузо грамзаписи стали для певцов обычным делом. Последним из сдавшихся представителей Золотого Века стал громовый русский бас Федор Шаляпин, сопротивление которого грамзаписям растаяло, как только он понял, что они дают артисту три блага сразу: процветание, известность и билет в вечность. Уже ушедшая на покой Патти призвала в свой замок в Уэльсе Гейсберга, дабы он увековечил ее колоссальный голос. «Maintenant, - воскликнула она, прослушав записанное, - maintenant je sais pourqois je suis Patti » («Теперь я знаю, почему я - Патти.»)

Инструменты, отличные от голоса, выглядели менее убедительно. Звучание оркестров усыхало и искажалось, создавалось впечатление, будто их заперли в ванной комнате и играют они под звук текущей воды. Скрипки визжали, фортепьяно бренчали. Обладателям музыкального слуха и идеалистического сознания эти результаты представлялись отвратительными, а исход их очевидным. В апреле 1909-го Гейсберг писал из Милана своему младшему брату, что самое лучшее - забрать свои деньги и выйти из игры:

Знаешь, Уилл, в последнее время я много думал и пришел к заключению, что бизнесу «Граммо» пришел конец. Новизна исчезла, дни больших прибылей миновали. Акции «Граммофона» никогда больше не подскочат до 40/-, компании придется удовлетворяться дивидендами в пределах от восьми до 10%... Самое правильное для нее - свернуть дело прямо сейчас, а не тянуть с этим до бесконечности... Меня общая картина приводит в большое уныние, и я хочу предупредить тебя, что это твой последний шанс спасти деньги.[9]

Очень немногие в этом бизнесе верили, что грамзапись протянет дольше, чем такие возникшие параллельно с ней игрушки, как стереоскоп и воздушный шар. Уже появились другие механические средства, позволявшие доставлять музыку прямо на дом. В Париже прикованный к постели Марсель Пруст ночь за ночью слушал по крошечному телефону исполнявшуюся в театре оперу «Пеллеас и Мелизанда». Первая мировая война с ее портативными граммофонами и лихорадочным спросом на танцевальную музыку отсрочила неизбежное, однако сразу после нее началась эпоха радио - в 1920-м состоялась первая публичная трансляция концерта из Пенсильвании, а созданная два года спустя в Лондоне «Британская радиовещательная компания» (Би-Би-Си) также начала транслировать живую музыку. «Columbia», основанная в 1889-м как главный конкурент компании «Victor», обанкротилась. Сумевшие уцелеть компании аннулировали свои патенты и акции и в 1925-м влились в «Bell», разработавшую электрический метод звукозаписи, основу которого составляли новейшие микрофоны и успехи телефонии. Будущее, как твердил в Советском Союзе Ленин, принадлежало электрификации.

Электрическая звукозапись позволяла артисту не держаться вплотную к микрофону и, работая с оркестром, достигать достоверности звучания. «Шепот, раздавшийся в пятидесяти футах от микрофона, отраженный звук, даже сама атмосфера концертного зала - записывается все; дело до сей поры неслыханное»[10] - дивился Гейсберг. Электрические проигрыватели представляли собой плоские устройства с фронтальными колонками - замена для величавой граммофонной трубы просто постыдная, однако у публики эти новинки пользовались бешеной популярностью. За одну неделю 1926 года компания «Victor» выручила, продавая свои «Виктролы», 20 миллионов долларов; полная годовая прибыль составила 122998000 долларов. Все выглядело так, точно Карузо родился заново. В сонном австрийском городке Зальцбурге юный изобретатель Вольфганг фон Караян затащил на городской мост проигрыватель собственной конструкции и включил его на полную мощность. Через минуту центр города заполнился людской толпой, и полиция приказала молодому человеку убрать его машинку с глаз долой. «Люди были ошеломлены, - отмечал брат молодого человека, дирижер Герберт фон Караян. - Настоящая музыка, льющаяся из какого-то ящика, создала сенсацию».[11]

То была заря века массовых развлечений и массовых переживаний. Радиокомментарий к бою боксеров тяжелого веса Джина Танни и Джека Демпси был выпущен на пяти грампластинках. Еще одна содержала запись звуков приземления авиатора Чарлза Линдберга, совершившего первый перелет через Атлантику. Пятнадцать песенных товариществ - 4850 голосов - исполняли в «Мете» «Adeste Fideles»[7]. В английских деревнях записывался звон церковных колоколов, в Оверни - пение птиц. Бежавшие от русской революции композиторы Игорь Стравинский и Сергей Рахманинов жили на средства, получаемые от грамзаписей. Бела Барток, обходивший балканские деревни с записывающим устройством, обратил собранный им фольклор в пять струнных квартетов - то были первые музыкальные сочинения, обязанные своим существованием звукозаписи. В Германии Пауль Хиндемит, Курт Вайль и Штефан Вольпе использовали граммофонные пластинки в живых концертах. Вайль пошел даже так далеко, что сочинил арию граммофона для своей написанной в 1927-м оперы «Царь фотографируется».

Вот, правда, симфонии и струнные квартеты продолжали сопротивляться новому средству передачи звука. Грампластинка позволяла непрерывно воспроизводить лишь четыре минуты музыки, поэтому исполнителям приходилось планировать паузы, во время которых грампластинка переворачивалась или заменялась. Эдвард Элгар, продирижировав для Гейсберга одним из своих сочинений, потребовал, чтобы на грампластинках было проставлено предупреждение: «Темпы этих грамзаписей не всегда отвечают намерениям композитора». Рихард Штраус, с другой стороны, опасений подобного рода не испытывал, а профессиональные дирижеры один за других появлялись в студиях звукозаписи - некоторые без особой охоты, однако записывались практически все. Сделанная в 1929 году одной из фирм грамзаписи фотография изображает враждовавших друг с другом маэстро на торжественном обеде, данном этой фирмой в Берлине: Артуро Тосканини, Вильгельма Фуртвенглера, Бруно Вальтера, Отто Клемперера и Эриха Клайбера - все они прославились за пределами своих городов благодаря тому, что делали грамзаписи.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-12-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: