Площадь перед Тайхэдянь
(Дворцом Великого Согласия),
Чуньцзе, 24-й день первого месяца<Дата здесь дана, как и всегда в заголовках подглавок, по календарю, обычному для Александрийского улуса. По ханьскому календарю этот день, разумеется, является первым днем первой луны.>, средница,
вечер
Обширная площадь за короткое время преобразилась – на ней воздвигли временные, но вполне надежные, достойные дворцовых покоев широкие навесы; под навесами ровными линиями царили бесконечной длины столы, уставленные закусками и напитками; вдоль столов вольготно расположились именные гости праздничного пира – тысяча восемьсот человек из разных уголков бескрайней Ордуси: представители уездов, областей и улусов; почетные гости, удостоившиеся особого приглашения за заслуги перед страной и троном; а также гокэ, прибывшие ко двору по специальному вызову Сына Неба, – посланники, деятели культуры, крупные предприниматели. Всем нашлось место на громадной площади, и давно она не знала уже такого наплыва людей – с того самого дня, когда здесь же тридцать лет назад был дан прием по случаю получения ныне здравствующим владыкой Небесного мандата на правление.
Равномерно расставленные вдоль столов многочисленные жаровни согревали зимний воздух; ловкие, возникающие рядом с ними как тени прислужники расторопно следили, не давали углям погаснуть; но сама природа, казалось, тоже праздновала вместе с людьми – ибо в тот вечер привычный для любого ханбалыкца пронизывающий, проникающий настырно в любые щели и в складки одежды ветер стих, давая отдых и себе, и быстроживущим, и толстые полотнища свисающего с навесов полога, со всех сторон выстроившего легкую, но надежную стену между пирующими и ночным морозом, были недвижны: ничто, кроме снующих туда и сюда прислужников, подносящих новые напитки и блюда, не тревожило их покоя.
|
По недавно сложившейся традиции вереница гостей, прежде чем занять свои места, потянулась к специальному – широкому, убранному желтого шелка роскошной скатертью столу: здесь каждому из приглашенных полагалось оставить свой дар, который он припас для Сына Неба, приложив к оному дару визитную карточку. Когда очередь дошла до Богдана, Бага и бека Кормибарсова, стол был уж на три четверти полон, а восьмикультурные гвардейцы – не младше вэя, – надзирающие за церемонией поднесения даров, со всей очевидностью притомились ответно кланяться. “Интересно, а что будет, когда стол заполнится весь? Начнут уносить? – весело подумал Баг, наблюдая, как Богдан вручил гвардейцу упакованный в нарядную бумагу и перевязанный строгой ленточкой толстый прямоугольный сверток и принял ответный поклон. – И ведь наверняка среди этого всего попадутся одинаковые подарки… Не может быть, чтобы не попались…” Он с поклоном передал свой дар: небольшую сандаловую коробочку, в которой покоилась, завернутая в нежный шелк, бронзовая статуэтка милостивой бодхисаттвы Гуаньинь из Александрийского, храма: ее освятил сам Великий Наставник Баоши-цзы; наверняка кто-то уже поднес или поднесет Сыну Неба что-то подобное, но и не важно: ведь это подарок от чистого сердца, мысль о котором снизошла Багу как очередное столь любимое им озарение в суете предотъездных часов, когда ланчжун уже почти отчаялся.
|
Расставшись с дарами, прибывшие следовали за важными распорядителями, неторопливо, с достоинством провожавшими их к местам за бесчисленными столами; Судья Ди, на морде которого милость, коей он наряду с хозяином удостоился, совершенно не нашла отражения – кот настороженно принюхивался и даже от обилия людей и запахов недовольно дергал хвостом, – покорно шел тем не менее рядом, повинуясь поводку.
На мягком сиденье подле стола каждого гостя ожидал завернутый в плотную красную бумагу ответный новогодний дар Сына Неба; Багу и Богдану достались приглашения провести на казенный счет удобные им две седмицы в императорской резиденции на острове Хайнань – месте благостном, приятном с точки зрения погодных условий почти круглый год; тамошние макаки даже вошли в поговорку у ордусян: когда надо было сказать о ком-то, кому повезло устроиться в жизни так, что и пожелать большего трудно, – говорили “живет как макака на Хайнане”. Или: “живет как у хайнаньской макаки за пазухой”, хотя ясно же, что никаких пазух, кроме лобных, у макак не бывает. Ибо хайнаньская природа, теплое море и бесконечные пляжи безо всяких человеческих усилий делали остров сущим раем на земле. А уж коли прибавить к тому ордусскую трудолюбивость… Судья Ди получил на Хайнань отдельное приглашение. А также златую подвеску на ошейник: на подвеске были выгравированы знаки в старинном стиле – “Не пренебрегает корнями”. Богдан с Фирузе, бек Кормибарсов и Баг с Судьей Ди оказались прямо напротив возвышения, на котором был установлен стол для первых лиц государства и членов императорской семьи: им достались почетные места среди высших чиновников – недалеко от александрийцев, по правую руку восседал прославленный шаншу Палаты наказаний, мудрый Фань Вэньгун, и Багу хорошо были видны его искрящиеся в свете свисающих с потолочных балок навеса золотые массивные очки; а по левую руку расположился ханбалыкский градоначальник Решительный Лю с супругой; кругом были еще другие, судя по одеянию, весьма высокопоставленные преждерожденные, и взгляд ланчжуна постоянно натыкался на знакомые ему по телевизионным передачам и сводкам новостей лица.
|
Но гораздо чаще Баг вперед – туда, где недалеко от владыки сидела, легко улыбаясь, принцесса Чжу Ли; взгляды их часто встречались, и неизменно то он, то она опускали глаза. Тогда, в узилище Внутренней стражи, их непочтительно прервали пришедшие за Багом посланцы цзайсяна, и – странно, но Баг совершенно не ощущал какой-либо недосказанности: напротив, теперь, когда он был совершенно уверен в том, что принцесса и его студентка Чунь-лянь – одно лицо, после того, как Чжу Ли посетила его в заточении, после того, как столь решительно заявила о небезразличии к его, Бага, судьбе, удивительное спокойствие и умиротворение овладели сердцем ланчжуна. Баг точно знал теперь, как толковать слова “кого хочу, того и люблю”. Знал – и не собирался ни с кем делиться этим сокровенным знанием; это был его, только его и принцессы мир на двоих, маленький храм, трудно выстроенный в самой глубине души, куда не было дороги посторонним. Сейчас Багу этого было более чем довольно. А о большем он и не мечтал. И о будущем – не задумывался. Ибо как знать – куда кинет жизнь, как повернется прихотливыми путями неумолимой кармы и кто мы такие, чтобы требовать от жизни большего, чем она в своей щедрости и так дает нам?..
Под навесами зазвучали речи: по традиции первыми говорили заморские гости – провозглашали здравицы в честь ордусского императора, плели цветастые кружева льстивых слов.
Баг их не слушал: он, почти не скрываясь, смотрел на принцессу, он любовался ее тонкими чертами, изумительными глазами, легкостью ее движений, ее упоительной грацией…
А Судья Ди, освоившись на специально для него поставленном высоком стульчике с мягкой подушкой, вовсю лакал пиво, вызывая тем удивленные взгляды окружающих. Но коту, похоже, было на эти взгляды ровным счетом наплевать – как плевать было сегодня его хозяину на то, что не один уже гость заметил, как он и принцесса смотрят друг на друга. Все было хорошо. И значит – так и надо.
Там же,
тогда же
Мудрый седой цзайсян поднял свою чару, и за столами почти сразу установилась тишина. Ярче зимнего солнца пылали направленные лампы телеснимателей, сохраняющих для всего мира – и, возможно, для грядущих поколений, а как иначе? – каждое мгновение великого и долгожданного пира Собственно, пир только и начинался сейчас по-настоящему: после того, как высказались иностранные гости и Сын Неба неторопливо кивнул своему первому помощнику. Время говорить речь, время произнести слова, которые подытожат прожитые под прежним девизом правления годы и обозначат дорогу будущую.
Цзайсян поднялся и застыл с чаркой в руке в слепящих потоках света.
Он мгновение помедлил – то ли собираясь с мыслями, то ли с целью убедиться, что все кругом замерли в должном внимании, то ли для того, чтобы придать больший вес своей последующей речи, – и неторопливо, хорошо поставленным голосом государственного человека начал:
– В двадцать второй главе “Лунь юя” сказано так. Однажды My Да и Мэн Да пришли к Учителю, и My Да спросил: “Люди из царства Чу говорят, государство только и знает, что принуждает людей делать то, чего они не хотят, и потому оно враг всякому человеку. Так ли это?” Учитель ответил: “Враг ли тело тем органам, которые в нем размещаются? Бывает, телу нужно бежать, и тогда легкие задыхаются, но враг ли тело легким? Бывает, телу нужно трудиться, и тогда сердце бьется до изнурения – но враг ли тело сердцу? Бывает, телу нужно.защищаться, и тогда кулаки болят и кровоточат, но враг ли тело кулакам?” – “Тогда, стало быть, органы, которые плохо слушаются тела, – его враги?” – спросил Мэн Да. Учитель ответил: “Бывает, какой-то орган болеет так, что болеет все тело. Бывает, какой-то орган умирает, и вслед за ним умирает все тело. Однако ж и тогда – повернется ли у тебя язык назвать страдающий орган врагом?” – “Но, Учитель, – сказал My Да, – тогда что такое “нужно”? Кто определяет, когда нужно бежать, когда трудиться и когда – защищаться?” И Учитель ответил: “Жизнь. Счастлив тот, кто не умер и способен следовать ее велениям”.
Цзайсян сделал паузу. Обвел глазами зал. Его проницательный взгляд на миг задержался на Тайюаньском хоу, потом, опустившись вниз, отыскал Богдана. На губах сановника проступила легкая улыбка, он чуть кивнул. По залу пронесся легкий шум: всем было интересно, кого именно выделил улыбкой всемогущий цзайсян. Богдан несколько раз от души кивнул в ответ. Все ждали продолжения, затаив дыхание.
– Я хочу осушить эту чару за то, чтобы наша великая страна всегда сохраняла мудрость понимать веления жизни и силы незамедлительно следовать им. А еще… У жителей Александрийского улуса, гости из которого радуют ныне этот зал своим присутствием, есть замечательная поговорка: “Дурная голова ногам покою не дает”. Я хочу осушить свою чару за то, чтобы никто и никогда не имел бы оснований сказать так о теле Ордуси и о тех или иных ее органах и членах!
С этими словами государственный муж поднес свою чарку к губам – и немедленно выпил.
Зал взорвался овациями.
Богдан отпил глоток “Гаолицинского”. Фирузе пригубила фруктовую воду.
– Как они славно смотрелись бы вместе, – проговорила она негромко. Богдан сразу понял, о ком говорит его супруга: Баг и принцесса. Принцесса и Баг. Весь вечер они глаз не сводят друг с друга…
– Правда, – сказал он.
– Как ты думаешь, из этого что-нибудь получится? – спросила Фирузе.
– Не знаю…
– Мне бы очень хотелось. Сколько же можно Багу…
– Вообще-то это несообразно, – солидно и раздумчиво начал разбирать существо проблемы Богдан. – Ланчжун и принцесса… Это тоже нарушение великого постоянства. Но… не ради силы, не ради власти, не ради честолюбия… Наверное, это все-таки другое дело. Может, тоже веление жизни?
– А как Стася, не знаешь? – вдруг погрустнев, спросила Фирузе. Богдан покачал головой:
– Нет.
– Нехорошо.
– Жизнь… – пробормотал Богдан, словно это все объясняло. – Жизнь.
Наверное, это и впрямь объясняло все.
– Сказано в суре “Свет”, – подал голос бек Кормибарсов, от Фирузе уже знавший историю недолгого увлечения честного ланчжуна, – в аяте двадцать седьмом и двадцать восьмом: “Верующие! Не входите в чьи-либо домы, кроме своих домов, не испросивши на то позволения, и приветствуйте жителей их желанием мира, за это вам хорошо будет. Если там никого не встретите, то не входите, покуда не будет вам позволено; если вам скажут: воротитесь, то воротитесь”. Пророк заповедал это и для людей, и для государств, и для отношений мужчин с женщинами. Для всего. Твой друг и та дева вошли друг к другу – но никого не встретили…
– Может, и так, – неохотно согласился Богдан.
Но у Фирузе уже другая забота была на уме.
– Как-то там Ангелина? – на миг чуть поджав губы от внезапно налетевшего беспокойства, проговорила она.
– Спит, наверное, по своему обыкновению, – успокоил жену Богдан. – А если что – Хаким уже совсем взрослый, он присмотрит.
– Жаль, внука нельзя было сюда взять, – сокрушенно поцокал языком бек. – Конечно, детям тут не место, но все ж… Как ребята в Ургенче бы завидовали! Императора видел! Но зато, – тут же утешил бек сам себя, – пригодился с Гелькой посидеть… Мужчина! Опора!
Умело лавируя между пирующими, к ним приближался императорский посланец.
– К кому это он? – пробормотал немного уже захмелевший Богдан и заозирался кругом, пытаясь уразуметь, кому из близсидящих император мог предоставить слово на сей раз. Пока он крутил головой, посланец подошел вплотную.
– Драгоценный преждерожденный Оуянцев-Сю, – низко поклонился посланец.
Богдан ошалело уставился на него:
– А?
– В небесной милости своей владыка повелевает вам произнести праздничное пожелание.
Очки едва не свалились со сразу вспотевшего носа Богдана. Он водворил их на место пальцем и поднял голову, посмотрел на помост – туда, где в самом центре, лицом к югу, под желтым балдахином пребывал владыка. “Интересно, ему уже передали мой подарок или нет? – невпопад подумал Богдан. – Конечно же нет, там их столько, подарков этих… За седмицу не разберешь”.
Посланец не собирался повторять дважды; его уж и след простыл.
Фирузе молча сжала пальцами локоть мужа и тут же отпустила.
– Давай, сынок, – сказал бек. – Перекрестил бы тебя – да Аллах не велит…
Богдан встал, и лучи телевизионных светильников скрестились на нем так же, как бесчисленные взгляды. Гомон зала медленно опал. Стало тихо.
“Что сказать?!”
И тут Богдану почему-то припомнился Дэдлиб.
“Есть только одна культура, просто одни продвинулись в ней больше, а другие – меньше…”
“Может, – подумал Богдан, – по телевизору он тоже меня увидит… и такие, как он… у нас их тоже немало…”
– Мы имеем лишь две силы, которые способны подвигнуть человека делать то, что порою так необходимо и так не хочется: поступаться собой ради ближних и дальних своих, – немного сипло начал Богдан. Покрутил головой, сглатывая внезапно вспухший комок в горле; поправил очки сызнова. – Это стремление иметь чистую совесть и стремление избежать наказания. Если люди перестают понимать, что такое чистая совесть, если перестают ощущать увеличение того груза, что волей-неволей копится в душе любого, остается лишь страх наказания. Страх за себя. Это тупик, распад, гибель. В истории были примеры… Нельзя дать сникнуть совести. А совесть… совесть – это долг перед тем, что называют святынями. Есть святыни частные – семья, дети, друзья… Но есть и общие для каждого народа. Только пока они живы, народ остается народом и не превращается в толпу, в шайку… У разных народов святыни разные. У одних почтительность сына и подданного да Жалобный барабан, у других – заветы Пророка и его плащаница… или небрежение благами земными и всечеловечность какая-нибудь… или, наоборот, права человека… или какое-нибудь сражение с врагом, который и врагом-то быть давно уж перестал…
“Долго говорю, – вскользь подумал Богдан. – И сбивчиво. Не умею я этого… То ли дело цзайсян – как красиво завернул! Надо скорей…”
– Святыни каждого народа для всех других – не более чем предрассудки. И это не обидно. Не обидно! Иначе и быть не может! Нельзя обижаться на то, что твои святыни для любого соседа – предрассудки, но и нельзя дать заразить себя этим отношением к ним. Беречь свои святыни каждый народ должен сам. Никто за него это не сделает. А беречь – это значит, в том числе, и не навязывать силой. Ибо то, что навязывают, – начинают ненавидеть. Обязательно. А что возненавидел – того лишился. Лишился – значит, стал беднее. А зачем? Когда можно стать богаче?
Он старался не смотреть ни на кого, даже на жену, понимая, что, стоит ему встретиться с чьим-то насмешливым, скучающим или даже просто пустым, непонимающим взглядом – он собьется окончательно и безнадежно и язык заклинит во рту. Жмурясь и стискивая в потной руке чару, он слепо глядел прямо в ярый луч светильника. И казалось, никого и ничего кругом нет, кроме густого беспощадного сияния – и он пылал в нем.
– А когда твою святыню ненавидят – ты начинаешь ее защищать с пеной на губах, и тогда тоже теряешь ее, потому что она перестает быть свята. Перестает тебя улучшать. Перестает быть чудотворной иконой, которую покаянно целуют, и становится идолом, которого с воплями мажут кровью жертвоприношений. Я бы очень хотел… Я пожелал бы в этот великий день… чтобы ни единого человека в Ордуси никогда не постигла такая душевная беда. И чтобы везде и всюду наконец поняли все это. А тогда, – он, сколько мог, возвысил голос, – тогда все мы после долгих забот и мучений будем счастливы, очень счастливы наконец!
Конец второй цзюани