Эти двое покинули комнату; обессилевший Саладин, приплющенный ситуацией, раздраженно потопал вслед за ними.
– Зануда, – раздался веселый голос Зини над его плечом. – Оставь, избавься от этого, стань взрослым.
Художественная коллекция Чамчавалы, размещенная здесь, на Скандальном мысе, включала множество легендарных холстов Хамза‑намы[444]– представителя этой шестнадцативековой династии, – изображающих сцены из жизни героя, который, может, был, а может, и не был тем самым Хамзой, что известен как дядюшка Мухаммеда и чья печень была съедена мекканской женщиной Хинд,[445]когда он лежал мертвым на поле битвы в Ухуде.[446]
– Мне нравятся эти картины, – сказал Чангиз Чамчавала Зини, – потому что герою позволительно потерпеть неудачу. Смотри, как часто его приходится выручать из беды.
Картины также предоставляли красноречивое доказательство тезиса Зини Вакиль об эклектичной, гибридной природе индийской художественной традиции. Моголы пригласили художников со всех частей Индии, чтобы те творили свои картины; индивидуальные особенности растворились, чтобы создать многоголовое, многокрасочное Сверхискусство, которым в действительности являлась индийская живопись. Одна рука рисовала мозаичные полы, другая – фигуры, третья раскрашивала облачные небеса китайских подделок. На оборотах полотнищ были записаны истории, поясняющие сцены. Изображения должны были выглядеть подобно кинофильму: картины демонстрировались в то время, пока кто‑нибудь озвучивал героическую историю. На холстах Хамза‑намы можно было разглядеть персидские миниатюры, сплетающиеся с живописными стилями Каннада[447]и Кералы; там можно было найти черты индуистской и мусульманской философии, формирующие характерный позднемогольский синтез.
|
Великана заманили в яму‑ловушку, и его человеческие мучители пронзали его лоб.[448]Мужчина, рассеченный вертикально от макушки до паха и все еще держащий в падении свою саблю. Везде пузырились сгустки крови.
Саладин Чамча взял ситуацию в свои руки.
– Дикость, – отметил он громко своим английским голосом. – Очевидная варварская любовь к боли.
Чангиз Чамчавала проигнорировал сына, глядя только в глаза Зини; пристально смотрящей в его собственные.
– Наше правительство – филистимляне,[449]молодая леди, Вы не находите? Я предложил им всю эту коллекцию совершенно бесплатно, Вы знаете? Пусть только все будет сделано должным образом, пусть только все останется на своих местах. Состояние холстов – не высший класс, Вы видите… Они не станут этого делать. Никакого интереса. Зато я каждый месяц получаю предложения из Амрики. Предложения весьма и весьма крупные! Вы бы не поверили. Я не продаю. Наше наследие, моя дорогая, каждый день растаскивают Штаты. Картины Рави Вармы,[450]бронза Чанделы, решетки Джайсалмера. Мы продаем себя, не так ли? Они кидают свои кошельки на землю – и мы падаем на колени у их ног. Наши быки Нанди[451]находят свой конец в каком‑нибудь загоне штата Техас.[452]Но Вы сами знаете все это. Вы знаете, что Индия сегодня – свободная страна.
Он остановился, но Зини ждала; еще не все было сказано. И продолжение случилось:
– Когда‑нибудь я тоже стану брать доллары. Не корысти ради. Токмо ради удовольствия быть шлюхой.[453]Стать ничем. Меньше чем ничто.
|
И теперь, наконец, настоящая буря, слово за слово, меньше чем ничто.
– Когда я умру, – сказал Зини Чангиз Чамчавала, – что от меня останется? Пара освободившихся туфель. Это моя судьба, которую он мне создал. Этот актер. Этот притворщик. Этот претендент.[454]Он превратил себя в имитатора несуществующих людей. У меня нет никого, чтобы наследовать мне, чтобы воздать мне за то, что я сделал. Это – его месть: он украл у меня мое потомство. – Он улыбнулся, потирая руки и освобождая их от заботы о сыне.[455]– Я рассказал ей, – сказал он Саладину. – Ты все еще носишь своего цыпленка‑навынос.[456]Я изложил ей свою жалобу. Теперь она должна судить. Таков уговор.
Зинат Вакиль приблизилась к старику в несоизмеримом с его телом костюме, взяла ладонями его щеки и поцеловала в губы.
После предательства Зинат в доме его извращенного отца Саладин Чамча отказался видеться с нею или отвечать на сообщения, которые она оставляла за гостиничной стойкой. Миллионерша завершила свой бег; тур был окончен. Пора возвращаться домой.
После последнего вечернего сеанса Чамча отправился баиньки. В лифте молодая и, видимо, медовомесячная парочка слушала музыку в наушниках. Молодой человек шептал своей жене:
– Послушай, скажи мне. Я все еще кажусь тебе иногда незнакомцем?
Девушка, нежно улыбаясь, покачала головой, не расслышав, и сняла наушники. Он повторил, исполненный серьезности:
– Незнакомцем, тебе, разве я все еще не кажусь иногда?
Она, решительно улыбнувшись, на мгновение прижалась щекой к его высокому худому плечу.
– Да, раз или два, – ответила она и снова надела наушники.
|
Он сделал то же самое; казалось, он был полностью удовлетворен ее ответом. Их тела снова подчинились ритмам играющей музыки.
Чамча покинул лифт. Зини сидела на полу, спиной к двери. В номере она налила себя большую порцию виски с содовой.
– Ты ведешь себя как ребенок, – сказала она. – Тебе должно быть стыдно.
В тот день он получил пакет от отца. Внутри него был небольшой кусочек дерева и множество купюр, не рупий, но фунтов стерлингов: так сказать, прах орехового дерева. Он был полон остаточными чувствами, и появившаяся Зинат стала мишенью.
– Ты думаешь, я люблю тебя? – произнес он подчеркнуто жестко. – Ты думаешь, я останусь с тобой? Я женатый мужчина.
– Я хотела, чтобы ты остался, не ради себя, – призналась она. – По некоторым причинам я хотела этого ради тебя.
Несколькими днями ранее ему довелось посмотреть индийскую постановку истории Сартра[457]на тему стыда. В оригинале муж подозревает свою жену в неверности и устраивает ловушку, чтобы уличить ее. Он притворяется уехавшим в командировку, но возвращается спустя несколько часов шпионить за нею. Он становится на колени, чтобы заглянуть в замочную скважину их входной двери. В этот момент он ощущает позади себя чужое присутствие, оборачивается, не вставая, и видит ее, глядящую на него сверху вниз с презрением и отвращением. Эта сцена – он, стоящий на коленях, она, смотрящая вниз – сартровский архетип.[458]Но в индийской версии стоящий на коленях муж не ощущает никакого присутствия за спиной; его окликает жена; он поднимается, чтобы столкнуться с нею на равных; бушует и кричит; а когда она плачет, он обнимает ее, и они снова мирятся.
– Ты говоришь, мне должно быть стыдно, – горько ответил Чамча Зинат. – Ты, у которой нет стыда. Я полагаю, это может быть национальной чертой. Я начинаю подозревать, что индийцы недостаточно рафинированы морально, чтобы осознать истинную трагедию, и потому действительно не могут понять саму идею стыда.
Зинат Вакиль добила свой виски.
– Хорошо, можете больше не говорить. – Она взяла себя в руки. – Я сдаюсь. Я ухожу. Мистер Саладин Чамча. Я полагала, что Вы были все еще живы, едва‑едва, но все еще дышали; но я заблуждалась. Оказывается, Вы были мертвы все это время.[459]
И еще кое‑что перед тем, как млечноглазая скрылась за дверью.
– Не позволяйте людям подходить к Вам слишком близко, мистер Саладин. Стоит им проникнуть сквозь Вашу защиту, и ублюдки пройдутся ножом по Вашему сердцу.
После этого не осталось ничего. Самолет поднялся и пролетел над городом. Где‑то под ним Чангиз Чамчавала наряжал служанку как свою мертвую жену. Новая транспортная схема сжала в тиски тело городского центра. Политические деятели пытались строить карьеры, пускаясь в падьятры[460]– пешие паломничества через страну. На стенах можно было заметить надписи: Совет политиканам. Только шаг до цели: падьятра в ад!. Или, иногда: в Ассам.
Актеры впутались в политику: МГР,[461]Н. Т. Рама‑Рао, Баччан. Дурга Хоте[462]жаловалась, что ассоциация актеров стала «красным фронтом». Саладин Чамча, летящий рейсом 420, закрыл глаза; и ощутил – с глубоким облегчением – контроль над речью и успокоение своего горла, указывающие, что голос, его английский голос начал свое уверенное возвращение к нему.
Первое тревожное обстоятельство, случившееся с господином Чамчей в этом полете, заключалось в том, что среди своих товарищей‑пассажиров он обнаружил женщину из своего сновидения.
Взорвите салон,
Позовите террористов,
Свяжите стюардессу,
Разрешите курить.
АукцЫон, «Самолет»
Леди из сна была ниже ростом и менее изящна, чем настоящая, но едва Чамча узрел ее размеренную походку вверх и вниз по проходам Бостана, он вспомнил свой кошмар. После ухода Зинат Вакиль он погрузился в тревожный сон, и в нем явилось предостережение: видение женщины‑бомбистки, чей едва слышный, мягкий голос с канадским акцентом звучал глубоко и мелодично, как раскинувшийся вдаль океан. Леди из сна была так загружена взрывчаткой сверху донизу, что была скорее даже не бомбисткой, а живой бомбой; женщина, идущая в проходе салона, держала на руках младенца, который, казалось, мирно спал: младенца, спеленатого так умело и держащегося так близко к груди, что Чамча не мог разглядеть ничего, кроме пряди детских волос. Под влиянием всплывшего в его памяти сновидения он решил, что дитя было на самом деле связкой динамитных шашек или каким‑нибудь тикающим устройством, и он был уже готов закричать, когда привел себя в чувство и сделал строгое предупреждение. Это явно было что‑то из тех суеверных бредней, которые он оставил позади. Он был опрятным мужчиной в костюме с запонками, летящим в Лондон, к размеренной, удовлетворенной жизни. Он был обитателем реального мира.
Он путешествовал один, избегая компании других членов труппы Актеров Просперо, разбросанных по салону эконом‑класса: носящих футболки с доро́гой «на Йух»,[463]и пытающихся шевелить шеями на манер танцоров натьяма,[464]и абсурдно выглядящих в Бенареси‑сари,[465]и пьющих слишком много дешевого шампанского, предоставляемого авиакомпанией, и докучающих полным презрения бортпроводницам (которые, будучи индианками, понимали, что актеры – люди низшего класса); ведущих себя, говоря короче, с обычной театральной неуместностью. Женщина, держащая ребенка, шла, не обращая внимания на бледнолицых актеров, превращая их в струйки дыма, знойные миражи, привидения. Для человека, подобного Саладину Чамче, обесценивание всего английского англичанами было вещью слишком болезненной, чтобы задумываться над нею. Он уткнулся в газету, в которой бомбейская «рельсовая» демонстрация[466]была разогнана полицейскими с помощью железных дубинок. Репортеру сломали руку; его камера тоже была разбита. Полиция напечатала «ноту»: Ни на репортера, ни на кого еще не нападали умышленно.
Чамча дрейфовал в океане авиаснов. Город потерянных историй, срубленных деревьев и неумышленных нападений исчез из его мыслей. Немного погодя, когда он открыл глаза снова, его ждал очередной сюрприз этого жуткого полета. Мимо него к туалету проследовал мужчина. Он был бородат и носил дешевые крашеные очки, но Чамча признал его все равно: здесь, путешествуя инкогнито эконом‑классом рейса АI‑420, находилась пропавшая суперзвезда, живая легенда, Джибрил Фаришта собственной персоной.
– Как спалось?
Он понял, что вопрос был адресован ему, и отвернулся от видения великого киноактера, чтобы уставиться на не менее экстравагантный облик сидящего рядом с ним невероятного американца в бейсболке, очках в металлической оправе и неоново‑зеленой бушевой рубашке, на которой извивались люминесцентные золотые тела пары сплетенных китайских драконов. Чамча удалил этот объект из своего поля зрения, пытаясь укутать себя в кокон уединения, но уединение перестало быть возможной.
– Амслен Магеддон,[467]к Вашим услугам, – драконий человек выставил огромную красную руку. – К Вашим, и к таковым Христовой гвардии.[468]
Одурманенный сном Чамча встряхнул головой.
– Вы военный?
– Ха! Ха! Да, сэр, можно сказать и так. Скромный пехотинец, сэр, в Гвардии Всемогущего.
– Ох, почему бы Вам не сказать во всемогущей гвардии?
– Я человек науки, сэр, и это моя миссия: моя миссия и, смею добавить, моя привилегия – посетить вашу великую нацию, чтобы дать бой самой пагубной чертовщине, когда‑либо случавшейся с «мозговыми шариками» народа.
– Я не улавливаю.
Мистер Магеддон понизил голос.
– Я имею в виду обезьяносранство,[469]сэр. Дарвинизм. Эволюционную ересь мистера Чарльза Дарвина.[470]
Его тон однозначно давал понять, что имя злобного, богохульного Дарвина было столь же противно, как таковое любого другого вилохвостого изверга: Вельзевула,[471]Асмодея или самого Люцифера.[472]
– Я предупредил вашего брата‑человека, – доверительно заметил Магеддон, – против мистера Дарвина и его трудов. С помощью моей личной пятидесятисемислайдовой презентации. Я говорил совсем недавно, сэр, на банкете в честь Всемирного Дня Взаимопонимания в Ротари‑клубе,[473]Кочин,[474]Керала. Я рассказывал о своей стране, о ее молодежи. Я вижу их потерянными, сэр. Молодые американцы: я вижу их в отчаянии, обратившимися к наркотикам и даже, скажу Вам прямо, к добрачным сексуальным отношениям. Я сказал это тогда, а теперь я говорю это Вам. Если бы я верил, что моим прадедушкой был шимпанзе, я бы и сам, наверное, был в глубокой депрессии.
Джибрил Фаришта уселся на место, пристально глядя в окно. Запустили рейсовый кинофильм, и освещение в самолете сделалось приглушенным. Женщина с младенцем все еще была на ногах, прохаживаясь взад и вперед по салону: вероятно, чтобы хранить детское молчание.
– Мы спускаемся? – спросил Чамча, ощущая, что от него требовалось некоторое участие.
Его сосед помедлил.
– Думаю, это был глитч[475]в звуковой системе, – сказал он, наконец. – Ничего лучше я предположить не могу. Я не представляю, как эти замечательные люди могли бы вести меж собой такие разговоры, если бы они думали так же, как я.
Чамча почувствовал некоторое смущение. Он полагал, что в стране горячо верующих людей мысль о том, что наука является врагом Бога, должна казаться привлекательной; но Ротарианская скука Кочина опровергла его. В мерцании авиасалонного кино Магеддон продолжал голосом невинного бычка рассказывать небылицы, уличая себя самого в полном незнании предмета. Когда в конце круиза по великолепной природной гавани Кочин, в которую Васко да Гама[476]заглянул в поисках специй (что привело в движение всю неоднозначную историю отношений запад‑восток), к нему обратился пострел, наполняющий свою речь многочисленными тсс и эй‑мистер‑окей. «Эй там, да! Хотите гашиш,[477]сахиб? Эй, мистерамерика. Да, дядясэм, хотите опиум,[478]лучшее качество, классная цена? Окей, Вы хотите кокаин?[479]»
Саладин не удержался и захихикал. Инцидент поразил его, словно месть Дарвина: если Магеддон держал бедного, викторианского, накрахмаленного Чарльза ответственным за американскую наркокультуру, было бы просто восхитительно, чтобы он сам увидел, через весь земной шар, как его собственные этические представления так горячо восстают против этого. Магеддон остановился, заметив причиняющие боль интонации. Незавидная судьба – быть американцем за границей и не подозревать, почему тебя так не любят.
После того, как нечаянный смешок сорвался с губ Саладина, Магеддон погрузился в угрюмую болезненную дремоту, оставляя Чамчу с его собственными мыслями. Следует ли думать о рейсовых кинофильмах как об особо гадкой, случайной мутации формы – той, что будет в конечном счете погашена естественным отбором, – или же в них – будущее кинематографа? Будущее с сумасбродными кинопрыжками вечно звездных Шелли Лонг и Чеви Чейза[480]было слишком отвратительно, чтобы думать о нем; это было видение Ада… Чамча снова погрузился в сон, когда освещение салона вернулось; фильм закончился; и кинематографическая иллюзия сменилась на таковую теленовостей, когда четыре вооруженные, кричащие фигуры появились, перекрывая проходы.
* * *
Пассажиров держали на похищенном самолете в течение ста одиннадцати дней,[481]оторванными от мира на мерцающей взлетно‑посадочной полосе, окруженной огромными осыпавшимися барханами, потому что когда четыре террориста – три мужчины, одна женщина – заставили пилота приземлиться, никто не мог придумать, что с ними делать. Они приземлились не в международном аэропорту, а в абсурдном безумии здоровенного летного поля, построенного для увеселения местного шейха в его любимом оазисе посреди пустыни, в который, кроме того, вело теперь шестиполосное шоссе, весьма популярное среди одиноких молодых мужчин и женщин, совершавших круиз по его обширной пустоте на неторопливых авто и глазеющих друг на друга сквозь окна… И однажды здесь приземлился 420‑й, однако шоссе было полно бронетранспортерами, грузовиками, лимузинами с развевающимися флагами. И пока дипломаты торговались о судьбе авиалайнера – штурмовать или не штурмовать, – пока они пытались решить, уступить или твердо стоять за жизни людей, великая неподвижность установилась вокруг самолета, и случилось это незадолго до начала миражей.
Сперва это был постоянный поток случайностей: полный электричества квартет угонщиков, нервный, счастливо‑взведенный. Это худшие моменты, – думал Чамча, пока дети кричали, а страх растекался подобно пятну, – вот как мы все можем попасть на запад. Они держали все под контролем: трое мужчин, одна женщина, все высокие, все без масок, все красивые, они были актерами, более того, они были звездами теперь, стреляющими или падающими звездами, и у них были свои сценические имена. Дара Сингх[482]Бута Сингх Ман[483]Сингх. Женщину звали Тавлин.[484]Женщина из сна была анонимна, словно бы у чамчиного «режиссера сновидений» не было времени для псевдонимов; но, подобно ей, Тавлин говорила с канадским акцентом, сглаженным, с теми же ускользающе‑округлыми О. После того, как самолет сел в оазисе Аль‑Земзем,[485]пассажиры, изучающие своих каперов[486]с навязчивым вниманием, достойным пронзенной мангустой кобры, могли заметить, что было нечто располагающее в красоте этих трех мужчин: некая дилетантская любовь к риску и смерти, заставляющая их часто появляться в распахнутых дверях самолета и щеголять своими телами перед профессиональными снайперами, наверняка скрывавшимися среди пальм оазиса. Женщина держала себя в стороне от такой глупости и, по‑видимому, сдерживала себя, чтобы не обругать троицу своих коллег. Она казалась нечувствительной к собственной красоте, и это делало ее самой опасной из четырех. Саладина Чамчу зацепило, что молодые люди были слишком брезгливы, слишком самовлюбленны, чтобы пачкать руки кровью. Им было бы трудно убивать; они казались себе героями телепередачи. Но Тавлин была здесь по делу. Он остановил на ней свой взгляд. Мужчины не знают, думал он. Они хотят действовать тем способом, которым действовали угонщики в кино и на ТВ; они – реальность, подражающая самому сырому образу, они – черви, глотающие свои хвосты.[487]Но она, женщина, знает … Пока Дара, Бута, Ман Сингх выпендривались и красовались, она была самой тишиной, ее глаза глядели в пустоту, и это пугало замерших пассажиров.
Чего они хотели? Ничего нового. Независимой родины, религиозной свободы, освобождения политзаключенных, правосудия, денег в качестве выкупа, политического убежища в выбранной ими стране. Многие из пассажиров прониклись к ним сочувствием, даже при том что они были под постоянной угрозой экзекуции. Если ты живешь в двадцатом веке, тебе нетрудно увидеть себя в людях, более отчаянных, чем ты сам, стремящихся формировать мир в соответствии со своими желаниями.[488]
После приземления террористы освободили всех пассажиров, кроме пятидесяти, решив, что пятьдесят – самое большое число, которое будет удобно контролировать. Женщины, дети, сикхи – все они были освобождены. Выяснилось, что Саладин Чамча – единственный из Актеров Просперо, кому не предоставили свободу; он уступил извращенной логике ситуации, и вместо сожаления из‑за того, что остался, он был рад видеть спины своих отвратительно ведущих себя коллег; прекрасное избавление от дурного сора, как они, думал он.
Ученый‑креационист[489]Амслен Магеддон оказался неспособен выдержать известие о том, что налетчики не собираются его выпускать. Он поднялся на ноги, шатающийся из‑за своего огромного роста подобно небоскребу во время урагана, и начал орать истеричные бессвязности. Поток слюны в уголках его рта иссяк; он лихорадочно облизнул губы. Теперь держитесь у меня, подонки, теперь, черт возьми, довольно – ДОВОЛЬНО, ваддья вераддья [490] вы можете ваши идеи, и далее, во власти своего кошмара наяву, гнал он свою пургу, и кто‑то из четырех – очевидно, женщина – подошел, взмахнул обрезом и сломал его дрожащую челюсть. И хуже того: поскольку слюнявый Магеддон облизывал свои губы, когда его челюсть клацнула, захлопываясь, откушенный кончик его языка упал на колени Саладина Чамчи; вскоре за ним последовал и его прежний владелец. Амслен Магеддон упал безъязыким и бесчувственным в руки актера.
Амслен Магеддон заработал свободу, потеряв язык; проповедник, преуспевший в проповеди пиратам, сдал инструмент своей проповеди. Они не собирались беспокоиться о раненом человеке, риске гангрены и тому подобном, поэтому Амслен присоединился к массовому бегству с самолета. В те первые, дикие часы разум Саладина Чамчи продолжал задаваться вопросом деталей: эти автоматические винтовки или полуавтоматические ружья, как они умудрились пронести металл контрабандой на борт; в какую часть тела можно получить ранение из этого оружия, чтобы иметь шанс выжить; насколько испуганы должны быть они, эти четверо, насколько полны мыслями о своей собственной смерти… Как только мистер Магеддон ушел, он ожидал, что останется сидеть один, но подошел человек и уселся на прежнее место креациониста, сказав:
– Вы не возражаете, яар? В этом цирке парню требуется компания.
Это была кинозвезда, Джибрил.
* * *
После первых нервных дней на земле, в течение которых три молодых угонщика в тюрбанах, подошедшие опасно близко к грани безумия, кричали в пустоту ночи: вы, ублюдки, придите и возьмите нас, или, иначе: боже‑боже, они собираются прислать гребаных коммандос, мамоебских американцев, яар, сестроебских британцев,[491] – моменты, во время которых оставшиеся заложники закрывали глаза и молились, потому что всегда больше всего пугались, когда налетчики подавали признаки слабости, – все устаканилось и стало казаться обыденностью. Дважды в день на одинокой машине продовольствие и спиртное подвозилось к Бостану и оставлялось на гудроновом шоссе. Заложники должны были вносить картонные коробки, тогда как террористы следили за ними, спрятавшись в безопасности самолета. Кроме этого ежедневного посещения, не осталось никаких контактов с внешним миром. Радио сдохло. Казалось, будто об этом инциденте все забыли, словно он смущал настолько, что его просто предпочли стереть из отчетов. «Ублюдки оставили нас гнить! – орал Ман Сингх, и заложники охотно присоединялись. – Хиджрас! Чутьяс![492]Срань!»
Они были укутаны жарой и тишиной, и теперь призраки начали мерцать в уголках их глаз. Самый нервозный из заложников, молодой человек с козлиной бородкой и коротко стриженными курчавыми волосами, проснувшись на рассвете, завопил от страха, поскольку увидел скелет, едущий на верблюде через дюны. Другие заложники видели цветные шары, повисшие в небе, или слышали хлопанье гигантских крыльев.[493]Трое угонщиков‑мужчин окунулись в глубокий, фаталистический мрак. Как‑то раз Тавлин созвала их на совет в дальнем конце самолета; заложники слышали сердитые голоса.
– Она сообщает им, что они должны предъявить ультиматум, – поведал Чамче Джибрил Фаришта. – Один из нас должен умереть, так или иначе.
Но когда террористы вернулись, Тавлин с ними не было, и уныние в их глазах было теперь с оттенком стыдливости.
– Они растеряли свои потроха, – шепнул Джибрил. – Не могут ничего поделать. Итак, что остается для нашей Тавлин‑биби? Ноль без палочки. Фантуш[494]ничтожество.
Вот что она сделала:
Чтобы доказать своим пленникам, да и своим товарищам‑пиратам, что мысль о неудаче или сдаче никогда не ослабит ее решимость, она появилась после своего мимолетного отступления в коктейль‑зале для первого класса, чтобы предстать пред ними подобно стюардессе, демонстрирующей пассажирам спасательные средства. Но вместо того, чтобы надевать спасательный жилет и брать кислородную маску, свисток etcetera, она быстро сняла свободную черную джеллабу[495]– единственный предмет своей одежды – и предстала перед ними совершенно голой, так, чтобы они могли увидеть весь арсенал ее тела: гранаты, подобные дополнительным птенчикам грудей, выглядывающим из своего гнезда; гелигнит,[496]прилепленный вокруг бедер точно так же, как это видел во сне Чамча. Затем она снова оделась и заговорила тихим океаническим голосом.
– Когда великая идея входит в мир, великое дело, возникают кое‑какие критические вопросы, – молвила она. – История спрашивает нас: как мы способны действовать? Действительно ли мы бескомпромиссны, абсолютны, сильны – или же мы покажем себя приспособленцами, идущими на компромисс ради порядка и выгоды?[497]
Ее тело было ответом.
Проходили дни. Распахнутые, кипящие обстоятельства захвата, ясные и туманные одновременно, породили у Саладина Чамчи желание спорить с женщиной, что непреклонность тоже может быть мономанией;[498]он хотел сказать, что она может оказаться тиранией, что она слишком хрупка, ибо гибкое тоже может быть гуманным и достаточно прочным, чтобы выжить. Но он не сказал ничего, разумеется; он погрузился в апатию дней.
Джибрил Фаришта обнаружил в кармашке переднего кресла памфлет, написанный отбывшим мистером Магеддоном. К тому времени Чамча заметил решительность, с которой кинозвезда сопротивлялась приходу сна, так что было неудивительно видеть его читающим и запоминающим строки креационистской листовки, в то время как его уже тяжелые веки опускались все ниже и ниже, пока он не заставлял их снова широко раскрыться. Рекламный листок утверждал, что даже ученые прилежно переизобретали Бога; что, доказав существование единой универсальной силы (для которой электромагнитное, гравитационное, сильное и слабое взаимодействия[499]современной физики являлись всего лишь аспектами, аватарами, можно сказать, или ангелами), мы получаем древнейшую из всех вещей, верховную сущность, управляющую всем творением…
– Смотрите, что говорит наш друг: что если бы Вам пришлось выбирать между каким‑нибудь рассеянным силовым полем и реально живущим Богом, что подошло бы для Вас больше? Хороший вариант, так? Вы не можете молиться электрическому току. Нет никакого смысла спрашивать у волновых форм ключи от Рая. – Он закрыл глаза, затем резко открыл их снова. – Все эта проклятая ахинея, – с отчаяньем произнес он. – Меня тошнит от нее.
После первых дней Чамча больше не замечал тяжелого запаха Джибрила, поскольку все в этом мирке пота и предчувствий пахли не лучше. Но лицо его было невозможно игнорировать: огромные пурпурные синяки неусыпности растекались, как пятна мазута, вокруг его глаз. Наконец его сопротивление сломалось, он рухнул на плечо Саладина и проспал беспробудно четверо суток.
Когда он пришел в чувства, то обнаружил, что Чамча с помощью мышеподобного, козлобородого заложника, некоего Джаландри, перенес его в пустующий ряд центрального блока. Придя в сортир, он мочился целых одиннадцать минут и вернулся с выражением настоящего ужаса в глазах. Он снова уселся рядом с Чамчей, но не проронил ни слова. Две ночи спустя Чамча снова заметил его борьбу против подступающего сна. Или, как выяснилось, против сновидений.
– Десятым по высоте пиком в мире, – расслышал Чамча его бормотания, – является Шишапангма Фэнь, восемь ноль один три метра. Аннапурна девятая, восемьдесят – семьдесят восемь. – Иногда он начинал с другой стороны: – Первая, Джомолунгма, восемь восемь четыре восемь. Вторая, К2, восемьдесят шесть – одиннадцать. Канченджанга, восемьдесят пять – девяносто восемь, Макалу, Дхаулагири, Манаслу. Нанга Парбат, восемь тысяч сто двадцать шесть метров.
– Вы считаете пики‑восьмитысячники,[500]чтобы заснуть? – поинтересовался Чамча. – Они покрупнее овечек, но не столь многочисленны…
Джибрил Фаришта впился в него взглядом; затем склонил голову, приняв решение.
– Чтобы не спать, друг мой. Чтобы остаться активным.
* * *
Именно тогда Саладин Чамча узнал, почему Джибрил Фаришта стал бояться сна. Нам всем бывает нужно поплакаться кому‑то в жилет,[501]а Джибрил ни с кем еще не говорил о том, что случилось после того, как он обжирался нечистыми свиньями. Сны начались той же ночью. В этих видениях он всегда был как бы не собой, но своим тезкой, и я не собираюсь играть эту роль, Вилли, я – это он, он – это я, я – это проклятый архангел, Джибрил собственной персоной, большой, как эта проклятая жизнь.
Вилли. Подобно Зинат Вакиль, Джибрил весело отреагировал на сокращенное имя Саладина.
– Вау, бхаи! Убиться, чесслово. Убиться веником. Так как там по‑английски будет чамча, позвольте спросить? Ложка? Вилка? Мистер Салли Вилка. Это будет нашей маленькой шуткой.
Джибрил Фаришта не умел определять, когда ему удавалось кого‑то разозлить. Вилка, Вилли, мой старина Чамч: Саладин ненавидел их все. Но не мог ничего поделать. Кроме как ненавидеть.