V. Город Видимый, но Незаметный 5 глава




– Мы все повинны в Ассаме, – сказал он. – Каждый из нас. Если и пока мы сталкиваемся с тем, что детские смерти происходят из‑за наших ошибок, мы не можем называться цивилизованными людьми.

Он пил ром так же быстро, как говорил, и его голос становился все громче, а тело начало опасно крениться, но хотя весь зал притих, никто не двинулся к нему, никто не попробовал прервать его разглагольствования, никто не назвал его пьяным. На полуфразе – о ежедневной слепоте, или о перестрелках, или о коррупции, кто там вспомнит – он тяжело сел и уставился в стакан.

Тут поднялся молодой человек из дальнего угла заведения и вернулся к спору. Ассам должен быть понят политически, кричал он, были экономические причины; и тогда встал другой парень и сказал, что денежные вопросы не объясняют, почему большие дяди избивают до смерти маленьких девочек, на что получил ответ: если так говорите, то вы никогда не испытывали голода, салах, то вы чертов романтик, полагающий, что экономика не может превращать людей в животных. Чамча вцепился в стакан, ибо уровень шума повысился, и воздух, казалось, сгустился: сверкали золотые зубы, плечи терлись рядом, локти подталкивали, воздух обращался в суп, и сердце в груди неровно трепетало. Джордж схватил его запястье и выволок на улицу.

– Мужик, ты окей?[365]Ты весь позеленел.

Саладин кивнул в знак благодарности, задохнулся в ночной прохладе, успокоился.

– Ром и истощение, – сказал он. – У меня есть особая привычка восстанавливать свои нервы после шоу. Слишком часто я разбалтываюсь. Следовало учесть.

Зини смотрела на него, и в ее глазах было что‑то большее, чем сочувствие. Сверкающий взгляд, торжествующий, твердый. Что‑то дошло до тебя, злорадствовал ее взгляд. Об этом кровавом временем.

Когда ты поправляешься после тифа, – размышлял Чамча, – ты становишься иммунным к болезни лет эдак на десять или около того. Но ничто не вечно; в конечном счете антитела[366]исчезнут из твоей крови. И ему следует смириться с фактом, что в его крови уже не осталось иммунных агентов, позволявших ему переносить реалии Индии. Ром, сердцебиение, болезнь духа. Пора в постельку.

Она не поведет его к себе домой. Всегда и только гостиница, со златомедальными молодыми арабами, появляющимися из полуночных коридоров с бутылками контрабандного виски. Он лежал на кровати в ботинках, при воротничке и в ослабленном галстуке, его правая рука падала на глаза; она – в гостиничном белом халате – склонилась над ним и поцеловала его подбородок.

– Я скажу тебе, что случилось с тобой сегодня вечером, – молвила она. – Можно сказать, мы вскрыли твою раковину.

Он сел, сердитый.

– Ладно, вот что у меня внутри, – вспыхнул он. – Индиец, перенесенный в английскую среду. Когда я пытаюсь в эти дни быть индостанцем, люди смотрят вежливо. Вот он я.

Поймавший себя на преображении своей приемной речи, он услышал в индийском Вавилоне[367]зловещее предупреждение: не возвращайся снова. Когда ты ступаешь в Зазеркалье,[368]ты забываешь об опасности. Зеркало может порезать тебя на кусочки.

– Я так гордилась Бхупеном сегодня вечером, – сказала Зини, забираясь в постель. – В скольких странах ты смог бы войти в какой‑нибудь бар и начать дебаты вроде этих? Страсть, серьезность, почтение. Вы храните свою цивилизацию, Лизоблюджи;[369]я люблю это изобилие прекрасного.

– Оставь меня, – попросил он. – Я не люблю людей, ежесекундно и без предупреждения меняющих мнение обо мне, я забыл правила семи плиток и кабадди,[370]я не могу читать свои молитвы, я не знаю о том, что случается на церемонии Никах,[371]и в городе, где я вырос, я потеряюсь, если останусь один. Это не дом. Он вызывает у меня головокружение, потому что кажется домом, но не является таковым. Он заставляет мое сердце дрожать и кружит мне голову.

– Ты глупец! – крикнула она на него. – Глупец. Стань прежним! Проклятый дурак! Конечно же, ты сможешь.

Она была вихрем, сиреной, соблазняющей его вернуться к себе прежнему. Но этобыла мертвая личина, тень, призрак; он не станет фантомом. Обратный билет до Лондона лежал в его бумажнике, и Саладин собирался воспользоваться им.

– Ты никогда не была замужем, – заметил он через несколько бессонных часов в постели.

Зини фыркнула:

– Ты действительно пропадал слишком долго. Разве ты меня не видишь? Я же черная.

Она выгнула спину и откинула простынь, чтобы похвастаться своим богатством. Когда королева разбойников Фулана Деви покинула ущелья, чтобы сдаться, и была сфотографирована, газеты тут же развенчали собственный миф о ее легендарной красоте. Она стала простым, обычным созданием, неаппетитным для тех, кому раньше была приятна на вкус. Темная кожа в северной Индии.[372]

– Я не купился, – сказал Саладин. – Не жди, что я поверю этому.

Она рассмеялась.

– Отлично, ты все‑таки не полный идиот. Кому надо вступать в брак? Мне было чем заняться. – И, помедлив, она вернула ему вопрос: – Так, значит. А ты?

– Не только женатый, но и богатый.

– Вот те на. Как вы живете, ты и твоя мэм?

– В пятиэтажном особняке Ноттинг‑Хилла.[373]

В последнее время он стал чувствовать себя там небезопасно, поскольку недавние грабители похитили не только обычное видео и стерео, но и сторожевого пса‑волкодава. Это невозможно, подумалось ему, жить там, где преступные элементы похищают животных. Памела сказала ему, что это старая местная традиция. В Стародавние Дни, сказала она (история для Памелы делилась на Древнюю Эру, Темные Века, Стародавние Дни, Британскую Империю, Новое Время и Настоящее), зверокрадство было хорошим бизнесом. Бедные похищали собак у богатых, приучали их забыть прежнюю кличку и продавали обратно опечаленным, беспомощным владельцам в магазинах на Портобелло‑роуд.[374]Местная история в устах Памелы всегда наделялась уймой деталей и некоторыми неточностями.

– Но, боже мой, – произнесла Зини Вакиль, – ты должен немедленно продать его и переехать. Я знаю этих англичан, все одно подонки и набобы.[375]Ты не можешь бороться с их проклятыми традициями.

– Моя жена, Памела Ловелас, тонкая, как фарфор, изящная, как газель,[376]– вспомнил он. – Я врастаю корнями в женщин, которых люблю.

Банальности измены. Он отбрасывал их и говорил о своей работе.

Когда Зини Вакиль узнала, как Саладин Чамча делает деньги, она позволила воспарить стайке таких воплей, что один из примедаленных арабов постучался в дверь, чтобы удостовериться, все ли в порядке. Он увидел красивую женщину, сидящую в постели с чем‑то подобным молоку буйволицы, стекающим по лицу и капающим с мыска ее подбородка, и, извинившись перед Чамчей за вторжение, торопливо удалился: простите, уношу ноги, эй, Вы невероятно везучий парень.

– Ты несчастный картофель,[377]– задохнулась Зини перезвонами смеха. – Эти ублюдки Ангриз. Они действительно поимели тебя!

Так что теперь его работа стала забавной.

– У меня талант к акцентам, – произнес он надменно, – почему я не должен его использовать?

– «Почему я не должен использовать?» – передразнивала она его, пиная воздух ногами. – Господин актер, у вас ус отклеился.[378]

О боже.

Что случилось со мной?

Что за черт?

Помогите!

Поскольку Саладин и впрямь обладал этим даром, он был Человеком Тысячи и Одного Голоса. Если вы хотите узнать, как должна говорить ваша бутылка из‑под кетчупа, выступая по коммерческому телевидению; если вы сомневаетесь насчет идеального голоса для вашей пачки приправленных чесноком чипсов, – этот человек придется вам весьма кстати. Он заставлял ковры говорить в рекламе оптовых магазинов, он озвучивал знаменитостей, печеные бобы, мороженый горошек.[379]Он мог убедить радиослушателей в том, что он русский, китаец, сицилиец, Президент Соединенных Штатов. Однажды в радиоспектакле на тридцать семь голосов он сыграл все роли под множеством псевдонимов, и никто никогда не заметил этого. Со своим женским эквивалентом, Мими Мамульян,[380]он владычествовал над радиоэфиром Британии. Они обладали столь грандиозным ассортиментом закадровых голосов, что, как сказала Мими, «пусть в нашем присутствии не поминают Антимонопольную Комиссию, даже в шутку». Ее диапазон был удивителен: она могла пародировать любой возраст, любую часть света, любую ноту на вокальном регистре, от ангельской Джульетты[381]до дьявольской[382]Мэй Уэст.[383]«Мы должны жениться когда‑нибудь, когда ты будешь свободен, – однажды предложила ему Мими. – Ты и я, мы можем стать Организацией Объединенных Наций». – «Ты еврейка, – напомнил он. – Я был воспитан в предубеждении насчет евреев». – «Что с того, что я еврейка, – передернула она плечами. – Ты тоже обрезан.[384]Никто не совершенен».

Мими была крошечной, с жесткими темными кудряшками, как на плакате Мишлен.[385]В Бомбее же Зинат Вакиль, потягиваясь и зевая, изгоняла других женщин из его мыслей.

– Слишком много, – смеялась она над ним. – Они платят тебе, чтобы ты подражал им, пока они не могут видеть тебя. Твой голос стал знаменитым, но они скрывают твое лицо. Есть какие‑нибудь идеи, почему? Бородавки на твоем носу, косоглазие, что? Что‑нибудь приходит на ум, детка? Ты чертов латук с мозгами, клянусь!

Это правда, подумал он. Саладин и Мими стали своего рода легендами, но легендами увечными: не звездами, но черными дырами.[386]Гравитационное поле их способностей притягивало к ним работу, но они оставались невидимыми, сбросив тела, чтобы надеть голоса. На радио Мими могла стать Венерой Боттичелли,[387]она могла быть Олимпией,[388]Монро,[389]любой треклятой женщиной, какой бы ни захотела. Ей было плевать на то, как она выглядела; она воплотилась в собственный голос, она стоила бешеных денег, и три молоденькие женщины были безнадежно влюблены в нее. Кроме того, она приобрела некоторую собственность. «Невротическое поведение, – бесстыдно признавалась она. – Чрезмерная потребность в укоренении из‑за потрясения от армяно‑еврейской истории.[390]Некоторое безрассудство из‑за уходящих лет и маленьких полипов, обнаруженных в горле. Собственность так успокаивает, рекомендую. – Ей принадлежал домик священника в Норфолке,[391]избушка в Нормандии,[392]Тосканская[393]колокольня, морское побережье в Богемии.[394]– Все с привидениями, – поясняла она. – Лязг цепей, вой, кровь на ковриках, женщины в ночных рубашках, все дела. Никто не уступает землю без борьбы».

Никто, кроме меня, подумал Чамча; меланхолия вцепилась в него, пока он лежал рядом с Зинат Вакиль. Может быть, я уже и сам призрак. Но, по крайней мере, призрак с авиабилетом, успехом, деньгами, женой. Тень, но живущая в осязаемом, материальном мире. С активами. Да, сэр.

Зини поглаживала волосы, вьющиеся по ушам.

– Иногда, когда ты молчишь, – шептала она, – когда ты не творишь забавные голоса и не играешь великих, и когда ты забываешь, что люди следят за тобой, ты смотришься чистым листом. Понимаешь? Пустой сланец, бездомный никто. Это сводит меня с ума, иногда я хочу отшлепать тебя. Чтобы воткнуть тебя снова в жизнь. Но я грущу об этом. Какой глупец – ты, большая звезда, чье лицо неправильного цвета для их цветного ТВ, кто должен путешествовать в свою Хводжляндию[395]с какой‑нибудь никудышкой компашкой, играя для них роль какого‑нибудь мелкого чинуши[396]только для того, чтобы просто попасть в игру. Они пинают тебя со всех сторон, и, тем не менее, ты остаешься, ты любишь их; проклятый рабский менталитет, клянусь. Чамча, – она схватила его за плечи и принялась трясти, усевшись на нем верхом, с запретными грудями в нескольких дюймах от его лица, – Салат‑баба, как бы ты там себя ни называл, ради Святого Петра, вернись домой!

Его большой прорыв – тот, что мог вскоре заставить деньги потерять свое значение – начался с малого: детское телевидение, вещица под названием Шоу Чужаков, с чудиками[397]из Звездных Войн,[398]переделанными на манер Улицы Сезам.[399]Это была ситуативная комедия[400]о группе инопланетян в пределах от симпатяги до психо, от зверушки до овоща и даже минерала (поскольку там изображался артистичный космический риф, способный добывать из себя сырье, а затем вовремя регенерировать к эпизоду следующей недели; риф этот носил имя Пигмальян[401]и, по причине убогого чувства юмора продюсеров, был грубой, рыгающей тварью, напоминающей блюющий кактус и прибывшей с пустынной планеты на краю времени[402]); еще там была Матильда, южанка‑чужанка из Австралии;[403]и три поющие космические сирены, известные как Чужие Корны,[404]гротескно надутые, должно быть, для того, что вы могли поваляться среди них; и команда венерианских хипхоперов, туннельных граффитистов и духовных братьев, именующая себя Нацией Чужаков; а под койкой звездолета – главного места действия программы – жил Жучишка,[405]гигантский жук‑навозник из Крабовидной Туманности,[406]сбежавший от отца, а в аквариуме вы могли обнаружить Мозг суперинтеллектуального гигантского абалона,[407]обожающего китайскую кухню, и был еще Ридли,[408]ужаснейший из основного состава, напоминающий персонажа Френсиса Бэкона,[409]с полной пастью зубов, шатающихся в глубине слепой стручкообразной морды, и одержимый актрисой Сигурни Уивер.[410]Звезды шоу, его Кермит и мисс Пигги,[411]в самых модных струящихся одеждах, потрясающий дуэт со сногсшибательными прическами, Максимильян Чужак и Мамуля Чужак,[412]тоскующие о том, чтобы стать – как же еще? – телезвездами. Их сыграли Саладин Чамча и Мими Мамульян, и они меняли свои голоса вместе с одеждой, не говоря уж о волосах, которые могли вспыхивать от пурпурного до ярко‑красного, вытягиваться на три фута во все стороны или исчезать вовсе; или об их отростках и конечностях, поскольку мистер и миссис Чужак были способны к изменению их всех; и преображения ног, рук, носов, ушей, глаз и каждого пальчика придавали новые интонации их легендарным изменчивым глоткам. Хитом шоу было использование новейших достижений компьютерной графики. Все фоны симулировались: звездолет, инопланетные ландшафты, межгалактические игротехнические студии; и актеры тоже подвергались машинной обработке, обязанные ежедневно проводить по четыре часа, схоронившись под самыми последними косметическими новинками, которые – едва отключались видеокомпьютеры – заставляли их смотреться неотличимо от компьютерных симуляций, точь‑в‑точь. Максимильян Чужак, космический плейбой, и Мамуля, непобедимый чемпион галактических битв и мировая королева всепришельческой окрошки, внезапно стали сенсацией. Манящий прайм‑тайм;[413]Америка, Евровидение,[414]мир.

Когда Шоу Чужаков приобрело популярность, оно навлекло на себя политическую критику. Консерваторы атаковали его как чересчур пугающее, чересчур сексуально‑эксплицитное[415](Ридли фаллически вытягивался вверх, когда слишком усердно думал о мисс Уивер[416]), чересчур сверхъестественное. Радикальные комментаторы совершали нападки на его стереотипность, укрепляющую идеи о чужаках‑уродцах, на недостаток положительных образов. На Чамчу оказывалось давление, чтобы он покинул шоу; он отказался; и стал мишенью.

– Я жду неприятностей, когда иду домой, – признался он Зини. – Проклятое шоу – не аллегория. Оно – развлечение. Его цель – нравиться.

– Нравиться кому? – хотела знать она. – К тому же, они и теперь позволяют тебе выходить в эфир только после того, как спрячут твое лицо за каучуковой маской и всучат тебе красный парик. Большая сделка делюкс,[417]скажу я тебе.

– Теперь, – выпалила она, проснувшись на следующее утро, – дорогой Салатик, ты и вправду неплохо выглядишь, без базара. Кожа как молоко, Англия вернулась. Теперь, когда Джибрил лег на дно, ты мог бы стать следующим на конвейере. Я серьезно, яар. Они нуждаются в новом лице. Вернись домой – и сможешь стать следующим: большим, чем был Баччан,[418]большим, чем Фаришта. Твоя физиономия не более странная, чем их.

Когда он был молод, сказал он ей, каждая фаза его жизни, каждая личина, что он примерял, казалась обнадеживающе временной. Его несовершенства не имели значения, потому как он легко мог заменить один момент следующим, одного Саладина другим. Теперь, однако, перемены стали болезненными; артерии вероятностей затвердели.

– Нелегко говорить тебе об этом, но я теперь женат, и не только на Памеле, но и на всей своей жизни. – Акцент снова почти пропал. – На самом деле я прибыл в Бомбей по одной причине, и причина эта – не спектакль. Ему уже далеко за семьдесят, и у меня не будет другого шанса. Его не было на представлении; теперь Мухаммед должен идти к горе.[419]Мой отец, Чангиз Чамчавала, владелец волшебной лампы.

– Чангиз Чамчавала – твое ребячество, не думай, что ты сможешь сбежать без меня. – Она хлопнула в ладоши. – Я хочу привести в порядок волосы и ногти.

Его отец, знаменитый затворник. Бомбей был культурой римейков.[420]Заимствованная архитектура его небоскребов, его кино с бесконечным воссозданием Великолепной Семерки[421]и Истории Любви,[422]обязывающее каждого героя хоть раз в своей карьере спасти от смертоносных дакойт[423]по крайней мере одну деревушку, а каждую героиню – умереть от лейкемии[424](предпочтительно в самом начале). Его миллионеры, также выбравшие импортированную жизнь. Невидимость Чангиза была индийской мечтой пентхаусных крорепати[425]– негодяев Лас‑Вегаса;[426]но, в конце концов, мечта – не фотография, а Зини желала увидеть ее воочию.

– Он меняет лица на людях, если находится в плохом настроении, – предостерег ее Саладин. – Никто не верит в это, пока такое не случится, но это правда. Такие рожи! Горгульи![427]К тому же, он ханжа и назовет тебя поблядушкой, а мне, видимо, так или иначе придется бороться с ним, так уж легли карты.

Вот что привело Саладина Чамчу в Индию: прощение. Оно было тем делом, ради которого он вернулся в родной старый город. Но подарить или испросить его – он был сказать не в силах.

Причудливые аспекты нынешних обстоятельств жизни господина Чангиза Чамчавалы: со своей новой женой, Насрин Второй, он по пять дней в неделю жил за высокой стеной местечка в Пали‑Хилле,[428]прозванного Красным Фортом[429]– излюбленного района кинозвезд; но каждый уик‑энд он возвращался без жены в старый дом на Скандальном мысе, чтобы провести выходные в потерянном мире прошлого, в компании первой – ныне покойной – Насрин. Кроме того: говорили, что его вторая жена отказалась хоть ногой ступить в это старое жилище.

– Или ей не позволяется, – выдвинула гипотезу Зини с заднего сиденья тонированно‑оконного лимузина‑мерседеса, посланного Чангизом за сыном.

Когда Саладин перестал мельтешить перед глазами, Зини Вакиль восхищенно присвистнула:

– Офигеть!

Химикалиевый бизнес Чамчавалы – Чангизову навозную империю – следовало бы изучить на предмет налогового мошенничества и импорта в обход установленной правительственной комиссией пошлины, но Зини это не интересовало.

– Теперь, – сказала она, – мы едем, чтобы узнать, на что ты похож на самом деле.

Скандальный мыс раскинулся перед ними. Саладин чувствовал, что прошлое ворвалось потоком, затапливая его, заполняя легкие своей призрачной соленостью. Я сегодня сам не свой, думал он. Сердце трепещет. Жизнь мешает существованию. Все мы сами не свои. Все мы ни на что не похожи.

В это время перед ними появились стальные ворота, дистанционно управляемые изнутри и закрывающие распадающуюся триумфальную арку. Они открылись с тихим жужжанием, чтобы впустить Саладина в этот затерянный мир.[430]Когда он увидел грецкий орешник, в котором, по словам отца, хранилась его душа, руки его задрожали. Он спрятался за нейтральностью фактов.

– В Кашмире,[431]– поведал он Зини, – родовое дерево можно сравнить с финансовой инвестицией. Когда ребенок достигает совершеннолетия, выросший грецкий орех подобен созревшему страховому полису; это – ценное дерево, оно может быть продано в оплату свадьбы или начала самостоятельной жизни. Взрослый человек рубит свое детство, чтобы обеспечить себе взрослую жизнь. Не больно‑то сентиментальное обращение, ты не находишь?

Автомобиль остановился возле крыльца. Зини притихла, пока они вдвоем подымались по лестнице из шести ступенек к парадной двери, где их приветствовал старый чинный дворецкий в белой меднопуговичной ливрее, и шокированный белизной его волос Чамча внезапно признал в нем, некогда черногривом, того самого Валлабха, что вел хозяйство как мажордом в Старые Дни.

– Боже мой, Валлабх‑бхаи, – взял себя в руки Саладин и обнял старика.

Слуга выдавил из себя вымученную улыбку.

– Я стал таким старым, господин; я думал, Вы меня не признаете.

Он вел их вниз кристально‑тяжелыми коридорами особняка, и Саладин понял, что недостаток изменений был чрезмерным – и явно преднамеренным. И действительно, объяснил Валлабх, когда умерла Бегум, Чангиз‑Сахиб поклялся, что дом станет ее мемориалом. В результате ничто не изменилось с самого дня ее смерти: картины, мебель, обеденные тарелки, выполненные из красного стекла фигуры борющихся быков и дрезденские фарфоровые балерины,[432]– все осталось на своих старых местах; те же самые журналы на тех же самых столах, те же самые скомканные бумажные шарики в урнах, как если бы дом тоже умер и был забальзамирован.

– Мумификация, – заметила Зини, как всегда, невыразимым тоном. – Боже, но это же привидение, неправда ли?

И в этом самом месте, пока Валлабх, дворецкий, открывал двойные двери, ведущие в синюю гостиную, Саладин Чамча увидел призрак своей матери.

Он испустил громкий крик, и Зини развернулась на каблуке.

– Там, – указал он в дальний темный угол прихожей, – конечно, то же проклятое газетное сари, те же большие заголовки, как в тот день, когда она, она…

Но теперь уже руки Валлабха затрепетали, как крылья слабой, неспособной летать птицы: вы видите, господин, это всего лишь Кастурба, Вы не забыли, моя жена, всего лишь моя жена.

Моя айя Кастурба, с которой я играл на камнях у лагун. Пока не вырос и не пошел без нее, и в проеме скалы – человек с очками в оправе слоновой кости.

– Пожалуйста, господин, не сердитесь, просто, когда умерла Бегум, Чангиз‑Сахиб пожертвовал моей жене кое‑что из одежды, Вы ведь не возражаете? Ваша мать была великощедрой женщиной, при жизни она всегда давала открытой ладонью.

Чамча, придя в себя, почувствовал себя идиотом.

– Ради бога, Валлабх, – бормотал он. – Ради бога. Конечно же, я не возражаю.

Прежняя чопорность вернулась к Валлабху; право на свободу слова позволило старому слуге упрек.

– Простите, господин, но Вам не следует кощунствовать.

– Смотри, как он потеет, – шепнула Зини. – Он словно лом проглотил.

Кастурба вошла в комнату, и хотя ее встреча с Чамчей была достаточно теплой, в воздухе еще витала какая‑то неправильность. Валлабх вышел, чтобы принести пиво и тумс‑ап, и когда Кастурба тоже извинилась и покинула их, Зини тут же заметила:

– Подозрительно. Она ходит так, как будто управляет свалкой. То, как она держит себя. А старик боится. Это все неспроста, держу пари.

Чамча попытался быть разумным. Они остаются здесь одни большую часть времени, скорее всего, спят в хозяйской спальне и едят с хороших тарелок, это должно привязать их к месту… Но он думал о том, какое поразительное сходство с его матерью приобрела в этом старом сари айя Кастурба.

– Тебя не было так долго, – раздался позади голос отца, – что теперь ты не можешь отличить живую айю от мертвой матери.

Саладин обернулся, чтобы встретиться с меланхоличным взглядом отца, высохшего подобно старому яблоку, но, однако, все еще настаивающего на ношении дорогих итальянских костюмов своих пышнотелых лет. Теперь, утратив предплечия Попая и брюхо Блуто,[433]он, казалось, болтался внутри своей одежды, как человек, ищущий что‑то, чего сам не до конца понимал. Он стоял в дверном проеме, глядя на сына; его нос и губы, искривленные, иссушенные колдовством лет, были жалким подобием его прежнего троллеподобного[434]лица. Чамча только подумал, что его отец больше не способен никого напугать, что его чары разрушены, и он теперь всего лишь старый гусак, ковыляющий к могиле; а Зини с некоторым разочарованием отметила, что волосы Чангиза Чамчавалы были консервативно коротки и, поскольку он носил высокие полированные оксфордские[435]ботинки, было сомнительно, чтобы россказни об одиннадцатидюймовых когтях на его ногах тоже были истинны; – когда айя Кастурба вернулась, дымя сигаретой, и прошествовала мимо этих троих, отца сына госпожи, к синему дивану Честерфилд[436]с велюровыми[437]подушками и пуговицами на спинке, на котором расположила свое тело так чувственно, словно какая‑то кинозвездочка, несмотря даже на то, что была женщиной, хорошо продвинутой в летах.

Едва Кастурба завершила свое шокирующее явление, Чангиз, проскочив мимо сына, устроился возле бывшей айи. Зини Вакиль – в ее глазах блестели скандально‑мысовыми искорками – шикнула на Чамчу:

– Прикрой рот, милый. Это некрасиво.

И из дверного проема дворецкий Валлабх, подталкивающий тележку с напитками, бесстрастно наблюдал, как его многолетний наниматель много долгих лет обвивал рукой стан его безропотной жены.

Когда прародитель, создатель выглядит сатанински, ребенок зачастую вырастает чопорным. Чамча услышал собственный вопрос:

– А моя мачеха, дорогой отец? Она хорошо держится?

Старик обратился к Зини:

– Надеюсь, с Вами он не такой ханжа. Или Вам должно быть очень тоскливо.

А затем, в более резких тонах, к сыну:

– Тебя в эти дни интересует моя жена? Но у нее нет ничего к тебе. Она не встретится с тобой сейчас. Почему она должна прощать? Ты ей вовсе не сын. А сейчас, наверное, и мне…

Я пришел не для того, чтобы драться с ним. Смотри, старый козел. Я не должен драться. Но это, это невыносимо.

– В доме моей матери! – мелодраматично вскричал Чамча, проигрывая свою борьбу с собой. – Государство думает, что твой бизнес продажен, и вот она – продажность твоей души. Посмотри, что ты сделал с ними. Валлабх и Кастурба. С твоими деньгами. Сколько тебе потребовалось? Отравить их жизни. Ты – больной человек.

Он стоял перед отцом, пылая праведным гневом.

Дворецкий Валлабх неожиданно вмешался.

– Любезный господин, простите меня, но что Вы знаете? Вы покинули нас и ушли, а теперь Вы возвращаетесь судить нас. – Саладин почувствовал, как пол уходит из‑под ног; он заглянул в ад. – Действительно, он платит нам, – продолжил Валлабх. – За нашу работу, а также за то, что Вы видите. За это.

Чангиз Чамчавала сильнее сжал податливые плечи айи.

– Сколько? – вскричал Чамча. – Валлабх, на сколько вы договорились с ним? За сколько Ваша жена стала проституткой?

– Какой дурак, – презрительно процедила Кастурба. – С английским образованием и все такое, но голова все еще набита сеном. Вы приходите говорить так много‑много в дом вашей матери et cetera,[438]но, мне кажется, Вы не любили ее так сильно. Но мы любили ее, все мы. Мы трое. И таким образом мы можем сохранять ее дух живым.

– Можно сказать, это пуджа,[439]– подал тихий голос Валлабх. – Акт поклонения.

– И ты, – Чангиз Чамчавала говорил так же мягко, как и его слуга, – ты прибыл сюда, в этот храм. Со своим неверием. Мистер, у Вас шалят нервы.

И в довершение – предательство Зини Вакиль.

– Оставь это, Салатик, – произнесла она, усевшись на подлокотнике честерфилдского дивана рядом со стариком. – Почему ты такой зануда? Ты вовсе не ангел, детка, а эти люди, кажется, все решили прекрасно.

Рот Саладина открывался и закрывался. Чангиз ласкал коленку Зини.

– Он явился, чтобы обвинять, дорогая. Он явился, чтобы отомстить за свою юность, но мы исправили таблицы, и он смущен. Теперь мы должны позволить ему получить свой шанс, и ты должна стать рефери. Я не буду осужден им, но от тебя я готов принять наихудшее.

Ублюдок. Старый ублюдок. Он хотел вывести меня из равновесия – и вот он я, с пробитым боком. Я не произнесу, не желаю, подобных, оскорблений.

– Был, – сказал Саладин Чамча, – бумажник с фунтами, и был жареный цыпленок.

В чем сын обвинял отца? Во всем: в слежке за ним в детстве, в похищении радужного кувшина, в изгнании. В превращении его в то, чем он не стал бы иначе. В человекотворении. В его что‑я‑должен‑сообщить‑своим‑друзьям. В непоправимых разрывах и оскорбительных прощениях. В уступках аллахопоклонникам вместе с новой женой и в богохульном поклонении прежней супруге. И прежде всего – в волшебнолампизме, в появлении открытосезамиста.[440]Все давалось ему легко: шарм, женщины, богатство, власть, положение. Потер – пуфф! – лампу с джинном,[441]захотел – и получил, presto! Он был отцом, который пообещал – а затем утаил – волшебную лампу.

Чангиз, Зини, Валлабх, Кастурба оставались неподвижными и тихими, пока Саладин Чамча не остановился от окатившего его смущения.

– Такая сила духа через столько лет, – произнес Чангиз, помолчав. – Как грустно. Четверть века, а сын все еще завидует грешкам прошлого. О мой сын. Ты должен прекратить носить меня с собой как попугая на своем плече. Что я? Я кончен. Я не твой Старик из Моря.[442]Взгляните на это, мистер: я не объясню Вам большего.

Сквозь окно Саладин Чамча поймал взгляд сорокалетнего грецкого ореха.

– Сруби его, – попросил он отца. – Сруби его, продай его, пришли мне наличность.

Чамчавала поднялся на ноги и протянул правую руку. Зини тоже поднялась, проделав это с грацией балерины, принимающей букет; тут же Валлабх и Кастурба вновь уменьшились до слуг, словно часы беззвучно пробили тыквенное время.[443]

– Ваша книга, – сказал он Зини, – у меня есть кое‑что, на что Вы захотели бы взглянуть.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: