ЧАСТЬ 1. Если не позже, то когда? 5 глава




Оставив одну руку на руле, он задрал футболку и показал большой синяк и ссадину у левого бедра.

– Он все равно меня пугает, – повторил я слова моей тети.

– Всего лишь пропащий одинокий человек.

Я бы хотел прикоснуться, приласкать эту ссадину. Мне хотелось ее боготворить.

По пути я заметил, что Оливер не торопится. Он не пребывал в своей обыкновенной спешке: не превышал скорости, не въезжал на холмы со своим естественным спортивным усердием. Он, казалось, не спешил вернуться к работе с рукописью, присоединиться к друзьям на пляже и (как бывало обычно) выбить меня из колеи каким‑нибудь замечанием или жестом. Может, в тот день у него не было никаких интересных дел.

Это был мой момент в раю, и в силу своего возраста я уже знал: он не продлится долго. Я должен был насладиться им, не пытаясь как‑либо повлиять, не уничтожая своими очередными неловкими решениями касательно нашей дружбы или попытками вывести ее на новый уровень. «Между нами никогда не будет дружбы, – думал я. – Это ничто, просто великолепная минута. ” Zwischen Immer und Nie. Zwischen Immer und Nie”. Между всегда и никогда. Целан».

Когда мы выехали на piazzetta, откуда открывался вид на море, он остановился купить сигареты. Он начал курить «Gauloises». Я никогда не пробовал «Gauloises» и спросил, могу ли выкурить одну. Достав одну cerino[18]из коробка, он сложил ладони лодочкой у самого моего лица и зажег мне сигарету.

– Неплохие, да?

– Совсем неплохие.

«Они будут напоминать мне о нем и об этом дне», – мысль пришла вслед за осознанием, что он полностью исчезнет, не оставив и следа, менее, чем через месяц.

Наверное, впервые я позволил себе отсчитывать его оставшиеся дни в Б.

– Ты только взгляни, – мы вели велосипеды в утреннем солнце к краю piazzetta, откуда открывался вид на холмы. Чуть дальше и значительно ниже открылся потрясающий вид на море: несколько едва различимых полосок пены на гребнях волн, бьющихся в заливе о камни, напоминая огромных дельфинов, играющих в серф. Небольшой автобус поднимался вверх по холму, за ним медленно ехали три мотоциклиста, одетые в форму. Наверняка они жаловались друг другу на выхлопной дым.

– Ты знаешь, кто утонул тут недалеко?

– Шелли.

– И ты знаешь, что его жена Мария и друзья сделали, когда нашли его тело?

Cor cordium [19], – я вспомнил, что друг Шелли выхватил его сердце, прежде чем распухшее тело целиком объяло пламя – это была кремация на берегу. «Но почему он спрашивает меня?»

– Есть что‑то, чего ты не знаешь?

Я взглянул на него. Это был мой момент. Я мог ухватить его или потерять, но в любом случае, никогда не смог бы просто забыть. Еще я мог бы в тайне съехидничать над его комплиментом, при этом сожалея обо всем остальном. Кажется, впервые в жизни я говорил со старшим, не подбирая слова заранее. Тогда я оказался слишком взволнован, чтобы планировать.

– Я ничего не знаю, Оливер. Ничего. Совсем ничего.

– Ты знаешь больше, чем любой тут в округе.

Он перенял мой почти трагический тон с мягкими интонациями, ласкающими приниженное эго.

– Если бы ты только знал, как мало я разбираюсь в действительно важных вещах.

Я держался на плаву, старясь ни утонуть, ни отплыть в безопасное место, просто оставался на месте, потому что именно здесь была правда – даже если я не мог ее произнести или намекнуть на нее, все‑таки я мог бы поклясться: она была вокруг нас. Так мы могли бы сказать об утонувшем кулоне: «Я знаю, он где‑то здесь». Если бы он только знал, если бы он только знал, что я давал ему все шансы сложить два плюс два и получить число, большее бесконечности.

Но если он понимал, он должен был подозревать, а если он подозревал, он должен был бы стать самим собой: смотреть на меня откуда‑то из параллельной вселенной своим стальным, враждебным, остекленевшим, колким всезнающим взглядом.

Должно быть, он о чем‑то внезапно догадался, бог знает, о чем. А может, он старался не выглядеть опешившим.

– И какие вещи важны?

Лукавил ли он в тот момент?

– Ты их знаешь. Сейчас из всех людей ты‑то уж точно должен их знать.

Молчание.

– Почему ты говоришь мне все это?

– Потому что я подумал, тебе следует знать.

– Потому что ты подумал, мне следует знать, – повторил он мои слова медленно, пытаясь полностью вникнуть в их смысл, одновременно разбирая по частям. Тянул время, повторяя их. Железо раскалилось добела: куй, пока горячо.

– Потому что я хотел, чтобы ты знал, – выпалил я. – Потому что мне больше некому это сказать, кроме тебя.

Ну вот, я признался.

Зачем я сделал это? Какой был в этом смысл?

Я был готов немедленно оборвать себя и завести разговор о море, о погоде на завтра, о неплохой идее отца сплавать в И., как он обещал каждое лето, о чем угодно.

Но, к его чести, он не позволил мне свернуть в сторону:

– Ты понимаешь, что ты говоришь?

В этот раз я посмотрел на море и непередаваемо усталым тоном, который был моим последним шагом назад, моим последним укрытием, моим последним шансом спастись, сказал:

– Да, я знаю, о чем говорю, и ты не ошибаешься ни в чем, о чем мог подумать. Я просто не очень хорош в разговорах… Но ты волен больше не возвращаться к этой теме.

– Подожди. Ты говоришь о том, что думаешь, что я думаю о том, что ты сказал?

– Ага.

И теперь, выговорившись, я мог бы невозмутимо, мог бы слегка раздраженно повторять одно и то же, как схваченный преступник повторяет в очередной раз признание очередному полицейскому о своем ограблении магазина.

– Подожди меня здесь, я сбегаю наверх за бумагами. Никуда не уходи.

Я посмотрел на него с доверчивой улыбкой.

– Ты прекрасно знаешь, что я никуда не денусь.

«Если это не еще один шаг навстречу, то что?»

Ожидая, я взял оба наши велосипеда и прошел к военному мемориалу, посвященному молодым парням города, погибшим в битве на реке Пьяве во время Первой мировой войны. В каждом небольшом городке Италии был такой мемориал. Два небольших автобуса остановились на площади рядом, из них выходили пассажиры – пожилые женщины из соседних деревень, приехавшие за покупками в город. По периметру маленькой площади на маленьких шатких стульях с соломенными плетеными спинками и в аллейках парка на скамейках сидели старики. Мужчины в основном. Их одежда тоже была старой, приглушенного темно‑серого или темно‑коричнево цвета. Мне было интересно, сколько из них помнят молодых ребят, которых они потеряли в водах реки Пьяве. Им должно было бы быть не меньше восьмидесяти лет и минимум сто, чтобы быть старше погибших. К своему столетию ты, наверное, уже умеешь преодолевать потерю и горе… или они мучают нас до самого конца? К своему столетию ты забываешь братьев и сестер, сыновей. Никто ничего не помнит. Даже самое тяжелое, опустошающее ты забываешь. Матери и отцы давно погибли. Кто‑нибудь их помнит?

«Будут ли мои потомки знать, что говорилось сегодня на piazzetta? Кто‑нибудь? Или это растворится в воздухе, как того желает часть меня? Будут ли они знать, как близко к краю встала их судьба сегодня на piazzetta?» Это пронеслось в моей голове. Новые интересные мысли, позволившие взглянуть на ситуацию чуть со стороны.

В тридцать, сорок лет я бы вернулся сюда и вспомнил наш разговор. Я был уверен: я бы никогда не забыл его, даже если бы однажды очень сильно захотел. Я бы пришел сюда со своей женой, моими детьми, показал бы им этот вид, указал на залив, местные кафе, «Le Danzing», Гранд Отель. А потом я встал бы здесь и спросил стариков на шатких стульчиках за шаткими столиками, помнят ли они меня и кого‑то по имени Оливер.

Едва вернувшись, он сразу выпалил:

– Эта глупая Милани перепутала страницы! И теперь ей надо перепечатывать все заново! У меня нет совершенно никакой работы на сегодня, я полностью свободен.

Настал его черед найти удобный предлог сменить тему. Я бы мог легко позволить ему сорваться с крючка, если он того хотел. Мы могли бы поговорить о море, о Пьяве, о фрагментах Гераклита типа «Природа любит скрываться» или «Я искал самого себя». А если не об этом – еще есть путешествие в И., которое мы обсуждали на днях. А еще к нам в Б. вот‑вот должен был приехать ансамбль камерной музыки.

Мы прошли мимо магазинчика, где мать всегда заказывала цветы. В детстве я любил смотреть, как моют большое окно витрины, как вода в бесконечном потоке мягко омывает его и придает всему магазину какую‑то зачарованную, таинственную ауру. Это напоминало мне размытие картинки в кино перед флешбэком.

– Лучше бы я ничего не говорил, – в конце концов, открыв рот, этой фразой я разбил всякое скудное волшебство между нами.

– Я сделаю вид, будто ты ничего не говорил.

По правде говоря, такой подход от человека, всегда легко относившегося к жизни, показался неожиданным. Я никогда не слышал от него подобного в нашем доме.

– Это значит, что мы как будто разговариваем, но на самом деле нет?

Мои слова заставили его задуматься.

– Слушай, мы не можем говорить о таких вещах. Мы, правда, не можем.

Он закинул рюкзак за спину, и мы начали спускаться вниз.

Пятнадцать минут спустя агония захватила меня целиком. Каждый нерв умирал, каждая эмоция была раздавлена, растоптана, уничтожена, как в ступке Мафалды. Все их измельчили в порошок, так что невозможно стало отличить страх от злости, найти хотя бы горстку чистого желания. Мы выложили на стол свои карты, и потому таинственность и стыд ушли. Вместе с ними ушла отчаянная невысказанная надежда, заставлявшая меня дышать, и жизнь – продолжаться все прошедшие недели. Этого стоило ожидать. Но вместе с этим меня охватила легкость. Это было маленькое освобождение.

Окружающий пейзаж и погода могли бы полностью отразить мое настроение. Или совместная поездка по проселочной пустой дороге, полностью принадлежавшей нам в это время суток. Среди листвы тут и там пробивались солнечные лучи. Я попросил его следовать за мной, желая показать одно место, скрытое от большинства туристов и других незнакомцев.

– Если у тебя есть время, – добавил я, старясь не давить на этот раз.

– У меня есть время, – голос прозвучал с уклончивыми полутонами, как будто он нашел слишком комичным излишний такт моего предложения. Но, возможно, это была небольшая уступка в пользу новой темы для разговора.

Мы свернули с основной дороги.

– Здесь, – предисловие, призванное сохранить его интерес, – находится место, куда Моне приходил рисовать.

Крошечные чахлые пальмы и узловатые оливковые деревья образовывали рощицу. Мы прошли через нее под уклон к самому краю утеса с небольшим холмом, частично скрытым в тени высоких средиземноморских сосен. Я прислонил велосипед к одной из них, он сделал так же, и мы прошли дальше по вихляющей тропинке к берме.

– Вот, взгляни.

Открывшийся вид словно говорил гораздо красноречивее меня. Я мог молчать и все равно оставаться в выигрыше. Это делало меня невероятно довольным.

Беззвучная, тихая бухта раскинулась прямо перед нами. Никакого признака цивилизации, никаких домов, никакой пристани, никаких рыбацких лодок. Чуть дальше, утопая в зелени, возвышалась колокольня Сан‑Джакомо. Если напрячь зрение, можно было разобрать контур Н. и за ним – что‑то, напоминающее наш дом и ближайшие виллы: семьи Вимини и семьи Морейски. У последних было две дочери. Наверняка Оливер с ними спал, по отдельности или вместе. Кто знает. Кого, по правде, вообще это волнует.

– Это мое место. Навечно. Я прихожу сюда читать. Я даже не могу тебе сказать, сколько книг тут прочел.

– Ты любишь быть один?

– Нет. Никто не любит быть один. Но я научился жить с этим.

– Ты всегда настолько мудр?

Был ли он готов взять снисходительный, почти менторский тон, чтобы присоединиться к окружающим и наставлять меня, как важно чаще гулять, заводить больше друзей и, заведя их, не быть с ними эгоистом? Или это преамбула для его роли мозгоправа/друга‑на‑полставки‑для‑семьи? Или это я опять совершенно неправильно прочел его мотивы?

– Я вовсе не мудрый. Я же сказал тебе. Я ничего не знаю. Я знаю книги, и я знаю, как соединять слова вместе – это не значит, что я знаю, как говорить о вещах, наиболее важных для меня.

– Но ты делаешь это сейчас… в некотором смысле.

– Да, в некотором смысле… так я всегда говорю о вещах: в некотором смысле.

Глядя куда‑то перед собой (лишь бы не смотреть на него), я сел в траву. В нескольких ярдах от меня он присел на корточки, на самые кончики пальцев, как будто был готов в любой момент подняться и вернуться к своему велосипеду.

Мне не приходило в голову, что я мог привести его туда не только затем, чтобы показать это место, но чтобы попросить мой маленький мир пустить его в себя. Чтобы это место, куда я летом приходил один, узнало его, судило его, проверило, подходит ли он к нему, и пустило в себя. Тогда я мог бы прийти сюда однажды и вспомнить. Я бы пришел спрятаться от всего известного мира и постараться изобрести новый. По сути, я познакомил его со своим местом подзарядки. Оставалось только составить список прочитанного, и тогда он узнал бы обо всех местах, где я побывал.

– Мне нравится, как ты говоришь о вещах. Почему ты постоянно принижаешь сам себя?

Я пожал плечами. Он критиковал меня за самокритику?

– Не знаю. Но надеюсь, ты тоже не будешь?

– Ты так боишься, что о тебе подумают другие?

Я покачал головой. На самом деле ответа на вопрос у меня не было. Или, возможно, ответ был таким очевидным, что я не должен был отвечать. Порой между нами проскальзывали особые моменты, похожие на этот, и я чувствовал себя очень уязвимым, практически голым. Толкни меня, заставь нервничать, и, если я не толкну тебя в ответ, ты меня вскрыл, как раковину моллюска. Нет, мне нечего было сказать в ответ.

Но я и не двинулся с места. Меня охватило желание позволить ему уехать домой самостоятельно. Я бы вернулся как раз к обеду.

Он смотрел на меня пристально, выжидал, чтобы что‑то сказать.

Впервые я посмел посмотреть на него в ответ. Обычно я лишь бросал короткий взгляд и тут же отводил его. Отводил, потому что не хотел плавать в прекрасном чистом бассейне его глаз, пока мне того не предложили. И вместе с тем я никогда не ждал достаточно долго, надеясь получить это приглашение. Обычно я смотрел прочь, потому что был слишком напуган смотреть в ответ; смотрел прочь, потому что не хотел показать ему что‑либо; смотрел прочь, потому что не мог признаться, насколько он был важен. Смотрел прочь, потому что стальной пристальный взгляд всегда напоминал, как высоко стоял он и какой низкий ранг был у меня.

Сейчас, в тишине этого момента, я смотрел в ответ, не стараясь бросить ему вызов или доказать собственную храбрость, но показывая, что сдаюсь. Мой взгляд говорил: «Вот такой я на самом деле, вот такой ты, я хочу этого, нет ничего, кроме правды, теперь между нами. А там, где правда, там нет барьеров, бегающих взглядов. И если из этого ничего не получается, пусть останется невысказанным то, что мы оба знали, во что все могло бы вылиться». У меня больше не осталось надежды. Может, я смотрел в ответ, потому что мне больше нечего было терять. Я‑бросаю‑тебе‑вызов‑поцеловать‑меня взгляд. Одновременно и требование, и побег.

– Ты делаешь вещи очень сложными для меня.

Имел ли он в виду наши взаимные пристальные взгляды?

Я не отступил, он тоже. Да, он говорил о них.

– Почему я делаю вещи сложнее?

Мое сердце билось слишком быстро, чтобы говорить связно. Я покраснел, но не стыдился этого. «Позволь ему узнать, позволь ему».

– Потому что это будет очень неправильно.

– Будет?

Был ли это лучик надежды?

Он сел в траву, тут же лег на спину и закинул руки за голову, уставился в небо.

– Да, будет. Не буду притворяться, будто такое не приходило мне в голову.

– Думаю, я был бы последним, кто узнал об этом.

– Что ж, приходило… Так вот! Как ты думаешь, что происходит?

– Происходит?.. Ничего, – форма вопроса смущала меня, я взвесил каждое его слово еще раз. – Ничего, – я смутно начал понимать намек, но вместе с тем он оставался слишком аморфным и легко мог исчезнуть от моего «ничего». Этим «ничего» я заполнял провисающую тишину. – Ничего.

– Понятно, – в конце концов, отозвался он. – Ты неверно это понял, друг мой, – очередной снисходительный упрек. – Если мое признание позволит тебе почувствовать себя лучше: я вынужден сдерживаться. Тебе это тоже хорошо знакомо.

– Лучшее, что я могу делать, – это притворяться, что мне без разницы.

– Мы знаем об этом уже достаточно много, – отрезал он сразу же.

Я был раздавлен. Все это время, относясь к нему пренебрежительно, я старался изобразить равнодушие. В саду, на балконе, на пляже. Он же видел меня насквозь и принимал это за капризы. Это могло стать настоящим руководством по первой уступке и дальнейшем преимуществе. Гамбит.

Его признание, казалось бы, открывшее все шлюзы между нами, на деле утопило все мои надежды. Что будет с нами дальше после этого? Что еще можно добавить? Чем обернется следующий раз, когда мы разыграем наши молчаливые партии без уверенности, что чужая холодность все еще притворство?

Мы выложили карты на стол, потому разговор превратился в пустую болтовню и быстро иссяк.

– Так значит, Моне приходил сюда рисовать.

– Я покажу тебе дома. У нас есть книга с восхитительными репродукциями картин, написанных в этих местах.

– Да, тебе придется мне ее показать.

Он играл роль покровительственного всепонимания. Я ненавидел это.

Каждый из нас, опершись за спиной на одну руку, любовался видом.

– Ты самый счастливый парень на свете.

– Ты не знаешь и половины всего.

Я позволил ему взвесить мое заявление, и затем, возможно, стремясь заполнить вновь повисшую невыносимую тишину, ляпнул, упорствуя:

– Бóльшая часть этого всего ошибочна.

– Что я не знаю? Твою семью?

– Ее тоже.

– Жить здесь на протяжении всего лета, читать в свое удовольствие, общаться со всеми, кого твой отец приглашает на «обеденную каторгу»? – он опять насмехался надо мной.

Я ухмыльнулся. Нет, я говорил не о том.

Он сделал паузу.

– Ты имел в виду нас, – я не ответил. – Что ж, давай посмотрим…

Прежде чем я понял, он подался ко мне боком. «Мы слишком близко». Я никогда не был так близко к нему, исключая сны или момент с сигаретой. Если бы он наклонил голову еще сильнее, он бы услышал мое сердцебиение. Я читал об этом в романах, но никогда не принимал за правду до сегодняшнего дня. Он смотрел прямо в мои глаза, как будто ему нравилось мое лицо и он хотел изучить его, запомнить. Он коснулся моей нижней губы подушечкой пальца, провел ею влево и вправо, вправо и влево, и опять. Я опустился на спину, глядя на его улыбку. Он улыбался по‑особенному, иначе, и мне становилось страшно от того, что могло случиться дальше. После чего не было бы пути назад. Это был его способ спросить, и это был мой шанс сказать «нет», сказать хоть что‑то и потянуть время. Тогда я мог бы продолжить спорить с самим собой, гадать, представлять. Я осознал это поздно, у меня не осталось времени на ответ: опустившись, он накрыл мои губы своими. Теплый, успокаивающий, я‑растоплю‑тебя‑но‑только‑на‑половину поцелуй, пока он не понял, насколько голодно я отвечал. О, я бы хотел уметь дозировать страсть, как это делал он. Но страсть позволяла мне спрятать в ней гораздо больше себя, своих мыслей, страхов или сомнений. В тот момент на берме Моне я лишь не учел, что, растворившись в нем, я уже был не в силах его когда‑либо забыть.

– Теперь лучше? – спросил он после.

Я не ответил, только приподнял голову и снова поцеловал его, почти яростно, но не потому что я был переполнен страстью или потому что его поцелую не хватало пылкости, которой я искал. А потому что я не был уверен, подтвердил ли наш поцелуй что‑либо обо мне самом. Я не был даже уверен, понравился ли он мне так сильно, как я ожидал, и мне нужен был еще один тест. Я должен был проверить тест тестом. Я был охвачен мыслями о приземленном. Слишком много отрицания? Этому грош цена, сказал бы Фрейд. Я подавлял свои сомнения еще одним более напористым поцелуем. Я не хотел страсти, я не хотел наслаждения. Возможно, я даже не хотел доказательства. И я не хотел слов, болтовни, серьезных разговоров, разговоров на великах, за книгами, любого из них. Только солнце, траву, легкий морской бриз и запах его тела, насыщенный на его груди, на его шее и в подмышках. «Просто возьми меня, помоги сбросить старую кожу, выверни меня наизнанку, пока, как герой из Овидия, я не стану единым с твоим вожделением. Я хочу этого. Завяжи мне глаза, возьми меня за руку, не заставляй меня думать – ты сделаешь это для меня?»

Я действительно не знал, к чему все это вело, но я сдавался ему, дюйм за дюймом, и он должен был это знать, но продолжал держать дистанцию между нами. Несмотря на касание наших губ, наши тела находились порознь. Он не давил, и любое мое движение оборвало бы гармонию момента. Никакого нового поцелуя. Новый тест: оборвать текущий. Но чем больше я устремлялся внутренне и внешне прочь от его губ, тем сильнее я не хотел останавливаться. Мне нужен был его язык в своем рту, и мой – в его. Потому что после всех этих недель, споров, тычков, начинаний (всегда оставлявших осадок озноба), мы оказались всего двумя влажными языками, скользнувшими в чужие рты. Всего два языка, и все остальное стало не важно.

Подтянув колено и сев с ним лицом к лицу, я словно разбил наш общий гипноз.

– Думаю, нам пора идти.

– Еще нет.

– Мы не можем это делать… Я себя знаю. Пока что мы себя контролируем. Это было хорошо. Никто из нас не сделал ничего, за что можно стыдиться. Пусть все так и остается. Я хочу оставаться хорошим парнем.

– Не будь хорошим. Мне без разницы. Кто узнает?

Отчаянным движением, которое я не смог бы пережить, не сгорев со стыда, если бы он не смягчился, я потянулся к нему и положил ладонь на пах. Мне хотелось проскользнуть рукой прямо в шорты. Он не сдвинулся с места, но, верно прочитав мои намеренья, с полным самообладанием, граничащим с мягкостью и бесстрастием, положил свою ладонь поверх моей. Замерев на секунду, он переплел пальцы с моими и отнял их прочь.

Момент невыносимой тишины повис между нами.

– Я оскорбил тебя?

– Просто не надо.

Это прозвучало, немного напоминая его первое «Бывай!»: кусаче и холодно, но сейчас вместе с тем безрадостно, без намека на страсть, что мы только что разделили. Он подал мне руку и помог подняться.

Неожиданно поморщился.

Я вспомнил ссадину у него на боку.

– Надо будет проверить, нет ли заражения, – заметил он.

– Мы остановимся у аптеки на обратном пути.

Он не ответил, но это была самая отрезвляющая вещь из тех, что мы могли придумать. Это навязчиво позволило реальному миру снова войти в наши жизни. Анчизе, починенный велосипед, перебранки из‑за томатов, партитура, оставленная под стаканом с лимонадом – казалось, они случились давным‑давно.

Более того, пока мы отъезжали от моего уединенного места, нам попались на глаза два туристических фургончика, направлявшихся к Н. Должно быть, близился полдень.

– Мы никогда не заговорим снова, – сказал я, скользя рядом с ним вниз по склону. Ветер трепал наши волосы.

– Не говори так.

– Я просто знаю это. Мы будем попусту болтать. Болтать‑лопотать. И вот что смешит, я не смогу так жить.

– Ты просто рифмуешь, – сказал он.

Я любил, как он изворачивал мои слова.

Двумя часами позже за обедом мои страхи, моя мрачная уверенность подтвердились: я не смогу жить с этим.

Перед десертом, пока Мафалда убирала тарелки, и всеобщее внимание было сосредоточено на обсуждении Якопоне де Тодди, я почувствовал теплую, босую ступню, небрежно коснувшуюся моей ноги. Он сидел напротив.

Мне стало жаль, что на берме я так и не использовал свой шанс узнать, была ли его кожа такой же гладкой, как я представлял. Сейчас это была моя единственная возможность.

Может быть, это моя нога первой отклонилась и коснулась его, и тогда она исчезла, не сразу, но вскоре, как будто выждав достаточный интервал времени, не позволяя уличить себя в панике. Я подождал несколько секунд и интуитивно качнул ногой в сторону. Мой палец неожиданно врезался в нее: на деле она едва сдвинулась с места, как пиратский корабль, который лишь сделал вид, будто отплывает на многие мили прочь, а на деле ныряет в туман всего в нескольких ярдах, ожидая удобного моменты показаться. У меня было достаточно времени сделать что‑нибудь со своей ногой, как вдруг, без предупреждения, не позволив мне прижаться к нему сильнее или убраться прочь, мягко, нежно, неожиданно его нога устремилась к моей и начала ласкать ее, тереться о нее, ни на секунду не остановившись. Гладкая округлая пятка прижала мою стопу к полу, то перенося свой вес, то легко касаясь кончиками пальцев, словно говоря, что это было сделано ради развлечения и игры, потому что это был его способ нарушить планы «обеденной каторги». И еще сказать мне: это не для посторонних, это исключительно между нами, потому что это было о нас, и я не должен думать об этом, как о чем‑то большем, чем оно есть.

Скрытность и настойчивость его ласк вызвали озноб вдоль позвоночника. Меня настигла внезапная дурнота. Нет, я не собирался расплакаться, это не была паническая атака, это не было мое «головокружение», и я не собирался кончить в свои плавки. Это понравилось мне очень и очень сильно, особенно, когда свод его стопы ложился сверху на мой подъем. Я взглянул на свою тарелку десерта и заметил крапинку малинового соуса. Мне начало казаться, что кто‑то лил больше и больше этого соуса, кто‑то лил его откуда‑то сверху, с потолка над моей головой, пока неожиданно не понял, что это была кровь из моего носа. Я ахнул, быстро смял салфетку и затолкал в ноздри, откинув голову назад так сильно, как только мог. «Ghiaccio, Мафалда, per favore, presto [20], – сказал я, спокойно, демонстрируя совершенный контроль над ситуацией. – Я был сегодня утром на холме. Так постоянно бывает», – сказал я, извиняясь перед гостями.

Вокруг зашумели люди, быстро бросившись из столовой и обратно. Я закрыл глаза. «Возьми себя в руки, – повторял я сам себе, – возьми себя в руки. Не позволяй своему телу подставить тебя».

 

 

***

– Это была моя вина? – спросил он, зайдя ко мне в комнату после обеда. Я не ответил. – Я придурок, да? – он улыбнулся и замолчал.

– Присядь на секунду.

Он сел у самого края моей кровати, подальше от меня. Как будто навещал в госпитале друга, раненого на охоте.

– Ты поправишься?

– Думаю, я справлюсь. Преодолею это, – я слышал, как многие персонажи книг говорили это. Это позволяло любимому человеку сорваться с крючка. Это позволяло каждому сохранить лицо. Это позволяло восстановить достоинство и мужество, вернуть панцирь и маски.

– Не буду мешать, тебе надо поспать, – слова внимательной медсестры. На полпути к выходу он обернулся. – Я буду неподалеку. Поправляйся, – обычно таким тоном люди говорят: «Оставлю для тебя ночник».

Я пытался дремать, но произошедшее на piazzetta, растерянность у военного мемориала Пьяве и наша поездка вверх по холмам в страхе и стыде, и бог знает чем еще, давили на меня. Казалось, это будет приходить ко мне каждое лето даже спустя годы: словно я уехал на piazzetta еще маленьким мальчишкой до Первой мировой, а вернулся калекой девяноста лет, запертый в этой спальне, которая даже не принадлежала мне.

«Свет моих глаз, – сказал я, – свет моих глаз, свет моего мира, вот кто ты такой, свет моей жизни». Что могло значить «свет моих глаз»? Часть меня хотела вспомнить, откуда на этой земле я взял такую бессмыслицу. Это была очередная чепуха, но я заплакал, и эти слезы мне хотелось утопить в его подушке, в его купальных плавках, мне хотелось, чтобы он коснулся их кончиком языка и стер всю печаль.

Я не понимал, почему он поставил на меня свою ступню. Еще одна уступка или жест солидарности, как его приятельское полуобъятие‑полумассаж? Словно беззаботный толчок локтем между бывшими любовниками: они больше не спят вместе, но остались друзьями и иногда выбираются в кино? Мне вспомнился наш разговор. Была ли подведена черта: все навсегда останется между нами, и ничего другого не будет?

Я хотел сбежать из дома. Я хотел, чтобы скорее наступила осень, и я оказался отсюда как можно дальше. Оставил наш город с этим глупым «Le Danzing» и его глупой молодежью, с которой никто в своем уме не захотел бы дружить. Оставил моих родителей, и кузин, обожающих со мной соревноваться, и этих ужасных летних постояльцев с их заумными научными проектами. С ними всегда все заканчивалось одинаково – в моей части дома засорялись все ванны.

Что случится, если я увижу его снова? Пойдет ли у меня кровь, буду ли я плакать или кончу в свои шорты? А что если я увижу его зависающим с кем‑то другим, как он любит это делать поблизости от «Le Danzing»? Что если вместо девушки это окажется парень?

Я должен был научиться избегать его, пресечь все возможности, одну за другой, как это делают нейрохирурги, отделяя один нерв от другого, одно мысленное‑мученическое желание от следующего, прекратить выходить в сад позади дома, прекратить шпионить, прекратить выбираться в город по ночам, приучать себя понемногу каждый день, как наркоман: один день, один час, одна минута, одна тягучая топящая секунда вслед за другими. Это можно было устроить. Я знал: в этом не было будущего. «Предположим: он войдет в мою спальню сегодня ночью. А еще того лучше, предположим: у меня будет пара стаканов, я войду в его спальню и скажу простую истину прямо в лицо: «Оливер, я хочу, чтобы ты взял меня. Кто‑то должен это сделать, и этим кем‑то можешь быть ты. Поправка: я хочу, чтобы им был ты. Я постараюсь не стать худшим трахом в твоей жизни. Просто сделай со мной то, что ты бы сделал с кем‑то, кого больше не надеешься увидеть в этой жизни. Я знаю, это не звучит особо романтично, но я завязал столько узлов, что мне нужно соответствующее гордиево обращение. Так что пошевеливайся».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: