Мы сделаем это. Я вернусь в свою спальню и почищу себя. И после я иногда буду класть ступню на его ногу и наблюдать за реакцией».
Это был мой план. Это был мой способ вытравить его из меня. Я хотел дождаться, когда все разошлись бы спать. Я дождался бы света в его комнате. Я вошел бы в его комнату через балкон.
«Постучу. Нет, без стука, – я был почему‑то уверен, что он спит голый. – Если бы он спал не один? Я прислушаюсь на балконе, прежде чем войти. Если с ним кто‑то окажется, и будет слишком поздно отступить, я скажу: «Упс, ошибся адресом». Да: «Упс, ошибся адресом». Легкомысленная шутка поможет спасти мое лицо. А если он будет один? Я зайду внутрь. Пижама. Нет, только пижамные штаны. «Это я». «Почему ты здесь?» «Не мог заснуть». «Хочешь, принесу тебе что‑нибудь выпить?» «Мне нужно не это. У меня уже достаточно храбрости, пройти из своей комнаты в твою. Я пришел к тебе. Не усложняй, не говори, не называй причин и не веди себя, словно в любой момент готов закричать, призывая на помощь. Я гораздо младше тебя, и ты только выставишь себя дураком, пытаясь поднять на ноги весь дом или угрожая рассказать все моей матери». И сразу же я сниму свои пижамные штаны, и проскользну в его постель. Если он не коснется меня, то я коснусь его, и, если он не ответит, я позволю своему рту уверенно захватить те места, где я никогда не был прежде. Межгалактическое смешение, – забавное сочетание слов развлекало меня само по себе. – Моя звезда Давида, его звезда Давида, две наших подвески, как одна, два обрезанных еврея объединись как в незапамятные времена. И если ничто из этого не сработает, я возьму его. Он будет сопротивляться, и мы начнем бороться. Я заведу его, прежде чем он пришпилит меня к кровати, тогда я обниму его ногами, специально сделаю больно, задев ту ссадину от падения с велосипеда на его боку. Но даже если все это не сработает, то я окончательно признаю его полное неуважение ко мне. Я не буду ничего скрывать, и поэтому весь стыд будет принадлежать ему. Не мне. Потому что я пришел с правдой и обыкновенной человеческой добротой в своем сердце, но оставил все это на его простынях. Это будет напоминание об отказе молодому человеку, молящему о братстве. Откажись от него, и правда отправит тебя в ад одним из первых.
|
Что, если бы я ему не понравился? В темноте, как говорится, все кошки… Что, если я не нравился ему совсем? Тогда он мог бы хотя бы попробовать. Что, если бы он действительно расстроился и почувствовал себя оскорбленным? «Пошел прочь, ты, больной, гнусный, повернутый кусок дерьма». Поцелуй подтвердил: он мог бы оттолкнуть меня прочь. И что тогда сказать о ступне? Amor, ch’a nullo amato amar perdona ».
Его ступня. Последний раз я так отреагировал не из‑за поцелуя, а из‑за мягкого нажатия большим пальцем на мое плечо.
Ох, еще кое‑что. В моем сне. Он вошел в спальню и лег на меня сверху, а я не двинулся с места, притворяясь спящим. Небольшая поправка: в моем сне я все‑таки пошевелился, едва‑едва, но достаточно, чтобы сказать: «Не уходи, пожалуйста, продолжай. Только не говори “я так и знал”».
***
Позже я проснулся со страстным желанием съесть йогурт. Детские воспоминания. Я спустился в кухню и нашел Мафалду, лениво расставляющую по полкам китайский фарфор, вымытый час назад. Должно быть, она тоже недавно спала и только встала. Выбрав персик побольше в вазе с фруктами, я принялся чистить его.
|
– Faccio io[21], – сказала она и забрала из моих рук нож.
– Нет, нет, faccio da me[22], – ответил я, стараясь не оскорбить нашего повара.
Я хотел порезать его на очень мелкие кусочки. Резать и резать, пока они не превратятся в атомы. Терапия. Я взял банан, медленно очистил от кожуры и нарезал тончайшими ломтиками. Абрикос. Груша. Финик. Затем я взял большой контейнер йогурта из холодильника, заполнил им блендер, добавил нарезанные фрукты. И напоследок, для цвета, несколько свежих ягод клубники, сорванных в саду. Я любил жужжание блендера.
Это не был десерт, который она любила делать. Но она позволила мне сделать его так, как хотелось мне, в ее кухне, без вмешательства, как будто посмеиваясь над тем, кто уже достаточно настрадался. Эта стерва знала. Должно быть, она видела наши ступни. Ее глаза следили за мной, как будто она была готова наброситься на мой нож в любой момент, прежде чем я вспорол бы себе вены.
Хорошенько взболтав свою стряпню, я вылил ее в большой стакан, бросил соломинку, как дротик, и вышел на террасу. По пути наружу я заглянул в гостиную и переложил большую книгу с репродукциями Моне на табуреточку у лестницы. Я просто оставил ее там. Он бы догадался.
На террасе я увидел мать со своими сестрами из С. Они проделали такой путь, просто чтобы сыграть в бридж. Втроем они ожидали четвертого игрока.
Со спины, со стороны гаража, до меня доносился голос нашего водителя. Он обсуждал футбольных игроков с Манфреди.
Я ушел в самый конец террасы, вытащил шезлонг и постарался насладиться последними часами полного солнца. Мне нравилось сидеть и наблюдать, как день затухал, окрашивался в цвета вечера. В это время некоторые уходили для вечернего плаванья, в это время было хорошо читать.
|
Мне нравилось чувствовать себя совершенно отдохнувшим. Может быть, древние были правы: нет никакого вреда время от времени выпустить немного крови. Если мне было бы все так же хорошо, возможно позже я мог бы сыграть одну или две прелюдии, фуги или фантазии Брамса. Я выпил еще йогурта и устроил ноги на соседний стул.
Мне потребовалось некоторое время разобраться в собственных мотивах. Я специально принял такую позу, хотел, чтобы он увидел меня таким расслабленным. Мог ли он знать, что я планировал на эту ночь.
– Оливер здесь? – спросил я, повернувшись к матери.
– Разве он не уехал?
Я отвернулся, ничего не сказав. Получается, вот таким было его «я буду поблизости».
Вскоре Мафалда пришла забрать пустые стаканы. «Vuoi un altro di questi »[23], – она как будто называла какой‑то незнакомый напиток, иностранный, без итальянского названия. Которое ее, впрочем, совершенно не интересовало, даже если бы оно и существовало.
– Нет, пожалуй, я пойду прогуляюсь.
– Но куда ты пойдешь в такое время? – спросила она, имея в виду ужин. – Особенно после твоего состояния за обедом. Mi preoccupo.[24]
– Со мной все будет в порядке.
– Я бы не советовала тебе это делать.
– Не волнуйся.
– Синьора, – крикнула она, ища поддержки матери.
Мать согласилась, что это была плохая идея.
– Тогда я пойду поплаваю.
Что угодно, лишь бы не считать часы до сегодняшней ночи.
По пути к пляжу я столкнулся с группой друзей. Они играли в волейбол на песке. Хотел ли я сыграть с ними? Нет, спасибо, я плохо себя чувствовал. Я оставил их позади, пройдя дальше к большому камню. Некоторое время смотрел на него и море. Покрытое яркой пестрой рябью солнечного света прямо предо мной, оно напоминало работы Моне. Я ступил в теплую воду. Я хотел быть рядом с кем‑то. Но для меня не было проблемой быть одному.
Вскоре появилась Вимини, которую, очевидно, привел сюда кто‑то из старших. Она услышала о моем недомогании:
– Мы оба больны…
– Ты знаешь, где Оливер?
– Я не знаю. Я думала, он отправился рыбачить с Анчизе.
– С Анчизе? Он сумасшедший! Он чуть не погиб в прошлый раз!
Она смотрела прочь, пряча лицо от садящегося солнца, и молчала.
– Он тебе нравится, не так ли?
– Да, – коротко ответил я.
– Ты нравишься ему тоже… больше, чем он тебе, я думаю.
Было ли это ее впечатлением?
Нет, это было впечатление Оливера.
Когда он рассказал ей?
Недавно.
Это соответствовало периоду почти полного отсутствия нашего общения. Даже мать тогда отвела меня в сторону и попросила быть повежливее с cauboi: «Все эти хождения из комнаты и в комнату даже без пренебрежительного “привет” – это плохо».
– Думаю, он прав, – сказала Вимини.
Я пожал плечами. Никогда прежде я не ощущал себя настолько противоречиво. Это была агония, что‑то похожее на гнев поднималось внутри меня. Я пытался успокоить сознание и подумать о закате перед нами, так люди обманывают полиграф, представляя безмятежные и спокойные сцены, скрывая волнение, но параллельно с этим заставлял себя думать о других вещах, потому что не хотел оставить на эту ночь хоть какое‑то сомнение. Он мог отказать, мог даже съехать из нашего дома и, если бы его прижали, сказать, почему. Это было самое худшее в моем воображении.
Ужасная мысль захватила меня. Что, если прямо сейчас где‑то в толпе знакомых или среди тех людей, кто приглашает его на ужин, он рассказывал или намекал о случившемся между нами сегодня в городе? На его месте смог бы я сохранить этот секрет? Нет.
И тем не менее, он раскрыл мне кое‑что важное: то, что я так сильно желал, можно отдать и получить совершенно естественно, и остается только задаваться вопросом, почему необходимо испытывать такой жгучий стыд и муки? Ведь это не сложнее, чем жест, чем общение, покупка пачки сигарет или передача косячка, быть остановленным девчонкой за piazzetta поздним вечером или, сделав ставку, подняться вверх на несколько минут к переводчице.
Вернувшись после плаванья, я опять не нашел никакого намека на его присутствие. Нет, он до сих пор где‑то пропадал. Его велосипед оставался на том же месте еще с полудня. А Анчизе вернулся час назад. Я поднялся в свою комнату и вышел на балкон. Но французское окно было заперто. За стеклом были видны только его шорты. Он был в них за обедом.
Я прокрутил в голове сегодняшний день. На нем были купальные плавки, когда он зашел в мою комнату и пообещал быть поблизости. Я выглянул с балкона, надеясь увидеть лодку, если он вновь решил ее взять. Но она по‑прежнему была пришвартована у нашего причала.
Когда я спустился вниз, отец пил коктейли с репортером из Франции. «Почему бы тебе что‑нибудь не сыграть?» – спросил он. «Non mi va»[25]. «E perche non ti va»[26], – он принял во внимание мой тон. «Perche non mi va!»[27]– вспылил я.
Перешагнув главный барьер сегодняшним утром, теперь я мог, кажется, открыто выражать все, бывшее на уме.
– Возможно, тебе тоже стоит выпить немного вина, – примирительно заметил отец.
Мафалда объявила, что ужин подан.
– Разве еще не рано для ужина? – легкая паника моментально захватила меня.
– Уже половина девятого.
Мать была занята: сопровождала одного из своих друзей. Приехав на машине, он собирался уезжать и не поддавался уговорам остаться на вечер.
Я был благодарен, что француз по‑прежнему сидел на краю кресла, держа пустой стакан обеими руками, и не двигался, отвечая на вопрос отца, что он думает о прошедшем оперном сезоне. Он не мог встать, не ответив.
Ужин откладывался еще на пять‑десять минут. Если он опоздает – он не будет есть с нами. А возможно, он на ужине где‑то в другом месте. Я не хотел, чтоб он ужинал где‑то еще.
– Noi ci mettiamo a tavola[28], – сказала мать. Она попросила меня сесть рядом с ней.
Место Оливера оставалось пустым. Мать посетовала, он мог бы хотя бы предупредить, что не придет.
Отец опять проявил мягкость, это снова могло быть из‑за лодки.
– Ее стоит навсегда убрать от воды подальше!
– Но лодка у причала, – сказал я.
– Тогда, должно быть, это переводчик. Кто сказал мне, что он отправился к переводчику этим вечером? – спросила мать.
«Нельзя показывать беспокойство. Нельзя показывать волнение. Оставайся спокойным». Я не хотел опять нос в крови. Но тот момент, что казался благословением – наша поездка на велосипедах до piazzetta и обратно, наш разговор – сейчас принадлежал другому временному сегменту. Как будто он случился с другим мной в другой жизни, и она не очень‑то отличалась от моей собственной, а эти удаленные несколько секунд между нами разбросали нас на световые годы. Если я поставлю ногу на пол и притворюсь, что его нога находится за ножкой стола, эта самая нога, как замаскированный звездолет, как призванный живущими призрак, неожиданно материализуется из складки пространства и скажет: «Я знала, ты звал меня. Дотянись, и ты найдешь меня »?
Вскоре другу матери, все‑таки решившему в последнюю минут остаться на ужин, предложили сесть на мое место за обедом. Сервировку Оливера немедленно убрали.
Это передвижение произошло разом, без сожаления или раскаянья, как вы могли бы выкрутить перегоревшую лампочку, или удалить внутренности барана, бывшего прежде вашим питомцем, или убрать простыни и покрывала с кровати, где кто‑то умер. «Вот, возьми это и убери с глаз долой». Я смотрел на его столовое серебро, его салфетку под приборы, бумажные салфетки – ощущение его присутствия исчезало. Маленькое представление того, что случится в ближайшие недели. Я не смотрел на Мафалду. Она ненавидела эти перестановки на уже сервированном столе. Она качала головой из‑за Оливера, из‑за матери, из‑за всего мира. Из‑за меня тоже, полагаю. Не глядя на нее, я все равно знал: она неотрывно следила за мной, ждала, чтобы наброситься и установить зрительный контакт, выразить свое неудовольствие. Поэтому я не поднимал глаз от своего semifreddo[29]. Я любил его, она это знала и потому поставила для меня. Ее форма заботы. Несмотря на неодобрение, она знала, что я знаю – ей было меня жаль.
Позже этим же вечером, пока я играл на пианино, мое сердце подпрыгнуло, едва мне показалось, что я услышал шум скутера, остановившегося в гараже. Кто‑то подбросил его. Но я мог и ошибаться. Я прислушивался, стараясь разобрать звук его шагов, хруст гравия на дорожке к дому, приглушенные шлепки эспадрилий, когда он поднимался по лестнице на наш балкон. Но никто не вошел в дом.
Гораздо, гораздо позже, уже лежа в постели, я услышал звук музыки из машины, остановившейся у главной дороги за аллеей сосен. Дверь открылась. Дверь захлопнулась. Машина уехала прочь. Музыка затихла. Только звук прибоя и мелкого гравия под ногами. Нетвердая походка кого‑то, кто глубоко задумался или немного пьян.
Что если по пути в комнату, он зайдет ко мне со словами: «Думал заглянуть и спросить, как ты себя чувствуешь. Ты в порядке? »
Нет ответа.
«Злишься? »
Нет ответа.
«Ты злишься? »
Нет, совсем нет. Просто ты сказал, что будешь рядом.
«То есть, ты злишься ».
Он бы посмотрел на меня, как один взрослый на другого: «Ты точно знаешь, почему ».
Потому что я тебе не нравлюсь.
Нет.
Потому что я тебе никогда не нравился.
Нет. Потому что я плохой вариант для тебя.
Молчание.
«Поверь мне, просто поверь мне ».
Я бы приподнял край своего одеяла.
Он бы покачал головой. «Даже на секунду?»
Снова покачал бы. «Я знаю себя », – сказал бы он в ответ.
Я уже слышал, как он говорил эти же самые слова раньше. Они значили: «Я скорее умру, но не смогу сдержаться, если начну, так что лучше я не буду даже начинать ». Что за апломб сказать кому‑то, что ты не можешь коснуться его, потому что знаешь самого себя.
«Что ж, раз ты ничего не можешь сделать со мной, можешь прочитать мне?»
Я остановился на этом. Я хотел, чтобы он прочитал мне историю. Что‑нибудь из Чехова, или Гоголя, или Кэтрин Мэнсфилд. «Сними свою одежду, Оливер, и иди в мою постель, позволь мне чувствовать твою кожу, твои волосы на моей плоти, твои ноги на моих. Даже если мы ничего не сделаем, позволь нам обниматься, тебе и мне, пока ночь заполняет небо, позволь читать истории о беспокойных людях, кто всегда завершает жизнь в одиночестве, ненавидя его. Потому что они никогда не выносили быть наедине с самими собой…»
«Предатель», – я ждал скрипа его двери в комнату: открылась и закрылась. Предатель. Как легко мы забываем. «Я буду рядом ». Кончено. Лжец.
Мне никогда не приходило в голову, что я тоже был предателем, что где‑то на берегу в это самое время меня ждала девушка, которую ночь подряд, а я, как Оливер, не сказал ей, что передумал.
Я слышал, как он поднялся на лестничную площадку. Я оставил дверь в свою спальню намеренно приоткрытой, надеясь, что света в передней хватит высветить мое тело. Мое лицо было обращено к стене. Обращено к нему. Он прошел мимо моей комнаты, не остановившись. Не мешкая. Не сомневаясь. Ничего такого.
Я услышал, как его дверь закрылась.
Буквально спустя несколько минут он открыл ее вновь. Мое сердце подпрыгнуло. Я уже истекал потом и буквально чувствовал сырость на своей подушке. Еще несколько шагов. А затем закрылась дверь ванной комнаты со щелчком замка. Если он принимал душ, значит, у него был секс. Приглушенные звуки, зашумела вода. Предатель. Предатель.
Я все ждал, когда он выйдет, но он, казалось, собрался отмокать целую вечность.
В конце концов, я решил выйти в коридор, но моя комната оказалась совершенно темной. Дверь была закрыта – кто‑то вошел и закрыл за собой? Я смог уловить запах его шампуня «Roger & Gallet». Он был такой насыщенный, совсем рядом, я мог протянуть руку и коснуться его лица. Он был в моей комнате, стоял в темноте, без движения, решаясь, разбудить ли меня или просто тихонько пробраться в кровать. Ох, благослови эту ночь. Молча, я напрягал зрение, стараясь разглядеть очертания халата. Я часто надевал его после него, все еще влажный, ярко пахнущий им. Длинный махровый пояс легко касался моей щеки, словно он был готов позволить халату упасть на пол. Он пришел босым? Закрыл ли он дверь в спальню? Был ли он возбужден так же сильно, как я, и упирался ли его член в полы халата? Поэтому моего лица касался пояс? Делал ли он это специально? Специально ласкал мое лицо? «Не останавливайся, не останавливайся, не останавливайся». Без предупреждения дверь начала открываться. Зачем открывать дверь сейчас?
Это был всего лишь сквозняк. Сквозняк закрыл ее. И сквозняк открыл ее. Пояс, лукаво щекотавший кожу, был ничем иным как всего лишь москитной сеткой, опускавшейся на лицо от дыхания. Снаружи по‑прежнему вода лилась в ванной. Шел час за часом, а он все еще был там? Нет, это не душ, а смыв воды в бачке туалета. Он наполнялся до краев и спускал воду сам по себе, и так всю ночь. Я вышел на балкон и увидел тонкую, деликатную полоску светло‑синего цвета. Уже рассветало.
Я проснулся вновь через час.
За завтраком (это вошло в привычку) я притворился, будто не замечаю его. Моя мать первой, даже не взглянув на Оливера, воскликнула: «Ma guardi un po’ quant’è pallido »[30]. Несмотря на грубую ремарку, мать всегда обращалась к нему формально. Отец взглянул поверх газеты и продолжил чтение. «Молю бога, что прошлой ночью ты сорвал большой куш, иначе мне придется отвечать перед твоим отцом». Оливер разбил вершину скорлупы яйца плоской ложкой, он так и не научился вскрывать их правильно. «Я никогда не проигрываю, Проф».
Он говорил со своим яйцом, пока отец говорил со своей газетой. «А твой отец одобряет?» «Я оплачиваю все сам и по‑своему. Я сам обеспечиваю себя с подготовительной школы. Отец не может не одобрять». Я завидовал ему. «Ты много выпил вчера ночью?»
– Да… и всякое другое, – теперь он мазал хлеб.
– Не думаю, что хочу знать, – заранее предупредил отец.
– Как и мой отец. И если откровенно, не думаю, что я в принципе помню прошлую ночь.
Было ли это замечание в мою сторону? «Слушай, между нами ничего не будет, и чем скорее ты это осознаешь, тем лучше будет для нас ».
Или все это было его дьявольское позерство?
Как же я восхищался людьми, которые говорили о своих недостатках и слабостях, как о дальних родственниках, с которыми они научились мириться, потому что от них нельзя отречься. Фраза «И всякое другое, что не важно помнить », как «Я знаю себя », намекала на ту сферу жизни, к которой имеют доступ только другие люди, не я. Как же я хотел сказать подобную вещь однажды. «Меня не беспокоит провал в памяти о прошлой ночи», – и в лучах утренней славы. Мне было интересно, что это за другие вещи, из‑за которых надо принимать душ. «Принимал ли ты душ, чтобы взбодриться, освежиться, вернуть своему измученному телу силы? Или ты принимал душ, чтобы смыть с себя все следы прошлой ночи, ее непристойность и низость? Ах, объявить о своих слабостях, покачав головой, смыть их все прочь свежим абрикосовым соком, приготовленным артритными руками Мафалды, и облизать губы после!»
– Ты откладываешь свои выигрыши?
– Откладываю и инвестирую, Проф.
– Хотел бы я такие же мозги, как у тебя, в твоем возрасте, я бы избавил себя от многих ошибочных решений, – сказал отец.
– Ты и ошибочные решения, Проф? Честно говоря, не могу даже представить, чтобы ты принял неверное решение
– Потому что ты видишь меня как образ, а не как реального человека. И что еще хуже: как престарелый образ. Неверные решения, да. Каждый проходит через период traviamento [31]– мы выбираем, как говорится, другой поворот жизни, другой путь. Как это сделал Данте. Некоторые восстанавливаются, некоторые делают вид, что восстановились, некоторые никогда не возвращаются, некоторые выходят из игры еще до начала, и некоторые от страха новых ошибок всю жизнь ведут неправильную жизнь.
Мать мелодично вздохнула. Это был ее способ предупредить компанию, что разговор может вылиться в импровизированную лекцию великого человека.
Оливер продолжил вскрывать второе яйцо.
У него были большие круги под глазами. И он действительно выглядел изможденным.
– Иногда traviamento становится правильным путем, Проф. Или таким же хорошим, как и другие варианты.
Отец, который уже закурил к тому моменту, задумчиво кивнул, это был его способ показать, что он не является экспертом в этой области и с большим удовольствием был готов послушать сведущих людей.
– В твоем возрасте я ничего не знал. Но сейчас все знают всё и говорят, говорят, говорят.
– Возможно, то, что надо Оливеру, это сон, сон, сон.
– Этой ночью, я обещаю, синьора П., никакого покера, никакого алкоголя. Я надену чистую одежду, пройдусь по своим записям и после ужина мы все посмотрим телевизор и сыграем в канасту, как старые люди в Маленькой Италии. Но сначала, – добавил он с чем‑то, напоминающим усмешку, – мне надо встретиться с Милани. Вечером, обещаю, я буду самым послушным мальчиком на всей Ривьере.
Так это случилось. После короткого забега до Б. он стал «зеленым» Оливером на весь день, он стал ребенком, не старше Вимини, со всей ее прямотой и покладистостью. Он также привез огромный букет из цветочной лавки. «Вы сошли с ума», – сказала мать. После обеда он изъявил желание прикорнуть. Первый и единственный раз за все время его пребывания здесь. И в самом деле, после дневного сна (проснувшись только в пять) он сразу потерял лет десять: румяные щеки, отдохнувшие глаза, изможденность исчезла. Он как будто стал моего возраста. По уговору тем вечером мы уселись все вместе (гостей не было) и смотрели что‑то романтическое по телевизору. Лучшей частью вечера было то, как все, даже Вимини, заглянувшая к нам, и Мафалда, у которой было свое «место» возле двери в гостиную, обсуждали каждую сцену, предсказывали конец, по очереди возмущались и насмехались над глупыми поворотами в истории, актерами, героями. «Почему, что бы ты сделал на ее месте?» «Я бы бросил его, вот что я бы сделал». «А ты, Мафалда?» «Ну, по моему мнению, ей стоило принять его, когда он попросил об этом впервые, а не колебаться так долго». «Я думаю точно так же! Она получила именно то, на что напрашивалась. Сама виновата».
Нас прервали только однажды. Это был звонок из Штатов. Оливер любил говорить по телефону экстремально кратко, практически обрывать звонки. Мы услышали его неизбежное «Бывай! », трубка повешена. Он никогда не комментировал эти звонки. Мы никогда не спрашивали.
Мы не успели сориентироваться, как он уже вернулся, сразу спросив, что пропустил по сюжету. Каждый вызвался добровольцем, желая заполнить этот пробел. Включая отца, чья версия произошедшего была менее подробной, чем версия Мафалды. Было очень шумно, в итоге все мы пропустили гораздо больше, чем Оливер за время разговора по телефону. Мы много смеялись. В какой‑то момент, пока мы сосредоточенно следили за драматическим накалом страстей, в гостиную вошел Анчизе и, развернув мокрую старую футболку, показал вечерний улов: огромный морской окунь. Общим советом мы моментально проголосовали приготовить его на завтрашний обед и ужин. Отец решил налить всем граппы, даже Вимини несколько капель.
В ту ночь мы легли спать рано. Это был день истощения. Я спал очень крепко и долго. Когда я спустился, уже убирали завтрак со стола.
Я нашел его лежащим на траве со словарем по левую руку и желтой тетрадью под грудью. Я надеялся, он все еще будет либо изможденным, либо со вчерашним настроением. Но он был полностью погружен в работу. Мне было неловко нарушить тишину. У меня был соблазн отступить и снова делать вид, будто я его не замечаю. Однако сейчас это казалось сложной задачей, особенно после нашего утреннего разговора пару дней назад: тогда он сказал, что видит насквозь мои маленькие представления.
Можно ли было восстановить наше хрупкое общение, не разговаривая, потому что мы смущались говорить теперь?
Возможно, нет. Это могло усугубить ситуацию еще сильнее. Как можно решиться на подобную глупость? Сделать вид, будто случившееся – даже не игра, а фикция? Все мое нутро восставало против.
– Я ждал тебя прошлой ночью, – голос прозвучал именно так, как моя мать порой упрекала отца, без объяснения возвращавшегося домой слишком поздно. Я никогда не думал, что смогу звучать так сварливо.
– Почему ты не поехал в город? – спросил он в ответ.
– Без понятия.
– Мы отлично провели время. Ты бы тоже расслабился. Ты хоть отдохнул?
– В некотором смысле. Маятно. Но все в порядке.
Он отвернулся обратно к своим страницам и забормотал какие‑то отдельные слоги, явно демонстрируя полную сосредоточенность на переводе.
– Ты поедешь в город этим утром? – я знаю, что мешал ему, и ненавидел себя за это.
– Может быть, позже.
Я должен был понять намек, и я его понял. Но часть меня отказывалась принять, как быстро все вернулось на круги своя.
– Я сам собирался отправиться в город.
– Понятно.
– Я заказывал книгу, ее как раз доставили. Заберу в книжном.
– Что за книга?
– «Арманс ».
– Могу забрать ее, если ты хочешь.
Я почувствовал себя ребенком, который, несмотря на все косвенные просьбы и намеки, не может прекратить напоминать своим родителям, что они обещали взять его в магазин игрушек. Не было необходимости ходить вокруг да около.
– Я просто надеялся, что мы можем съездить вместе.
– Имеешь в виду, как в прошлый раз, – уточнил он, едва ли помогая мне сказать то, что я был не в силах выразить самостоятельно. Он не облегчал вещи, делая вид, будто забыл тот самый день.
– Не думаю, что мы когда‑либо сделаем что‑то подобное снова, – я старался выглядеть благородно, и немедленно оказался похоронен в собственном провале, – но, да, как в тот день.
Если ему того хотелось, что ж, я тоже мог быть вульгарным.
Будучи невероятно стеснительным парнем, я нашел в себе смелость упорствовать по одной простой причине: из‑за повторяющегося уже две или три ночи подряд сна. В нем он меня умолял, раз за разом повторяя: «Ты убьешь меня, если остановишься». Мне казалось, я помнил контекст, и он смущал меня так сильно, что я отказывался в этом признаваться, даже будучи наедине с самим собой. Я прятал его под покровом и бросал лишь короткий взгляд в его сторону.
– Тот день принадлежит другому пространственно‑временному континууму. Мы должны научиться отпускать неловкие воспоминания…
Оливер слушал.
– Этот голос мудрости – твоя самая выигрышная черта, – он поднял глаза от тетради и посмотрел на меня в упор. Разумеется, меня моментально захлестнул ужасный стыд. – Я действительно нравлюсь тебе так сильно, Элио?
– Нравишься ли ты мне?
Я бы хотел, чтоб мой голос звучал недоверчиво, как будто меня удивлял факт его сомнения в подобной вещи. Лучше было бы смягчить тон, добавив многозначительное увертливое «Может быть », что значило на самом деле «Абсолютно ». Я размышлял слишком долго – с моего языка сорвалось совершенно иное:
– Нравишься ли ты мне, Оливер? Я боготворю тебя.
Ну вот, я сказал это. Мне хотелось, чтоб это слово поразило его, было как пощечина, за которой следом незамедлительно идут самые томные ласки. Что может нравиться, когда мы говорим о боготворении? Это должно было бы стать убедительным ударом‑нокаутом, с которым не тот, кого ударили, а его ближайшие друзья отводят вас в сторону и говорят: «Слушай, мне кажется, ты должен знать, такой‑то тебя боготворит ». «Боготворить», кажется, выражает больше, чем кто‑либо осмелился бы сказать в сложившихся обстоятельствах. К тому же это было самое безопасное и, в конечном счете, самое малопонятное, что я мог сказать. Я снова дал себе шанс вынуть правду из своей груди, сохраняя лазейки для отступления. Просто на случай, если бы, поддавшись порыву, я зашел слишком далеко.
– Я отправлюсь с тобой в Б., – сказал он. – Но… без разговоров.
– Без разговоров, никаких, ни слова.
– Что скажешь, если мы оседлаем велосипеды через полчаса?