Примечание к №807
(Славянофилы) победили вообще, победили навсегда.
Однако удивительно. Ни одной СЛАВЯНОФИЛЬСКОЙ работы в современную нам эпоху. При обилии работ западнических. Даже люди, причисляющие себя к славянофилам, являются таковыми в весьма незначительной степени. В количественном отношении современные славянофилы должны были быть западниками ХIХ века, а современные западники – славянофилами ХIХ века, то есть кучкой гонимых чудаков‑интеллектуалов.
Более того. Сейчас видно, что в классическом славянофильстве был силён западнический или по крайней мере нерусский элемент. Само слово «славяно‑фильство», как давно подмечено, уже указывает на нерусскость идеологии. Славянин не может быть самофилом или самофобом.
Хотя, пожалуй, тут и разгадка. Именно это и есть особенность русской нации, которая себя осознаёт лишь в виде выхода за собственно национальные рамки и существования на уровне осмысленных идей в форме «филии» или «фобии». «Славянофильства» (в смысле русском) как мировоззрения и не может появиться. Оно возможно в виде мудрого молчания. И это молчание уже НА‑ВСЕГДА. О чём говорить после того, что произошло с Россией в нашем веке? Говорить можно всё что угодно. Не в этом центр.
И знаете, России теперь будет страшно везти. Весь ХIХ век не везло, и чем дальше, тем больше. О ХХ лучше и не говорить. А теперь начнет везти. И никто не догадается почему. Возник высочайший духовный центр, который будет всё спасать в нашей русской жизни, всё искуплять, устраивать. Кто‑то будет молиться за Россию. Высокое молчание. Мудрое, сверхсознательное начало нации. Все же будут недоумевать: где же их ПРОГРАММА, где та «умная книжка», по которой живёт Россия?..
|
Примечание к с.47 «Бесконечного тупика»
В человеке всё должно быть прекрасно: и сапоги, и мысли.
Вспомним буквальное изречение чеховского героя:
«в человеке должно быть всё прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли… Часто я вижу прекрасное лицо и такую одежду, что кружится голова от восторга, но душа и мысли – Боже мой! В красивой оболочке прячется иногда душа такая чёрная, что не затрёшь её никакими белилами…»
Вспомним и фамилию этого героя; Хрущов, Михаил Львович (пьеса «Леший»).
Реальный персонаж, Никита Сергеевич, выразил эту же мысль гораздо короче, сказав в своей речи на ХХII съезде: «Чёрного кобеля не отмоешь добела».
Что‑то интуитивно злорадное в чеховских произведениях. (849) «Три сестры» это самая злорадная русская пьеса. Её постановка сейчас это открытое издевательство. По сцене ходят какие‑то прекраснодушные идиоты и мечтают работать на кирпичном заводе, предсказывают, что вот‑вот начнётся зажиточная и счастливая жизнь. И тут выходит комический персонаж Ферапонт и говорит:
«Сейчас швейцар из казённой палаты сказывал… Будто, говорит, зимой в Петербурге мороз был в двести градусов … Две тысячи людей помёрзло будто. Народ, говорит, ужасался. Не то в Петербурге, не то в Москве – не упомню».
Это‑то и сбылось. Умные рассуждения оказались расслабленным дегенеративным лепетом, а фарс – сбылся. (850)Да ещё в каких масштабах.
И Чехов это чувствовал. Всё это прекраснодушие с гнилыми лёгкими писалось. Не знал, а чувствовал, и прорисовывал с нажимом, с расчётом, что, может быть, и проявится в вывернутом виде. Получался змеино двоящийся фарс.
|
Бунин писал:
«Трудно было иногда понять, серьёзно ли говорит он. И я порой отказывался. Он сбрасывал пенсне, прикладывал руки к сердцу с едва уловимой улыбкой на бледных губах, раздельно повторял:
– Ну, убедительнейше вас прошу, господин маркиз Букишон! Если вам будет скучно со старым забытым писателем, посидите с Машей, с мамашей, которая влюблена в вас, с моей женой, венгеркой Книпшиц…»
Примечание к №842
корни русской духовной и интеллектуальной жизни были общими с Европой. И более того, через Византию Россия была в известном отношении к этим корням ближе
Латинская философская культура либо прямо заимствовала древнегреческие термины, с мясом вырвав их из контекста койне, либо сняла с этих терминов вульгарные кальки, порвав в свою очередь с контекстом уже латинского языка. В результате тончайшая вязь смысловых и фонетических ассоциаций была непоправимо разрушена. Исчез сам дух философии. Уже это заранее обесценивало труды римских философов. (Не говорю тут о том, что само мировосприятие римлян, грубых прагматиков и утилитаристов, было чуждо философии.)
Ещё в большей степени отмеченный недостаток свойствен философии нового времени. Здесь философская терминология была заимствована вообще из третьих, а то и из четвёртых рук. (В России цепочка такая: древнегреческий – латынь – немецкий – русский.) Конечно, процесс заимствования в известном смысле ускорял развитие философской культуры, но одновременно он разрушал естественную эволюцию языка, заменял родную поэзию добротными подстрочниками.
|
Увы, вне рамок античной культуры нельзя вести речь о философии в собственном смысле этого слова. Вся «западноевропейская философия» ценна и интересна лишь в качестве некоторого приложения, некоторого толкования и комментариев к философии Древней Греции. И русские могли получить огонь греческой мысли не через четвёртые, а через вторые руки. Разница.
Примечание к №815
«Эта идея есть, между прочим, и всеединение славян» (Ф.Достоевский)
О Болгарии в «Дневнике писателя»:
«Мать‑Россия новых родных деток нашла, и раздался её великий жалобный голос об них. И именно деток, и именно материнский великий плач, и опять‑таки политическое великое указание в будущем…»
Вы, Фёдор Михайлович, изучили бы лучше историю болгарского еврейства.
Примечание к №827
Может быть, русское мщение вообще литературное
В «Дневнике писателя» у Достоевского есть главка «План обличительной повести из современной жизни». Герой «Плана» – некий молодой человек, только что поступивший на службу. Данные у героя средние:
«Фигуры нет, „остроумия нет“, связей никаких. Есть природный ум, который, впрочем, у всякого есть … (Но) наш герой свой ум принимает за гений».
Ну и естественно, по службе героя с таким умонастроением начинают обходить. Он по‑поприщински влюбляется в директорскую дочку, но, опять же естественно, терпит фиаско. Тогда он жениху дочки пишет анонимное письмецо‑съ, где невинную девушку подло компрометирует. Но и тут не выгорает. Однако это уже и не важно. Герой становится русским писателем:
«Его обуял своего рода мираж, как и Поприщина. С жаром бросается он в новую деятельность, в анонимные письма».
Теперь он уже пишет анонимки на своего начальника. Но ведь форма‑то уж слишком искусственная. Мщение искусством навряд ли относится к искусству мщения. Возникает слишком много отступлений от первоначального примитивного плана, слишком много дополнительных и по сути ненужных, даже разоблачительных ходов:
«И поступки‑то генерала, и жену‑то его, и любовницу, и глупость всего их ведомства – всё, всё изобразил он в своих письмах. Мало‑помалу он кидается даже в государственные соображения, он компонует письмо к министру, в котором предлагает изменить Россию, уже не церемонясь. „Нет, министр не может не поразиться, гений поразит его, и письмо дойдёт, пожалуй, до… До такого то есть лица, что… и тогда станут разыскивать автора, тут‑то я разом и объявлюсь, так сказать, уже без застенчивости.“ Одним словом, он упивается своими произведениями и поминутно воображает, как распечатываются его письма и что затем происходит на лицах тех лиц».
Ну, а русская мнительность, логически развиваясь, доходит до того, что про письма‑то его уже все знают – вон шепчутся по углам, и сам директор подготавливает уже приказ об увольнении. И герой – «умнай», «хитрай» – чтобы упредить катастрофу, бросается в ноги ничего не подозревающему начальству…
«Конечно от болезни, конечно от мнительности, но ГЛАВНОЕ И ОТ ТОГО, что он, – и струсивший, и униженный, и себя во всём обвиняющий, – а всё же мечтал по‑прежнему, как всеупоённый самомнением дурачок, что, может быть, его превосходительство, выслушав его, и всё же, так сказать, поражённый его гением, – раскроет обе руки свои… и заключит его в свои объятия: „Неужели, дескать, ты до того доведён был, несчастный, но даровитый молодой человек! О, это я, я во всём виноват, я просмотрел тебя! Беру всю вину на себя. О, Боже мой, вот до чего принуждена доходить наша талантливая молодёжь, из‑за вины наших старых порядков и предрассудков! Но приди, приди на грудь мою, и – вместе со мною раздели пост мой и мы… и мы перевернём департамент!“
И генерал пинает «неуловимого мстителя» сапогом в рожу.
Примечание к №835
Объектом философии являются проблемы принципиально неразрешимые. Именно поэтому ими занимается не наука, а философия.
Философ занимается рассмотрением вечных вопросов… Впрочем, это ещё надо посмотреть, кто кем занимается. Может быть, человек занимается философией, которая сама по себе не существует. А вот «вечные вопросы» существуют, и они разрешаются человеком. За счёт человека.
Если бесконечное есть объект исследования, вообще ОБЪЕКТ, то субъект – а он, конечно, конечный, конченный – неизбежно тоже превращается в ОБЪЕКТ. Часть может познать целое лишь в той степени, в какой она является его частью, или познать через свою динамическую бесконечность, данную в рефлексии‑оживлении. Сам динамизм означает уже вовлечённость во время, в процесс. Связь становится взаимозависимой. Изучающий вечность изучается вечностью. Соприкасающийся с вечностью попадает в неё.
Человек, изучая нечто, включается в процесс ничтожества, чего‑то конечного, унижающего его, превращающего в познавательную функцию. Это наука. Человек, изучая ничто (всё), становится чем‑то. Это философия.
Примечание к №844
Что‑то интуитивно злорадное в чеховских произведениях.
Вообще самое злорадное произведение в русской литературе – «Мастер и Маргарита». Одна смерть Берлиоза чего стоит! Или допрос Иешуа. Пилат говорит:
«Преступник называет меня „добрый человек“. Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить».
«Объяснить, но не калечить». Тут вся эпоха России 20‑30‑х, особая русская злорадная ужимка в авторской фантазии, и – не буду тут объяснять, это и невозможно – тут русское отношение к Христу, русская любовь к этому образу. Совершенно особое отношение к личности Христа.
Булгаков, может быть, вершина русской литературы. На нём оборвалась литература внутри России. И на чём? На Главном Допросе: Пилат и Христос. Пилат Булгакова это русский больной ум, разочарованный в мире и фатально связанный с темой Христа. Всё равно. Всегда.
Примечание к №844
Умные рассуждения оказались расслабленным дегенеративным лепетом, а фарс – сбылся.
Соловьёв в «Теоретической философии» следующим образом иллюстрировал «от противного» ход своей мысли:
«Но, следуя методическому сомнению, я должен ведь допустить нечто большее, – не только то, что я родился не в Москве и т. д., а ещё и то, что самой Москвы вовсе нет в действительности, что этот город со всеми улицами и церквями в ней, а равно и всё сословие священников и даже самый чин крещения – всё это существует только в моём сновидении, которое может сейчас же исчезнуть без следа: при такой мысли моё самосознание, конечно, должно сильно шататься, и необходимо является вопрос: да я‑то сам – кто такой?»
А я кто? Где я? Как‑то мне сон приснился, что мне снится сон, будто бы на Красной площади мавзолей стоит с мумией. Это показалось настолько ирреально…
Примечание к с.48 «Бесконечного тупика»
При благоприятных условиях распад культуры, повсеместный в современном мире, пошёл бы в России гораздо большими темпами и зашёл бы куда дальше.
Андрей Белый это, за исключением Пушкина, пожалуй, единственный русский писатель, отозвавшийся на великую тему нашей истории – на романтику русской государственности. Его «Петербург» – произведение не только сатирическое, но и эпическое. И, может быть, главный его персонаж это пушкинский Петербург, пушкинская Россия, «Русь уходящая».
Белый уже в самом начале романа, в прологе, звонко и радостно продемонстрировал тотальный идиотизм русской государственной мысли, под который, на котором и был построен Петербург и вся громадная монархия (и уже это обстоятельство привносит сюда ностальгическую и добродушно‑всепрощающую нотку):
"Распространимся более о Петербурге: есть – Петербург, или Санкт‑Петер‑бург, или Питер (что – то же). На основании тех же суждений Невский Проспект есть петербургский Проспект.
Невский Проспект обладает разительным свойством: он состоит из пространства для циркуляции публики; нумерованные дома ограничивают его; нумерация идёт в порядке домов, – и поиски нужного дома весьма облегчаются. Невский Проспект, как и всякий проспект, есть публичный Проспект; то есть: проспект для циркуляции публики (не воздуха, например); образующие его боковые границы дома суть – гм… да… для публики. Невский Проспект по вечерам освещается электричеством. Днем же Невский Проспект не требует освещения.
Невский Проспект прямолинеен (говоря между нами), потому что он – европейский проспект; всякий же европейский проспект есть не просто проспект, а (как я уже сказал) проспект европейский, потому что… да…
Потому‑то Невский Проспект – прямолинейный проспект".
И тому подобный чопорный бред. Если немец ходит лохматый и небритый, с оторванными пуговицами и при этом беспричинно улыбается – ему надо обратиться к психиатру. Ну, а если русский вдруг ни с того ни с сего начинает ходить деревянным шагом, надевает наутюженные брюки и крахмальный воротничок, то тут держи ухо востро. Отечественный бред деятелен, созидателен. Поэтому и вообще деятельность по‑русски носит элемент бредовости. Эта бредовость делает её проницаемой для «художества», и «поэзия» циркуляров переплетается с поэзией просто. Фигура Тютчева, поэта‑философа и одновременно крупного чиновника, далеко не случайна. Более того, носителем эстетических идеалов в России являлось именно чиновничество. (856) Русская профессура, например, была совершенно бездарна в художественном отношении («Русская мысль») и вполне удовлетворялась откровениями Писарева и Чернышевского. А Константин Петрович Победоносцев издал на свои средства том лучших стихов Пушкина и подарил экземпляр Александру III. В среде высшего русского чиновничества и самой царской семьи существовал настоящий культ Пушкина. Кстати, внук Николая I женился на внучке Пушкина, и таким образом роды Пушкиных и Романовых породнились.
Белый пронизал свой роман пушкинскими эпиграфами, темой «Медного всадника». Прототипом одного из главных персонажей, Аполлона Аполлоновича Аблеухова, является, как известно, Победоносцев. И видимо почти неосознанно автор, включая в контекст романа любовь Победоносцева к пушкинским стихам, вместо простого усиления ассоциации «Петербурга» с «Медным всадником», достигает крайне нехарактерного для русской литературы результата: внезапно открывается, что русская культура возникла не несмотря на русское государство и даже не благодаря ему, а просто культура и была этим государством, частью этого государства.
Аблеухов вспоминает погибшего друга‑министра:
"Русь, Русь! Видел – тебя он, тебя! Это ты разревелась
ветрами, буранами, снегом, дождём, гололедицей – разревелась ты миллионами живых заклинающих голосов! Сенатору в этот миг показалось, будто голос некий в пространствах его призывает с одинокого гробового бугра…
образ ушедшего друга постоянно теперь сочетался в сознании со стихотворным отрывком:
И нет его – и Русь оставил он,
Взнесённу им…
… За приведённым стихотворным отрывком вставал стихотворный отрывок:
И мнится, очередь за мной…
Зовёт меня мой Дельвиг милый, (870)
Товарищ юности живой,
Товарищ юности унылой,
Товарищ песен молодых,
Пиров и чистых помышлений, –
Туда, в толпу теней родных
Навек от нас ушедший гений".
И снова у Белого возвращение к этой теме через 200 страниц «Петербурга»:
"Да, да, да: они разорвали его на части: не его, Аполлона Аполлоновича, а другого, лучшего друга, только раз посланного судьбой; один миг Аполлон Аполлонович вспоминает те седые усы; зеленоватую глубину на него устремлённых глаз, когда они оба склонялись над географической картой империи, и пылала мечтами молодая такая их старость (это было ровно за день до того как)… Но ОНИ разорвали даже ЛУЧШЕГО ДРУГА, ПЕРВОГО МЕЖДУ ПЕРВЫМИ … Нет: брр‑брр… Праздная мозговая игра. Лучше цитировать Пушкина:
Пора, мой друг, пора!..
Покоя сердце просит
Бегут за днями дни.
И каждый день уносит
Частицу бытия.
А мы с тобой вдвоём
Располагаем жить.
А там: глядь – и умрём…"
В конце романа Аблеухов (кстати, родившийся в 1837 г.) подаёт в отставку и снова вспоминает друга. И при этом возникает трагически щемящая нота ухода. Ухода целого мира императорской России в небытие. Мира Пушкина. «Петербург» это последний крупный русский роман, написанный до революции. Аблеухов плачет, а в гаснущем его мозгу звучит:
На свете счастья нет, а есть покой и воля
Давно желанная мечтается мне доля
Давно, усталый раб замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег.
Но всё это сказано, а скорее пропето, полубессознательно, случайно, за счёт вихляющей разболтанности авторского мышления. В центре повествования иные образы:
«Аполлон Аполлонович не волновался нисколько при созерцании совершенно зелёных своих и увеличенных до громадности ушей на кровавом фоне горящей России. Так был он недавно изображён на заглавном листе уличного юмористического журнальчика, одного из тех „жидовских“ журнальчиков, кровавые обложки которых на кишащих людом проспектах размножались в те дни с поразительной быстротой».
В целом образ Аблеухова явно пародиен, что явствует уже из его фамилии.
Белый это тип пассивного русского гомосексуалиста. Вообще русская культура «онанистична» (бредова) и «гомосексуальна» (внушаема). Русская душа мечтательна, отзывчива и женственна. Собственно говоря, почему «уши»? «Уши» Белому показали ребята:
– Ну‑ка, иди сюда, дурачок, вон смотри, уши какие интересные. Ты их обыграй.
Хорошие ребята. Обогрели, водкой напоили, купили новые плисовые шаровары, косоворотку, фартук. «Обыграй уши!» Белый и обыграл. И Толстой тоже обыграл. Его Каренин тоже списан с обер‑прокурора Победоносцева. И Лев Николаевич ничего кроме ушей не увидел:
"«Ах, Боже мой! отчего у него стали такие уши?» – подумала она (873), глядя на его холодную и представительную фигуру и особенно на поразившие её теперь хрящи ушей, подпиравшие поля круглой шляпы".
И далее на глазах Каренина превращается в рупор для прямой речи Толстого:
«Она знала его привычку, сделавшуюся необходимостью, вечером читать. Она знала, что, несмотря на поглощавшие почти всё его время служебные обязанности, он считал своим долгом следить за всем замечательным, появлявшимся в умственной сфере. Она знала тоже, что действительно его интересовали книги политические, философские, богословские, что искусство было по его натуре совершенно чуждо ему, но что, несмотря на это, или лучше вследствие этого, Алексей Александрович не пропускал ничего из того, что делало шум в этой области, и считал своим долгом всё читать. Она знала, что в области политики, философии, богословия Алексей Александрович сомневался или отыскивал; но в вопросах искусства и поэзии, в особенности музыки, понимания которой он был совершенно лишён, у него были самые определённые и твёрдые мнения. Он любил говорить о Шекспире, Рафаэле, Бетховене, о значении новых школ поэзии и музыки, которые все были у него распределены с очень ясною последовательностью … „Всё‑таки он хороший человек… – говорила себе Анна… – Но что это уши у него так странно выдаются!“»
Если Меньшиков вошёл в русскую литературу всё‑таки весь и даже с пальто‑футляром, то у Победоносцева в литературе поместились одни уши. На этих зелёных ушах он летал нетопырем по страницам романов и повестей. Как писал Блок в «Возмездии»,
В те годы дальние, глухие,
В сердцах царили сон и мгла:
Победоносцев над Россией
Простёр совиные крыла,
И не было ни дня, ни ночи,
А только – тень огромных крыл;
Он дивным кругом очертил
Россию, заглянув ей в очи
Стеклянным взором колдуна;
Под умный говор сказки чудной
Уснуть красавице не трудно, –
И затуманилась она,
Заспав надежды, думы, страсти…
Но и под игом тёмных чар
Ланиты красил ей загар:
И у волшебника во власти
Она казалась полной сил,
Которые рукой железной
Зажаты в узел бесполезный…
Колдун одной рукой кадил,
И струйкой синей и кудрявой
Курился росный ладан… Но –
Он клал другой рукой костлявой
Живые души под сукно.
С каждой строчкой закручивается пружина закона железной русской оборачиваемости: совиные крыла, колдун, руки железно‑костлявые… И вот щёлк – мгновенное распрямление и переворачивание реальности:
Весенним днём начала века обер‑прокурора святейшего синода Константина Петровича Победоносцева повлекла по длинным и прямым петербургским проспектам неведомая сила. Изгибалась перспектива, странно вытягивалась вперёд сухопарая фигура. Свет мерк. В полубессознательном состоянии Победоносцев упал в море с купальных мостков возле Сестрорецка. Тяжёлое пальто потянуло ко дну. По счастливой случайности на совершенно пустынном берегу оказался прохожий, спасший тонувшего. Благородным спасителем оказался гипнотизёр Осип Фельдман.
Хорошие ребята!
Примечание к с.48 «Бесконечного тупика»
Жизнь отомстила Блоку. Он признал жизнь, и жизнь пришла к нему тяжёлой поступью командора.
В последний год жизни Блок несколько раз выступал в Москве и Петрограде с чтением своих стихов. Лишь однажды одной из поклонниц (Е.Павлович) удалось упросить его прочесть «Заклятие огнём и мраком». Но, как вспоминает Павлович,
«Строчка „Узнаю тебя, жизнь, принимаю“ прозвучала не радостно и открыто, а как‑то горько и хрипло. Проходя мимо меня по эстраде, он мне сказал: „Это я прочёл только для вас"“.
Умирая, Блок ругался по матери, разбил кочергой античный бюст. А когда умер и тело его положили в гроб – все ахнули. В гробу лежал двойник Самуила Мироновича Алянского (один из издателей Блока). Сходство было удивительнейшее…
Всё‑таки в «Апокалипсисе» Розанов суть уловил:
«И вот ещё не износил революционер первых сапогов – как трупом валится в могилу. Не актёр ли? Не фанфарон ли?.. И где же наши молитвы? и где же наши кресты? „Ни один поп не отпел бы такого покойника“. Это колдун, оборотень, а не живой. В нём живой души нет и не было. О нигилистах панихиду не правят. Ограничиваются: „ну его к чёрту“ … Россия похожа на ложного генерала, над которым какой‑то ложный поп поёт панихиду. „На самом же деле это был беглый актёр из провинциального театра"“.
«Балаганчик» это. Всю Россию превратили в балаганчик… А собственно говоря, почему? Ну, ходили они там друг к другу в гости, шутки, розыгрыши, пропивание гонораров. И вдруг на их узкие педерасьи плечи навалили имперскую пирамиду. «Вывози», «вперёд»… А что они могли сделать? Это были дети. Они игрались‑игрались и заигрались. (862)Доигрались. И себе жизнь перековеркали, и всё вокруг испоганили. А за ними нужно было следить, а их нужно было содержать. Им же к их же вреду дали державу в руки. (Кто дал и зачем тут тоньше всё и злонамеренней, но речь сейчас не об этом.) В кокоточью наманикюренную лапку – чугунный шар русской державы! А ведь всё могло быть по‑другому. Если бы их сделали содержанками, покупали им конфеты, помадки разные, духи. А они писали бы стихи, рисовали картины, сочиняли музыку. Получилось бы мило и благородно. Даже нравственно. Ну вот удивительно красивая и удивительно развратная женщина. Если она такая, то что же тут поделаешь? Каждому своё. Нужно и это. Но на СВОЁМ месте.
Понимали ли сами это? Чувствовали. В начале двадцатых по Петрограду ходили слухи о том, что детей будут отбирать у родителей для коммунистического воспитания. В семье Блока все этим возмущались. Однажды Блок слушал, слушал, а потом и брякнул: «А может быть, было бы лучше, если бы меня… вот так взяли в своё время…»
А их и взяли. Только не государство, не хороший господин из благородных, а преступники, сутенёры и воры. «Девочка попала в нехорошую компанию». Могла бы попасть и в «хорошую». Но не вышло.
И вот посмотрим с этой точки зрения на «уши Каренина». Если «Тихий Дон» называют советской «Войной и миром», то «Войну и мир» можно назвать масонским «Тихим Доном». Этот якобы исторический роман бьёт все рекорды по уровню грубейшей и вполне сознательной тенденциозности. Это всё же действительно крупное произведение, но не благодаря, а вопреки поставленной в его основание мировоззренческой концепции. Концепция тут швах, «немецкая диспозиция». Но сражение всё же выиграно. Пример русского сглаживания чудовищной первоначальной идеи. Пустим французов в Москву, а потом уже, оттуда вот, начнём воевать. Интересно, выправим или нет? Авось выправим. То же «Анна Каренина». Но «Воскресение» уже было испорчено непоправимо. Однако и тут можно было выправить. Просто толстовский гений был уже стар, стал уставать.
Иначе говоря, Толстому было всё равно, что писать, кому отдаваться. Точнее, он не мог не отдаваться, но хотел бы, конечно, отдаться поудобнее, поуютнее. Вот где скрытый смысл органической, не по заказу, женской злобы к Победоносцеву: почему ты меня не взял? а вот я пойду тогда назло в кабак. Русская государственная мысль прохлопала ушами нашу литературу. Она отнеслась к ней слишком серьёзно, слишком благоговейно (то есть не по‑государственному, не по‑хозяйски). А «цыплёнки тоже хочуть жить». И пошли на содержание к евреям, к масонам и иностранным разведкам. А вызвали бы их в известный момент в известное учреждение: так, мол, и так, Лев Николаевич, мы вам, русскому дворянину и офицеру, хотим доверить выполнение важного и ответственного задания. Есть сведения, что английская разведка в подрывных целях поощряет повстанческое движение на Северном Кавказе. Необходимо дать соответствующее неофициальное разъяснение истинного положения дел. И вышел бы «Хаджи Мурат» без «позорных страниц» (по выражению Розанова) о Николае I.
Если бы за ними следили, чтобы не откусили градусник, не стянули на себя скатерть с самоваром. И это же крик отчаяния у Толстого, ключ ко всему его поведению (878). И не только его, а и всех талантливых русских, не знающих, куда этот талант несчастный сдать, чтобы получить взамен уютный домик с видом на церквушку и ма‑аленьким садиком. А в саду чтобы лавочка была. И вот на ней сидеть с женой и смотреть на заходящее солнце. Розанов, величайший индивидуалист, смог это вырвать у жизни сам. Но это РОЗАНОВ.
Цветаева передаёт разговор с Белым в Берлине начала 20‑х. Тот сказал ей:
«Самое главное – быть чьим, о, чьим бы то ни было! Мне совершенно всё равно – Вам тоже? – чей я, лишь бы тот знал, что я его, лишь бы меня не „забыл“, как я в кафе забываю трость…»
Их забыли. И в результате громадное историческое значение при полной неподготовленности к этому, полном отсутствии политического смысла и политического воспитания. И в результате – крах.
Примечание к №626
Ведь России в начале века сказали – умри.
Да ещё до этого сто лет говорили. Куда, дурак, в шапке пошёл? Какая у тебя шапка? Неправильная. «Мурмолка». А идёшь как? Чего переваливаешься? А это что у тебя? Рукавицы? Выбрось! Ребята, смотрите, у него лапти! Ух ти, господи! Вот мы как, в лаптях! Что, лапоточки‑то крепкие? А ел что сегодня? Щи неправильные? Фуй! А блины? Жирные, скользкие, бр‑р! И смешно: «русский ест блин» (дурак!).
За русским десять человек ходили и смеялись. Каждый шаг комментировался, передразнивался и высмеивался. Ну как же тут жить? Марсианин щупальцем указывает товарищу своему на сапиенса, смеётся: «Смотри, это „нос“ у него – ишь, чёрт, дышит им».
Вы возьмите юмористические журналы начала века. Ладно, что там в карикатурах осмеиваются сами сословия и профессии как таковые. Чиновник осмеивается за то, что чиновник, поп – за то, что поп, полицейский – за то, что полицейский. Это еще ладно. Но в безобразные рваные мундиры с оторванными пуговицами и ржавыми «селёдками», заплатанные мешки‑рясы и косорукие косоворотки одеты русские свиньи. Тут ненависть биологическая, животная. Везде варьируются пять‑шесть русских типов с заботливо прорисованными скулами (868), щелеобразными глазками, аккуратно зауженными лбами и алкоголическими носами‑картошками. Разве в английской, французской или немецкой карикатуре осмеивается собственный национальный тип? Так МОНОТОННО, так ПОСТОЯННО, как одна из основных, если не основная, тема? Ни тогда, ни сейчас.