Соблюдая несколько основных выверенных на практике требований, которым должен удовлетворять анализ языка и стиля произведения, редактор выполнит свои задачи лучше и точнее, избегая существенных ошибок.
Первое требование — начинать анализ с определения общих и специфических особенностей языка и стиля текста. Требование это, если вдуматься, имеет глубокие основания.
Не определив функциональный стиль редактируемой работы, нельзя выявить необоснованные отклонения от него. Кроме того, определяя особенности языка и стиля произведения, редактор подготовляет почву для ясного осознания задач языково-стилистической критики текста — с чем бороться, что одобрять, что рекомендовать автору.
Всегда полезно определить: что обедняет авторский текст, что делает его однообразным, какие свои стилистические погрешности автору свойственно не замечать, в чем сила и достоинства его стиля и т.д. И делать это лучше перед чтением с целью анализа и оценки стиля.
Кроме того, каждому редактору, кто накопил даже сравнительно небольшой опыт, приходилось замечать, что стоило только ту погрешность, которая ускользала от внимания и оставалась не устраненной, увидеть раз-другой, как она начинала назойливо лезть в глаза и уже редко оказывалась упущенной. Поймав себя на «зевке», редактор невольно ставит себе целью не пропускать больше такого рода погрешности. Например, при неумеренном употреблении одного и того же, да к тому же неудачного, оборота (вроде особое значение получает), редактор, заметив это, при дальнейшем чтении непроизвольно преследует цель найти, не пропустить все такие обороты, чтобы посоветовать автору заменить их, дабы избавиться от однообразия языковых средств. При этом ему уже не приходится искать повторяющиеся обороты, его мозг реагирует на них так, как реагирует на прикосновение пальца к острому или горячему.
|
Приведем несколько примеров.
В книге М.М.Раковой «Русское искусство первой половины XIX века» (М., 1975) редактор явно не видел типичных для автора недостатков:
— злоупотребления оборотом играет роль и словом роль, вводимом к месту и не к месту («...отличительной чертой школы было увеличение роли работы с натуры»);
— глаголом получил («...именно в этот период синтез архитектуры и скульптуры получает свои наиболее яркие и совершенные решения...»; «Этот процесс... получает свое завершение»; «...лепнина получает... замкнутую композицию);
— словом решение («...много сходных черт находим мы в решении дома Хрущовых-Селезневых. Здесь особенно интересно асимметричное решение плана дома...»).
Если бы редактор ставил перед собой задачу вскрыть типичные стилистические недостатки авторского текста, он бы убедил автора в том, что лучше их устранить.
Есть языково-стилистические ошибки случайные для данного автора, а есть характерные. И если редактору удается выявить последние, то он берет их под критический прицел и, как правило, уже не упустит.
Если автор, например, на протяжен™ одной страницы делает две одинаковые по типу ошибки, то, возможно, в этом его характерная слабость, и редактору нужно ее иметь в виду при чтении.
Так, в одной рукописи редактор на протяжении одной страницы натолкнулся на такие однотипные погрешности в стиле:
|
Сначала:
Их [студентов] беседы занимают в романе не так уж много места, однако даже в них можно проследить, какую чудовищную мешанину представляют взгляды... этой части молодежи.
Затем:
Закономерно поэтому, что Кристоф, которому кажется, что он вырвался из замкнутой цепи буржуазных отношений, на самом деле оказался замкнутым в новой цепи условностей...
Вот этого уже достаточно, чтобы сделать вывод: автор не чувствует неловкости повторяемых случайно одинаковых и однокоренных слов, снижающих качество стиля. Автор не слышит свой текст. Это, видимо, его слабое место. Надо быть начеку. Надо заставить текст звучать. Это нужно делать всегда, но в данном случае особенно.
Беда, однако, в том, что редактор, случается, начинает подмечать типичную для автора стилистическую погрешность лишь к концу рукописи, и тогда ему приходится читать все сызнова, чтобы устранить эту погрешность везде и в ранее прочитанной части текста.
Иногда же редактор, поглощенный целиком решением других задач критики текста, вовсе не замечает некоторых типичных погрешностей и спохватывается, когда уже поздно.
Другое дело, если типичные ошибки автора определены заранее, при оценочном чтении. Тогда при шлифовочном чтении ничего не будет упущено.
Но главное достоинство работы, начатой с определения особенностей языка и стиля произведения, конечно, в другом. Вряд ли можно без специального анализа, без специально поставленной цели по-настоящему понять источники совершенства и несовершенства авторского стиля, а значит, узнать, что же, собственно, надо делать автору и редактору, чтобы улучшить стиль. Тот, кто читал «Золотую розу» К. Паустовского, уже не сможет забыть описанный там эпизод с рассказом писателя Андрея Соболя.
|
В 1921 г. Паустовский работал секретарем в одесской газете «Моряк». «Однажды,- рассказывает он, - Соболь принес в "Моряк" свой рассказ, раздерганный, спутанный, хотя и интересный по теме и, безусловно, талантливый.
Все прочли этот рассказ и смутились: печатать его в таком небрежном виде было нельзя. Предложить Соболю исправить его никто не решался. В этом отношении Соболь был неумолим - и не столько из-за авторского самолюбия... сколько из-за нервозности: он не мог возвращаться к написанным своим вещам и терял к ним интерес.
Выручил редакцию «корректор, старик Благов, бывший директор самой распространенной в России газеты "Русское слово", правая рука знаменитого Сытина». Он пришел поздно вечером к Паустовскому и предложил: «Вот что... Я все думаю об этом рассказе Соболя. Талантливая вещь. Нельзя, чтобы она пропала.
<...> Дайте мне рукопись. Клянусь честью, я не изменю в ней ни слова. Я останусь здесь... И при вас я пройдусь по рукописи».
«Благов кончил работу над рукописью только к утру. Мне он рукописи не показал, пока мы не пришли в редакцию и машинистка не переписала ее начисто
Я прочел рассказ и онемел. Это была прозрачная, литая проза. Все стало выпуклым, ясным. От прежней скомканности и словесного разброда не осталось и тени. При этом, действительно, не было выброшено или прибавлено ни одного слова...
- Это чудо! - сказал я. - Как вы это сделали?
- Да просто расставил правильно все знаки препинания. У Соболя с ними форменный кавардак. Особенно тщательно я расставил точки. И абзацы. Это великая вещь, милый мой. Еще Пушкин говорил о знаках препинания. Они существуют, чтобы выделить мысль, привести слова в правильное соотношение и дать фразе легкость и правильное звучание. Знаки препинания - это как нотные знаки. Они твердо держат текст и не дают ему рассыпаться».
Паустовский рассказал эпизод с Андреем Соболем для того, чтобы показать силу знаков препинания. А для нас этот эпизод интересен другим — редакторским талантом Благова, его умением увидеть языковые особенности произведения, понять, в чем сила и слабость авторского языка. Именно это позволило ему блестяще решить редакторскую задачу и дать, по словам самого Соболя, чудесный урок автору, который стал чувствовать себя «преступником по отношению к своим прежним вещам».
Такого рода разбор поучителен не только для оцениваемой работы автора, но и особенно для его будущих работ.
Есть еще одна причина первого требования и еще одна польза от него.
Если редактору придется самому править авторский текст, то при соблюдении этого условия он лучше выполнит свою задачу, поскольку одно из требований к редакторской правке — пользоваться не своими, а авторскими языково-стилистическими средствами (иначе правка будет выглядеть как заплата другого цвета, как нечто чужеродное). Для того же, чтобы перевоплотиться в автора, овладеть его лексикой, синтаксисом, его стилем мышления и речи, требуется исследование этого стиля, определение его специфических особенностей.
В умении определять манеру автора можно поучиться у В. П. Боткина, который писал П. В. Анненкову о стиле историка Кудрявцева 07.03.1851:
Ловко охарактеризовали вы книгу Кудрявцева и тонко подметили ее хорошие стороны. С вашим мнением я с удовольствием соглашусь, но прибавлю только, что у автора в то же время есть какая-то странная неохота прямо высказывать свою мысль: он всегда, подходит к ней исподтишка, помаленьку, выговаривает ее не вдруг. Такой процесс не столько служит для пользы читателя, сколько для личного удовольствия самого автора, который находится еще в медовом месяце исторического изложения и, как любовник, не наговорится с своею любезной. Книга получила от этого излишнюю длинноту, и длиннота лежит также и в мыслях, и в языке. Вас заинтересовало содержание, и вы этого не замечаете. Но надо желать, чтобы в следующих трудах автор приобрел более исторического стиля и определенности в исторических представлениях. Заметьте, какой мастер в этих отношениях Грановский. Разумеется, Кудрявцев ученее и трудолюбивее его и оставит по себе более прочные следы; но в нескольких страничках, из которых состоит ученая деятельность Грановского, будет больше таланта, чем во всех книгах Кудрявцева, хотя книги его будут несравненно полезнее. Но мистицизм и некоторая романтическая туманность, лежащая в его сознании, много повредят ему в исторических трудах, потому что отдалят его от практического взгляда на людей и события. Да и мысли у него как-то все ложатся в немецкую, книжную форму. В книге его не чувствуется русского ума и русской манеры - так, как, например, чувствуется английский ум и английская манера в Маколее... я думаю, что надо стремиться к национальности и в науке (П. В. Анненков и его друзья. СПб., 1892. С. 566-567).
Разве не извлек бы Кудрявцев пользу из такого редакторского по сути разбора его стиля В. П. Боткиным? Разве не помог бы этот разбор В. П. Боткину, случись ему быть редактором сочинений Кудрявцева, при правке текста сохранить стилистические особенности автора?
Нужны ли еще доказательства справедливости первого требования к анализу языка и стиля?
Второе требование — избегать субъективности в стилистических оценках, поправках, замечаниях. Одно из самых драгоценных редакторских качеств — умение отделить субъективные пристрастия от объективной необходимости стилистических исправлений в тексте. Беспристрастных к языку людей, пожалуй, не существует. И вот что нередко получается, когда автор не испытывает любви, допустим, к деепричастиям, а редактор их любит и охотно употребляет в собственных писаниях. Чуть отклонится автор от приятных редактору оборотов, как у редактора непременно возникнет острая потребность, прямо-таки непреодолимое желание подогнать авторскую речь под свой вкус. И притом с искренним ощущением: так лучше, так выразительнее, так проще и понятнее.
Показательно ироническое описание первого дня собственной редакторской работы критиком Б. Сарновым в статье «Разбойник Мерзавио и редактор» в сб. «Редактор и книга» (М., 1962. Вып. 3) (см. выше, в подразд. 1.3, с. 30). Б.Сар- нов объясняет случившееся с собой тем, что действовал под влиянием традиционного представления: «Ведь я редактор! Значит, я должен что-то вычеркивать, вписывать, править — одним словом, редактировать!» Правят, конечно, и по такой причине, но ведь желание заменить одно слово другим возникло стихийно, а не по сознательному намерению.
Субъективность многих стилистических поправок и пристрастий вполне объяснима. Любой человек, читая текст, нередко мысленно переделывает его, приспосабливая для себя, чтобы лучше понять и тем более запомнить. Ведь психологически текст понимается благодаря тому, что свертывается в сокращенную и обобщенную схему, которая помогает усвоить общий смысл речи. При этом отдельные читатели воспринимают и понимают некоторые логико-синтаксические структуры лишь при дополнительной переделке. Редактору важно научиться понимать любые логико-синтаксические структуры и, если требовать отказа от какой-либо из них, то не потому, что она трудна для его, редактора, понимания, а потому, что не отвечает задачам издания или будет трудна для читателя.
Но, к сожалению, мысленную переделку текста с целью приспособить его к собственному строю мыслей многие редакторы воспринимают нередко как результат недостатков авторского стиля. А недостатки, разумеется, должны быть устранены. Вот и возникает субъективная правка — переделка текста лишь по причине индивидуальных особенностей восприятия и мышления редактора: авторскую конструкцию он заменяет конструкцией более для него привычной, более ему приятной, слова непривычные и малознакомые — более близкими и знакомыми.
Вот несколько таких невыдуманных поправок:
Кверху ногами, — пишет автор. Вверх ногами, — поправляет редактор. Ему представляется, что так лучше, понятнее.
Того и жди, — начинает фразу автор. Того и гляди, — «уточняет» редактор. Он привык к такому обороту и считает его более правильным.
Ошибки возникают под влиянием разнообразных причин, но обычнее всего — когда мысль опережает руку, — объясняет автор.
«Обычнее всего? — недоуменно спрашивает сам себя редактор. — А можно ли так писать?» И жирной чертой зачеркивает слово обычнее, заменяя его словом чаще. Обычнее всего — такого сочетания ему встречать не приходилось, и, хотя никаких нарушений законов языка тут нет, он исправляет его, применяя тот, в безошибочности которого уверен на все сто процентов. Так проще и надежнее.
В чаянии привести к единству, — выражает свою мысль автор, выбирая слово, характерное для своей манеры.
В надежде привести к единству, — исправляет редактор.
Так нелюбимые, незнакомые слова последовательно и неизменно замещаются словами привычными, любимыми, знакомыми.
У редактора и автора могут быть разные стили мышления и речи. Например, автор пишет грамотно, ярко, точно, но с неторопливой обстоятельностью, многоречиво (случай историка Кудрявцева, см. выше), редактор же тяготеет к лапидарному стилю, или автор красочен и живописен, а редактору импонирует строгий, суховатый язык. Как быть? Единственный путь для редактора — преодолеть себя, критиковать автора не за манеру, а за неудачное ее использование. И ни в коем случае не переписывать, не перелицовывать текст.
Иногда субъективность оценок стиля — от недостатка знаний у редактора и чрезмерной осторожности. Так, редактор порой забывает о многозначности слова и расценивает как ошибку употребление слова в значении, которое не совпадает с хорошо ему известным. Именно этим можно объяснить курьезное замечание редактора на полях одной рукописи возле места, где автор сообщает о том, что маточному молочку посвящено много работ: «...посвящать работы можно только живым людям, но не неодушевленным предметам», — безапелляционно заключает редактор. Сразу два надуманных ограничения: только людям и только живым. Хотя загляни редактор в толковый словарь русского языка, он увидел бы, что у глагола посвящать не одно, а три значения, среди которых и такое: «затратить на какое-либо дело, занятие и т.п.» и пример: «...ему лучше всего было посвятить себя кабинетным занятиям. Куприн».
Другой редактор в фразе Как оградить детей от инфекции?— подчеркивает слово оградить, ставя вопрос, видимо, потому, что приемлет только одно значение этого глагола, буквальное — обносить оградой, забывая о переносном — оберечь, предохранить, отделить от чего-нибудь.
Конфуз с более сложным случаем многозначности слова испытал хорошо знакомый автору редактор, который стал заменять в рукописях слово качественный (в значении «хорошего качества») словом доброкачественный или высококачественный. Свою правку он объяснял просто и убедительно: вещей, которые не обладали бы каким-либо качеством не бывает (плохим или хорошим — другое дело). «Нет, например, — рассуждал он, — бескачественной печати. Если автор хочет сообщить читателю, что печать высокого качества, то лучше, если он так и напишет: высококачественная печать, а не качественная печать, поскольку любая печать (и хорошая, и плохая) качественная, только в одном случае хорошего или высокого качества (доброкачественная или высококачественная), а в другом — низкого, плохого качества (низкокачественная)». И так он изгонял слово качественный много лет, что и заставило его засомневаться: так ли уж он прав, поступая подобным образом. «Может быть, — стал думать он, — слово качественный приобрело в речевой практике значение „доброкачественный", а переиграть речевую практику невозможно». И лишь такое рассуждение побудило его заглянуть в толковый словарь. И оказалось, что даже в толковом словаре под редакцией Д. Н. Ушакова, составленном в середине прошлого века, слово качественный имеет и значение хорошего качества (пример: качественное определение объекта), и в словаре С. И. Ожегова прямо написано: «качественный —...2. Лучший, высокий по качеству (качественные стали)». Правда, в академическом Словаре русского языка (2-е изд. М., 1982) у слова качественный сделана помета разг., что говорит о не вполне обоснованном распространении слова в этом значении во все стили речи.
Вывод ясен: редактор обязан помнить о многозначности слова и дружить со словарями, памятуя ограниченность своих знаний.
Другая причина субъективности в правке и замечаниях — бездумное следование мнению какого-либо крупного авторитета, который свои пристрастия в языке с большой силой и убежденностью выдает нередко за объективную закономерность. Это исторический факт, что великие авторитеты в языке, выдающиеся художники слова порой становились гонителями вполне допустимых слов. Категорически следуя их мнениям, редактор неизбежно будет вносить хотя и не свои, но субъективные, не вызванные объективной необходимостью поправки.
К. С. Горбачевич в своей книге «Нормы современного русского литературного языка» (М., 1978) привел убедительные примеры воинственного, но малообоснованного, чисто субъективного неприятия слов некоторыми русскими писателями-классиками. 1
Л. Н. Толстой не любил слова зря и избегал его в своих произведениях, считал совершенно бессмысленным.
Безосновательную, чисто субъективную антипатию к некоторым словам (лексическую идиосинкразию, как определил ее критик А. Лейтес в статье «Возможности слова» /Лит. газ. 1965. 25 мая/) испытывают и писатели, а также авторы- ученые XX века. К. Федин осуждал слова киоск и боевитость, Б. Лавренев испытывал физическую ненависть к словам учеба (вместо учения) и зачитать (вместо прочесть или прочитать). Непримиримую враждебность к слову учеба испытывал и Ф. Гладков. К. Паустовский в «Книге скитаний» пишет о том, что «ко многим словам, таким, как поприветствовать, боевитый, я испытывал такую же ненависть, как к хулиганам».
Блок, например, решительно отверг слово принципиально. «Что значит — принципиально? Такого и понятия-то нет...».
Демьян Бедный в одном из стихотворений слово сберкасса приводил как образец «порчи языка».
Сергей Вавилов терпеть не мог вспомогательный глагол является. «О чем угодно можно сказать по-русски без „является"», — утверждал он.
Каждый писатель вправе не употреблять слов, которые ему не нравятся, но когда они на этой основе делают обобщающие декларации, то следовать им было бы явной ошибкой. Ибо нет слов плохих и хороших. Все дело в контексте. И если слово не противоречит само по себе законам языка, то объективно судить, хорошее оно или плохое в данном тексте, можно, лишь исходя из задач и специфики этого текста, из совокупности всех слов, употребленных в нем.
Вот почему редактору никак нельзя подчиняться даже таким авторитетам, как В. Г. Белинский, тем более что его стилистические замечания связаны с речевой практикой первой половины XIX века.
В. Г. Белинский справедливо писал, что «употреблять иностранное слово, когда есть равносильное ему русское слово, — значит оскорблять и здравый смысл и здравый вкус». В качестве примера он приводил слова утрировать и преувеличивать: «...ничего не может быть нелепее и диче, как употребление слова „утрировать" вместо „преувеличивать"».
Может быть, для своего времени Белинский и был прав. Может быть, тогда слово утрировать было равносильно преувеличивать, ничем от него не отличалось. Но сегодня это слово — уже синоним к слову преувеличивать и означает не просто преувеличивать, а преувеличивать грубо, упрощенно, нарочито подчеркивая что-то, выпячивая одну из сторон. И русский язык выиграл от того, что рядом со словом преувеличивать оказалось слово утрировать. Правда, уместно оно не везде, как книжное по окраске и не утратившее оттенка своего иностранного происхождения, но суть дела от этого не меняется.
Субъективность и односторонность оценки стиля особенно наглядно продемонстрировал А. Ф. Писемский, написавший А. Н. Майкову по поводу его стихотворений:
Дурочка - чудо, а Ребенок прелесть, только в первой употреблено одно слово неправильно «воркотня». Этого слова, во 1-х, я не слыхал, а если оно и есть, то может произойти только от слова ворковать, что значит нежничать, а не ворчать. К милому моему поэту я придирчив, как Покровский,- мне хочется, чтоб у него все было безукоризненно (Писемский А. Ф. Письмо к А. Н. Майкову. < 12 марта 1854 г.> // Писемский А.Ф. Письма. М.; Л., 1936. С. 62).
Если бы Писемский не полагался в критике только на свой словарь и свое языковое чутье, а проверил бы по словарю Даля, то увидел бы, что там слово воркотать, от которого образована воркотня, имеет и значенье «ворчанье». Так что А. Н. Майков вправе был употребить это слово.
Итак, не каждое высказывание тех, кто стал авторитетом в области слова, заслуживает равного доверия. Слепо следовать нельзя даже за крупным авторитетом.
Это не отменяет рекомендации, что ко многим суждениям о стиле выдающихся мастеров слова редакторам надо внимательно прислушиваться и опираться на эти суждения в своей работе.
Например, нельзя не следовать за великими в том, что следует ценить в стиле авторов.
Так, А. С. Пушкин особенно ценил в текстах П. А. Вяземского их своеобразие и остроту:
...за одну статью Вяземского в Телеграфе отдам три дельные статьи Московского вестника. Его критика поверхностна или несправедлива, но образ его побочных мыслей и их выражение резко оригинальны, он мыслит, сердит и заставляет мыслить и смеяться: важное достоинство, особенно для журналиста (Полн. собр. соч. Т. 13. С. 340).
С Пушкиным был солидарен и сам Вяземский, когда оценивал речь вице-президента Киевского отделения Библейского общества Орлова:
Я ее читал с отменным удовольствием: много неправильности в слоге, но всегда сила, всегда живопись, везде отпечаток ума бодрого и души плотной (Остафь- евский архив. Т. 1. С. 29).
О простительности незначительных погрешностей стиля при общей простоте и ясности слога писал в рецензии на книгу Н. Д. Телешова «За Урал...» И. А. Бунин:
От всей книжки веет такой неподдельной искренностью и простотой, что читатель легко прощает автору встречающиеся местами погрешности против синтаксиса (например: «едва входишь во двор, стоит на особом постаменте огромная чугунная пушка», стр. XV)) (Лит. наследство. Т. 84, кн. 1. С. 331).
Не чуждаться неологизмов призывал Вяземский:
Я перевел в речи государя: esprit de parti - дух сообщничества. Слова этого у нас нет: тем лучше. Лучше в словах самовласничать, чем известному уже слову дать насильственное значение (Остафьевский архив. Т. 2. С. 65).
Нельзя не прислушаться к их осуждению стиля нейтрального, обезличенного. В художественном произведении он вызывал их неприятие. Например, И. А. Гончаров писал:
Писатель... думающий на одном, говорящий на другом, нейтральном языке,- невозможен (Лит. наследство. Т. 87. С. 22).
Любопытно, за что Л. Н. Толстой резко критиковал язык и стиль некоторых научных сочинений и художественных произведений. Он говорил H. Н. Гусеву:
- Этот научный язык... Это - желание скрыть свое незнание, точно так же, как литературный язык - желание скрыть то, что нечего сказать (Гусев H. Н. Два года с Л. Н. Толстым. С. 147).
Наукообразный стиль осуждал в письме к И. С. Тургеневу критик П. В. Анненков:
...Я прочел на досуге громадный том Вудке «История письмен». Он начинает ее с татуировки диких, находя в ней первый зародыш письменности и переходя через живопись мексиканцев, словоизображения китайцев, гиероглифы египтян и клины ассирян, доходит до первой азбуки финикийской - за 1000 лет до Рождества Христова. Картина усилий человечества дойти до азбуки - изумительная, но читать Вутке - это... то же, что кули с песком тащить на гору. Лет через 15 какой-нибудь новый Ренан расскажет книгу Вутке яснее и любезнее (Рус. обозр. 1898. Т. 51. Май. С. 25-26).
Суждения писателей-редакторов о том, как относиться к слову, более чем поучительны. В. Г. Короленко обобщал в одном из своих редакторских писем:
Слово - это не игрушечный шар, летящий по ветру. Это орудие работы: оно должно подымать за собой известную тяжесть. И только по тому, сколько оно захватывает и подымает за собой чужого настроения, мы оцениваем его значение и силу (Собр. соч. Т. 10. М„ 1956. С. 395).
И. А. Гончаров проницательно выявлял значение языка в письме к одной своей корреспондентке:
...Язык - все. Больше всего языком человек принадлежит своей нации. <...> Различие языков никогда не допустит до совершенного, интимного, искреннего сближения. Язык - не есть только говор, речь: язык есть образ всего внутреннего человека: его ума, того, что называют сердцем, он выразитель воспитания, всех сил умственных и нравственных - недаром сказано: le style c'est l'homme. Да, язык есть весь человек в глубоком, до самого дна его природы, смысле. Ему учатся не по тетрадям и книгам, в гостиной у папа и мама - а первый учитель кормилица с своими агу, агу... и другими междометиями, потом нянька с своими прибаутками и сказками, затем куча товарищей и подруг (русских мальчиков и девочек), начиная с деревенских и до школьных сверстников, язык народа, купцов, мещан, язык ремесел, а затем уже обработанный, чистый, книжный или литературный язык в образцовых писателях. Стало быть, язык, а с ним русскую жизнь всасывают с молоком матери - учатся и играют в детстве по-русски, зреют, мужают и приносят пользу по-русски. Он то же для человека, что родной воздух (Лит. наследство. Т. 87. С. 15).
Многие русские писатели оставили в наследство всем литераторам, редакторам в том числе, высказывания о желательности простоты слога, близости его к народному языку. Чтобы не отклоняться от основной линии темы, приведу только свидетельство писателя А. И. Эртеля о словах Л. Н. Толстого по этому поводу, которые он слышал от Льва Николаевича в Москве:
Надо стараться писать так, чтобы меня понял даже китаец; «то, чего я достигну, стараясь писать так - это и будет самым лучшим изложением». То есть это не значит подделываться под китайца или под народ, но это значит брать предмет, стремясь к возможной, обусловленной самим предметом простоте (Эртель А. И. Письма. М., 1909. С. 274).
Так что прислушиваться к словам мастеров редакторам надо. Обязательно надо. Их опыт работы со словом драгоценен и по сути, и как образец неустанного труда. К. Федин писал:
Самое трудное для меня - работа над словом. Чем руковожусь я, предпочитая одно слово другому? Во-первых, слово должно с наибольшей точностью определять мысль. Во-вторых, оно должно быть музыкально выразительно. В-третьих, должно иметь размер, требуемый ритмической конструкцией фразы. Трудность работы состоит в одновременном учете этих трех основных требований. К ним надо прибавить два других, не менее сложных: в авторской речи надо избегать частых повторений одного и того же слова, нельзя употреблять изношенных, вульгарных, мнимо красивых слов.
О своей скрупулезной работе над стилем пишет и Л. Пантелеев (см.: Октябрь. 2001. № 8. С. 179—180). Из его рассказа особенно ясно, какими тонкими и вдумчивыми должны быть анализ и оценка стиля редактором. Под напором редакторов JI. Пантелеев, например, вынужден был заменить слова сукин сын, которыми мысленно припечатывал герой «Пакета» своего конвоира («И все молчит этот Зыков, сукин сын»):
Сукин сын, конечно, очень скоро полетел к чертовой матери. Достойной замены ему я не нашел. В последующих изданиях рефрен этот звучит или так:
«И все молчит этот Зыков-подлец...»
Или когда редактором оказывалась особенно рьяная гувернантка - просто:
«И все молчит этот Зыков...»
Как ни смешно это звучит, а для автора исчезновение этого «сукина сына» было очень тяжелой утратой. Как я сейчас понимаю, понадобился он мне не только для ритма (и уж, конечно, не для того, чтобы «отвести душу», выругаться), а потому, что нагромождение «з-с-з-с-с-с-с-з-с-с» подчеркивало зловещий характер сцены и переживаний героя. Кроме того, и ботиночки как-то лучше поскрипывали» (с. 180).
Особенно полезны для редакторов письма великих русских писателей, содержащие замечания по присланным им рукописям. Превосходное знание ими родного языка и тонкий вкус делают эти редакторские по сути письма превосходной стилистической школой для редакторов и авторов. Как правило, замечания тяготевшего к редактированию А. П. Чехова или профессионально занимавшихся им М. Е. Салтыкова-Щедрина и В. Г. Короленко носили в основном объективный характер.
Приведу в качестве примера одно письмо А. П. Чехова литератору конца XIX века Н. А. Хлопову, приславшему Чехову для оценки свою пробу пера. Прочитав его рассказ, Чехов написал ему, что рассказ «хорош и, вероятно, пойдет в дело», но предупредил автора:
Если Вы рассчитываете на него как на серьезный шаг и дебютируете им, то в этом смысле, по моему мнению, он успеха иметь не будет. Причина не в сюжете, не в исполнении, а в поправимых пустяках - в чисто московской небрежности в отделке и в кое-каких деталях, неважных по существу, но режущих глаза.
Начать с того, что то и дело попадаются фразы тяжелые, как булыжник. Например, на стр. 2 фраза: «он заходил ко мне два раза в продолжение получаса». Или: «На губах Ионы появилась долгая, несколько смущенная улыбка». Нельзя сказать «брызнул продолжительный дождь», так, согласитесь, не годится фраза «появилась долгая улыбка» (Полн. собр. соч. и писем. Письма. Т. 2. С. 199-200).
Редакторская субъективность проявляется также в том, что у редактора в борьбе за правильность речи порой просыпаются и утверждаются черты пуризма, он превращается в поборника речи дистиллированной, лишенной естественного своеобразия.
Редакторы-пуристы особенно боятся якобы грубых, а на самом деле народных слов. Любое отклонение от книжной речи воспринимается как недопустимое.
Доктор медицинских наук П. П. Кожевников в «Заметках редактора научной медицинской литературы» (Рус. речь. 1968. № 1) протестует против того, чтобы в печатные медицинские издания проникали такие вульгарные, как он их характеризует, слова, как «.простыть, прыщи, плешь, помусолить, раздирать (кожу), врачиха, и другие. Опытному редактору их легко устранить» (с. 44). Никаких сомнений у П. П. Кожевникова, что устранять их нужно непременно, нет. Между тем ни слово прыщ, ни слово плешь к вульгарным не относятся. Толковые словари лишь слово плешь относят к просторечным, но не вульгарным. Устранять и заменять названные П. П. Кожевниковым слова надо не во всех случаях, а только в научной медицинской литературе, с которой он имел дело. В ней, действительно, подменять термины просторечными словами не годится.
Еще одна беда ожидает автора, когда редактор, чей словарь и знания лексики родного языка намного уступают словарю и знаниям автора, не признает за ним права пользоваться словами, которые редактору неизвестны. Такой случай со слов Т. Г. Габбе описала в своем дневнике Лидия Чуковская:
Туся [Т. Г. Габбе] рассказала мне подробно и изобразила в лицах безобразную сцену в Гослите между Мясниковым [главным редактором Гослитиздата], редакторшей и Самуилом Яковлевичем Маршаком. Редакторша сделала С. Я. замечания. Такие, например:
- Сапоги с подборами? Что за подборы? Такого слова нет.
С. Я. потребовал Даля. Подборы нашлись.
- Все равно, мне как-то не нравится, - сказала редакторша.
С. Я. сначала что-то уступал, потом взорвался:
- Это неуважение к труду! Я лучше возьму у вас совсем свою книгу!
- И возьмите! - крикнул Мясников.
Тут вмешалась Туся и стала успокаивать и улаживать. Жаль, в данном случае скандал мог бы быть победоносен (Чуковская Л. К. [Избр. соч.]: в 2 т. М.: Арт- Флекс, 2001. С. 289).
Итак, тот, кто критикует или правит текст стилистически, в большинстве случаев искренне стремится улучшить произведение, но если он при этом не умеет отделить справедливых, объективных требований от субъективных пристрастий, то на самом деле не столько улучшает стиль, сколько подчиняет его своему вкусу, делая удобным для собственного восприятия. С одной стороны, тут сказывается сила привычки, с другой — свои и чужие (под влиянием авторитетов) предрассудки.
Стать выше этих пристрастий и предрассудков, знать законы языка и критиковать текст, исходя только из них, а также из особенностей и задач контекста, — вот что необходимо редактору для полноценного анализа языка и стиля.
Третье требование — осторожно, осмотрительно пользоваться правилами и рекомендациями нормативной грамматической стилистики. Выдвигать это требование приходится по двум причинам:
1) потому, что некоторые редакторы пользуются правилами и рекомендациями грамматической стилистики грубо прямолинейно, не сообразуясь с особенностями и задачами контекста;
2) потому, что язык произведения — вещь вообще чрезвычайно тонкая, и шаблонные действия могут его уродовать, а не улучшать.
Когда уже упоминавшийся доктор медицинских наук П. П. Кожевников в своих «Заметках редактора научной медицинской литературы» (Рус. речь. 1968/?/. № 1) приводит пример неудачно, в нарушение нормы, использованного местоимения:
Брумит описал больного, имевшего сужение пищевода, которое он связывал с лейшманиозом (с. 48), -
то он прав, спрашивая: «Кто он? — Брумит? Больной?» Ведь ближайшее к местоимению существительное больного, и формально, а также по закономерности восприятия он — больной. А значит, редактор вправе обоснованно требовать замену местоимения, хотя читатель после недолгого размышления поймет, что он не больной, а именно Брумит. Впрочем, лучше не заставлять читателя размышлять по таким поводам, теряя время.
Но не всегда следует отказываться от местоимения по такой формальной причине.
Правилен ли, нуждается ли в исправлении такой текст:
Перед окном разбит палисадник, и на самой средней клумбе, под розовым кусточком, лежала собака и тщательно грызла кость. Софья Петровна увидала ее.
«Ее — получается кость»,— обязательно отметит редактор, знающий установленное нормативной грамматической стилистикой правило: местоимение заменяет ближайшее к нему существительное того же рода и числа.
Но будет ли он прав, если потребует от автора заменить местоимение существительным?
Нет, потому что иногда связь между местоимением и существительным определяется не формально (порядком слов), а когда другое прочтение невозможно, противоречит здравому смыслу. В таких случаях — а именно с одним из них мы имеем дело — никакой двусмысленности или неясности не возникает, читателю все ясно, и придираться к фразе можно лишь по формальному, некорректному здесь поводу.
Иван Сергеевич Тургенев, которому принадлежит эта фраза из «Муму» (лишь слово барыня мы для конспирации заменили Софьей Петровной), не считал зазорным употребить здесь местоимение, видимо, потому, что понимал: у читателя перед глазами собака, грызущая кость, а не кость в зубах у собаки, и местоимение ее всякий не задумываясь отнесет только к главной видимой «персоне». К тому же у Тургенева за процитированной выше фразой следует:
- Боже мой! - воскликнула она вдруг. - Чья это собака?