— Как?!
— Есть человеческая гордость. И человеческое благородство. Независимо от того, кто этот человек, юноша или старик.
— Но это же совсем разные вещи! — возразила Наташа. — Речь идет о девичьей гордости. А не вообще…
— Да нет, с этим, пожалуй, нельзя не согласиться, — перебил ее Саша, с видимым интересом приглядываясь к Люсе. — Но вот вопрос: может ли человек сам — понимаете, сам! — выработать в себе это благородство или, скажем, честность, достоинство? Силу воли — другое дело. Силу воли я сам воспитываю. А гордость…
Люся улыбнулась:
— А как вы силу воли воспитываете?
— Очень просто! Захочется мне, скажем, пойти в кино, а я сажусь за книги. Объявят по радио репортаж о футбольном матче, а я…
— Найду музыку и начинаю танцевать со стулом, — подхватила Наташа со смехом.
— Нет, в самом деле, — продолжал Саша, не обратив внимания на ее реплику, — силу воли — это всем ясно — ее воспитывать надо. Но вот гордость и достоинство — их не воспитаешь.
— Что же, по-вашему, человек родится со всем этим?
— Родится — не родится, а… В общем, если нет в человеке того, что называют благородством, тут никакое воспитание не поможет. Попробуй, воспитай вот этого пижона, что сейчас нам встретился. Да и подружку его тоже.
Люся возразила:
— Я с вами не согласна. Все человеческие качества воспитываются. Только воспитывает их не столько сам человек, сколько окружающая обстановка, окружающие люди, словом, то, что называют обществом…
— Общество? — переспросил Саша. — В порядке принуждения, что ли?
— Нет, зачем же! Я имела в виду совсем другое. Представьте себе, что человек оказался на необитаемом острове. Тогда сами понятия чести, благородства, человеческого достоинства утратят смысл. Значит, все эти понятия, все наше поведение определяются только людьми, среди которых мы живем.
|
Саша кивнул:
— А ведь, пожалуй, верно. А, Наташа?
Та не ответила. Настроение ее явно портилось. Не хотелось уже ни смеяться, ни принимать участие в этом надоевшем разговоре.
Но Саша даже не заметил этого.
— Ну хорошо, — продолжал он. — Допустим, эти понятия определяет общество. Но ведь мы говорим о воспитании…
— Так и воспитывает общество. Но не силой, нет! А тем, что принято называть у нас общественным мнением. К тому же — книги, кино, музыка. Вот что вырабатывает в человеке честь и благородство.
— Книги, музыка… Но тогда и говорить было бы не о чем. Ведь что получается? Книг хороших много. Музыки тоже. А мы все-таки спорим, что надо для того, чтобы человек стал честнее и благороднее. Что, этот пижон музыки не слушает или книг не читает?
— Может, и не читает. Но дело не в этом. У каждого человека есть нечто вроде свода правил, своих, собственных. Откуда они берутся? Может быть, из книг. Может быть, из жизни, из желания подражать какому-нибудь человеку. Важно, что правила эти чаще всего бывают хорошими. Ведь всем нам нравятся примерно одни и те же герои, если говорить о книгах. Да и кто не захочет быть гордым, благородным, честным! А вот придерживается ли человек этих правил? Иди они у него, как выходной костюм, только для торжественных, случаев? Это уже зависит от силы воли. И тут я вполне согласна с вами…
Они свернули в переулок, идущий к Театральному скверу. Наташа теперь шла молча, закусив губу. Эта «новенькая» окончательно увлекла Сашу своим разговором. Оба они словно забыли о ней, Наташе.
|
Ну и пусть! Ей захотелось вдруг уйти. Сразу повернуться и уйти. Но Люся, словно угадав ее состояние, внезапно замолчала и принялась застегивать пальто:
— Ветер какой… Правда, Наташа? — и улыбнулась так дружески, что и Наташа не могла не ответить ей улыбкой. А Саша сказал:
— Так вы, значит, болели? И долго? Нам, геологам, болеть не полагается.
— А сам давно ли перестал чихать и кашлять! — сказала Наташа.
— Я и себя имею в виду. Но если говорить честно…
— То снова будешь доказывать, что геология дело не женское, тайга шутить не любит и все в том же роде.
— Как раз наоборот. Я хотел сказать, что придет время, когда геологу не надо будет отходить от приборов, как в кабинете Воронова…
— Какого Воронова? — поинтересовалась Люся.
— Есть у нас один доцент, — вмешалась Наташа. — Минералогию читает…
— Ну, сказать о Воронове, что это просто «один доцент»… — перебил Саша. — Вот, стервец!
— Кто? Воронов?
— Да нет! Вон тот, в синей вельветке. Смотри, куда бьет!
Люся не успела обернуться, как над самой ее головой пролетел футбольный мяч и, отскочив стены, покатился по пыльному асфальту.
— Видали? Каких-нибудь полметра, и стекло долой! — Саша погрозил кулаком ребятам, сгрудившимся вокруг мяча. — Эй, вы там, смотреть надо, куда бьете…
Наташа взяла его под руку:
— Пошли, Саша, пошли! Мало их тут…
Они двинулись дальше, но не прошли и нескольких шагов, как мяч снова взвился в воздух и рикошетом от столба ударил Люсю в бок. Она остановилась, отряхивая пальто.
— Это уж совсем!.. — Саша высвободил руку. — Подожди, Наташа. Я им покажу!
|
— Не смей, Саша! Слышишь? Я… я уйду.
Но Саша уже пустился через улицу.
— И так каждый раз! — махнула рукой Наташа. — Хоть не ходи с ним по улице, — она повернулась и, не оглядываясь, пошла назад.
Люся растерялась. Что же делать ей? Она посмотрела через улицу. Ребята, конечно, не стали ждать Сашу: кто шмыгнул в подъезд, кто за угол. Лишь тот, в синей вельветке, с мячом в руках медленно пятился к подворотне, всем своим видом показывая, что кого-кого, а его-то не запугаешь. Но Саша прибавил шагу. Мальчишка бросился к воротам и… Люся похолодела от страха — из ворот показался кузов самосвала. Мальчишка в ту сторону не смотрел, по-видимому, и шофер не видел мальчика.
Все последующее произошло в одно мгновенье. Заметив самосвал, Саша метнулся к воротам, сгреб мальчика в охапку и попытался отскочить в сторону. Но самосвал неожиданно дернулся, и оба, сбитые углом кузова, повалились на тротуар.
Жалобно звякнуло разбитое стекло витрины. Из дверей магазина выбежали женщины, окружили Сашу. Самосвал фыркнул и, выпустив облако сизого дыма, тяжело покатил по улице.
Саша поднялся.
— Хулиган! — послышался пронзительный голос. — Пьяный, что ли? Стекло разбил. Милиционера сюда!
Мальчишка, воспользовавшись суматохой, схватил мяч и юркнул в подворотню. От угла спешили два милиционера.
Толпа расступилась. На мгновенье Люся увидела бледное растерянное лицо Саши. Перебежав улицу, она протиснулась к нему. Женщина с пронзительным голосом продолжала размахивать руками:
— Слушайте вы его, товарищ старшина! Спасал мальчишку! А где он, этот мальчишка? Хватил парень лишнего!
Толпа заволновалась. Вперед выступила пожилая женщина с хозяйственной сумкой:
— Правильно! Учить их надо! Сегодня он окна бьет, а завтра…
Люся не выдержала:
— Неверно все это! Как вам не стыдно? Я все видела.
— Тэк-с! Пройдемте в отделение. Там разберемся. И вы, девушка.
Люся кивнула:
— Хорошо, я пойду!
***
Люся полагала, что задержится в милиции десять — пятнадцать минут, не больше. Но «разбирательство дела», составление протокола и прочие формальности заняли столько времени, что, когда они вышли на улицу, день близился к обеду.
Саша посмотрел на часы:
— Плакали сегодняшние лекции! Вы уж простите, что я затянул вас в эту историю.
— Так разве нарочно?
— Ну, все-таки. Но что нам теперь делать? Не знаю, как вы, а я страшно проголодался.
Только тут Люся вспомнила, что ушла из дома, не позавтракав.
— Да и я, пожалуй, не прочь.
— Здесь неподалеку есть хорошая забегаловка. Только… я в таком виде… Нет ли у вас, случайно, зеркальца?
— Вот, возьмите.
Саша вытер лицо, пригладил волосы:
— Теперь хоть в театр!
— Нет, уж лучше в столовую, — улыбнулась Люся.
— Да, хватит на сегодня духовной пищи.
В маленькой закусочной не было ни души. Они сели в уголок за столик, и Саша попросил:
— По две порции сосисок, девушка. Да хлеба, пожалуйста, побольше. А то у меня от злости всегда аппетит разыгрывается, — добавил он, словно оправдываясь.
— И у меня тоже… Этот лейтенантик, в милиции, не очень-то вежливый.
— Не будем больше об этом, — сказал Саша.
— А что это за Воронов, о котором вы начали говорить? — спросила тогда Люся.
— Воронов? Заведующий кафедрой минералогии. Но не в этом дело. Я сам еще не знаю точно, что он такое разрабатывает, но на факультете только и разговоров о его работе. Ребята-старшекурсники говорят, он всю геологию хочет на математическую основу поставить. Как физику или астрономию. Здорово? Словом, ученый, каких мало! Я слышал даже, Юрий Дмитриевич, — Саша понизил голос до шепота, — какие-то новые лучи открыл.
— А какое отношение это имеет к геологии?
— Ну, это он так, между прочим. В основном у него, конечно, геологические работы. Только многие наши ученые, в том числе и профессор Бенецианов, наш декан, выступают против него. Тут, говорят, целая война идет…
— Почему же?
— Сам еще не пойму. Но что порядком достается Юрию Дмитриевичу, это точно. Ребята из бюро говорили. И я, знаете, что задумал. Хорошо бы создать на факультете что-нибудь вроде кружка. Еще прошлой зимой я прочел одну книжку Воронова, — у отца была. Интересно! Вот собираться бы нам и разбирать такие работы. Я люблю так вот потолковать, поспорить… А потом, в будущем, всем бы вместе за новую геологию! Может, и труды свои сообща печатать, как «Никола Бурбаки»…
— А кто это?
— Не слышали? Презабавная штука, знаете! В тридцатых, кажется, годах в докладах французской Академии наук начали печататься на редкость важные математические работы. И подписывались они никому не известным именем — Никола Бурбаки. Что ни год, то больше! А работы, скажу я вам… Ну, сила, одним словом! И по форме и по содержанию. Многим из математиков захотелось, тшнятно, увидеть этого Бурбаки, познакомиться с ним. Но тут-то и началось самое интересное. Оказывается, никто его не знал, не видел и даже слыхом не слыхивал ни в самой Франции, ни где-либо в другой стране. Работы выходят, а об авторе никто ничего не знает. Среди математиков — переполох. Шутка сказать — некоторых из них он, что говорится, на лопатки положил. А возразить некому. Стали разыскивать Бурбаки. Взялся за это дело редактор одного американского математического журнала. Долго разыскивал таинственного ученого и, наконец, объявил, что никакого Бурбаки не существует.
— Как не существует?
— А так вот: никакого Бурбаки нет, а есть целая корпорация молодых французских математиков, которая печатает свои труды под псевдонимом Бурбаки.
— Интересно!
— Конечно. А корпорация и не подумала сдаваться. Вскоре появилась очередная статья Бурбаки, в которой утверждалось, что сам этот американец не существует, а имя его — псевдоним целой группы американских математиков. Ну, это было просто выдумкой, шуткой… Но все равно здорово! Так вот и нам собраться бы для начала хотя бы человекам пяти-шести, заняться покрепче математикой и физикой, проработать труды Юрия Дмитриевича и двинуть потом всем вместе…
— А есть уже кто на примете?
— Нет, я никому еще не говорил об этом.
Люся рассмеялась:
— Так что же вы раскрываете свои планы первой встречной?
— Кому это первой встречной? Тебе?! — неожиданно перешел Саша на «ты». — Ну, нет! Не каждая пошла бы в милицию. И вообще…
— Что вообще?
— Ну, сразу же видно человека! — смутился Саша.
***
Мать встретила ее в прихожей:
— Как дела, Люсенок?
— Все хорошо, мама. Только на занятиях мне сегодня быть не пришлось…
— Как так?
Люся бросила сумку, сняла пальто.
— Да, понимаешь, профессор, который должен был читать первую лекцию, заболел, а потом… — И Люся рассказала обо всем, что произошло в этот день.
Мать покачала головой.
— Я сделала что-нибудь не так, мама? — Люся постаралась заглянуть ей в глаза.
— Нет, дочка, иначе ты поступить не могла. Но… много хлопот доставит тебе эта черточка характера.
— И ты хотела бы, чтобы у меня не было ее, этой черточки?
Мать улыбнулась:
— Нет, не хотела бы.
Люся прижалась к матери:
— Мама, ты знаешь, кто такой Никола Бурбаки?
— Никола Бурбаки? Геолог?
— Нет, его совсем не было. Понимаешь, совсем!
— Ничего не понимаю…
— О, это целая история. Я тебе расскажу потом. А сейчас…
— А сейчас обедать!
— Я не хочу, мама.
— Никаких «не хочу». Все давно готово. Только тебя и жду.
— Ну, хорошо.
Они прошли на кухню.
— А у нас радость, Люсенок.
— Письмо от папы?
— Как ты угадала?
— По тебе увидела. Где оно?
— Сначала обедать.
— Нет-нет-нет! — Люся вприпрыжку побежала в гостиную и нетерпеливо развернула плотно исписанный листок. «Ты впервые выходишь, дочка, в большое плавание. Школа это еще тихая заводь. Университет — уже море», — прочитала она.
И сразу представилось лицо отца — длинное, худое, темное от солнца и ветра, с лукавым прищуром глаз.
Люся улыбнулась…
Отец Люси Владимир Александрович Андреев, топограф дорожной изыскательской партии и писатель-географ, исколесил в свое время если не всю страну, то уж, во всяком случае, никак не меньше половины. Сейчас он был в Саянах, где прокладывалась трасса железной дороги. А до этого пришлось ему побывать и в республиках Средней Азии, и на дальнем севере, и в Советском Закарпатье, и в Уссурийской тайге. Был он и в заграничных командировках: в Гане, Монголии, Северном Вьетнаме, Афганистане. Случалось ему пить воду из Байкала, печь яйца в песках, Муюнкумской пустыни, купаться в горячих озерах среди льдов, долбить мерзлую Землю под палящим солнцем, тащить на себе тяжело груженные нарты сквозь ночь и снег бескрайней тундры и прикуривать прямо от корки застывшей лавы в кратере Камчатского вулкана. Видел он и песчаные смерчи и полярные сияния, ездил на оленях, плавал на пирогах, ел строганину и кокосовые орехи и знал вкус последней корки хлеба и последнего глотка протухшей воды…
Был он уже не молод, в таком возрасте, когда люди предпочитают уют и покой. Но тем не менее из года в год покидал родной город и снова пускался навстречу лишениям и невзгодам, ибо не было для него большего счастья, чем счастье трудных дорог, и большей радости, чем радость находок и открытий.
Дома он, естественно, бывал мало. Люся росла с матерью. Но дух отца — дух дальних путей и неожиданных встреч навечно поселился в их квартире; он жил во всем: в больших картах с пометками отца и в бесчисленных мензулах, невелирах, теодолитах, сложенных на шкафах, в рукописях отца, коллекциях минералов, папках с гербариями и в книгах о путешествиях, в рассказах матери, а главное, во всем укладе их жизни — простом, строгом, без всяких условностей и излишеств.
Мать Люси в молодости тоже не засиживалась дома. В комнате у нее до сих пор лежала шкура убитой ею тигрицы. А в семейном альбоме хранились фотографии, на которых можно было видеть ее с ружьем за плечами где-то в таежной чащобе, верхом на лошади на узкой торной тропинке, в утлой лодчонке на бурной порожистой реке. Правда, Люся видела ее такой только на фотографиях.
Фотографий было много. И в альбоме, и в больших черных пакетах, и в папках с бумагами, и просто в книгах. Но среди них выделялась одна, которая все время стояла в рамке на столе у отца. С нее смотрела совсем еще молодая девушка в большой шапке-ушанке и серой солдатской шинели с санитарной сумкой через плечо. Так выглядела мама давным-давно, во время финской войны, где-то на Карельском перешейке. Об этом в семье говорили мало. Но Люся знала, что мама вынесла тогда из боя и долго несла на себе тяжело раненного командира, который стал впоследствии отцом.
А годы спустя врачи запретили маме участвовать в экспедициях, и теперь она уж не ездила с отцом, а работала научным консультантом в краеведческом музее и жила только этой работой, воспоминаниями о прошлом и постоянными ожиданиями отца.
Ждали они его всегда, — все время, сколько помнила себя Люся. Но это было не просто ожидание. Долгими вечерами, когда все дела уже переделаны, они с матерью ползали по большим картам, разостланным прямо на полу в гостиной, и наносили маршрут отца, читали его письма, рылись в книгах, которые приносила мать, стараясь представить те места, по которым плыл или ехал отец. И считали, сколько дней осталось до его приезда.
Приезд отца был праздником, тем более запоминающимся, что наступал он раз в полгода, а то и в год, и потому готовиться к нему начинали они за много недель вперёд. Впрочем, подготовка эта была тоже не совсем обычной. Они не скребли и не мыли, не жарили и не пекли, а приводили в порядок кабинет отца, его коллекции, рукописи. Мать доставала новые книги, которые вышли в отсутствие отца, а дочь старалась рассчитаться со всеми «должками», какие накопились в школе.
Приезжал отец всегда неожиданно. И сейчас же квартира наполнялась новыми камнями, чучелами, всевозможными диковинными предметами, а главное, смехом, шутками, весельем. Мать с приездом отца сразу как будто молодела, глаза ее вновь искрились тем живым задорным блеском, какой Люся видела на давних студенческих фотографиях.
Но проходило несколько недель, и снова провожали отца в дальний путь. И снова шелестели карты на полу в гостиной, и росла стопка книг с закладками на мамином столе, и медленно переворачивались листы календаря, отсчитывая месяцы ожидания. Опять их было только двое: Люся и мама. Но тем дружнее жили они, помогая друг другу во всем. Вместе рылись в книгах, если маме нужно было подготовить какое-нибудь срочное сообщение. Вместе решали школьную задачу, если она у Люси почему-то не получалась.
Часто ходили в театр, особенно в оперный. Мать любила музыку, понимала и знала ее. Игре на рояле Люся научилась рано, задолго до школы, и теперь они часто играли с матерью в четыре руки или вместе разбирали какую-нибудь новую пьесу.
А бывало и так, что бросали все дела, забирались с ногами на диван, укрывались большим маминым платком и говорили о том, как трудно представить бесконечность Вселенной, и как страшны и противоестественны человеку войны, и какие шедевры создали бы еще Пушкин и Лермонтов, доживи они хотя бы до пятидесяти лет, и как уродуют себя некоторые женщины и девушки в слепой погоне за модой, и о многом-многом другом. В такие часы Люся делилась с матерью всеми своими мыслями, поверяла ей все свои «секреты».
Так плыла она по «тихой заводи» школьных лет, и теперь вот перед ней открылось «море».
…Бережно свернув письмо, Люся положила его на стол. Мать тронула ее за плечо.
— А теперь обедать.
— Мама, — обернулась Люся, — как у тебя прошел первый университетский день?
— У меня? Во всяком случае, первая лекция состоялась.
— А потом?
— Потом нас посадили на машины и повезли в лес…
— На экскурсию?
— Нет, на лесозаготовки.
— Всей группой?-
— Всем курсом.
— И надолго?
Мать помолчала.
— Для меня — да, надолго. Вскоре началась война, и я поехала на фронт…
ВЕТЕР С МОРЯ
Аудитория опустела. В последний раз хлопнула дверь. Отшумела и замерла где-то вдали, у лестницы, лавина говора и торопливых шагов. Лаборант убрал со стола и запер в шкаф лотки с минералами и приборами. Техничка тетя Настя прикрыла чехлом эпидиаскоп и, тщательно вымыв доску, подтянула кверху полотно экрана. Учебный день закончился.
Староста одиннадцатой группы Иван Кравцов заполнил обычный рапорт посещаемости и, откинувшись на спинку стула, прислушался. Из коридора не доносилось ни звука.
— Все ушли… — Он собрал тетради, уложил их в потертую, видавшую виды планшетку и, перекинув ее через плечо, направился в деканат. Это уже вошло в привычку. Декан требовал, чтобы сведения о посещаемости представлялись каждый день. Можно было бы, конечно, занести эти сведения и завтра, в перерыве между лекциями. Так делало большинство старост факультета. Но по положению рапорт должен был сдаваться в конце дня, а Иван, прослуживший три года в армии, приучился быть аккуратным и точным даже в мелочах.
Впрочем, этому его научила не только служба. Иван рано лишился матери, оставшись с отцом и младшим братом. А так как отец, работавший машинистом на паровозе, подолгу бывал в поездках, Ванюшке с малых лет пришлось столкнуться с такими заботами, какие едва по плечу и взрослому человеку. Служба же в пограничных войсках на далекой, затерянной в горах заставе еще больше приучила его к ответственности и самодисциплине.
Таким, по крайней мере, Иван казался большинству своих однокурсников, особенно девушкам. Да так оно, пожалуй, и было. Но кто бы из ребят и девушек одиннадцатой группы мог подумать, что под внешней сдержанностью их старосты живет непроходящая тоска по дружбе и любви, которых он лишен был с ранних лет.
Именно об этом и размышлял Иван, шагая по длинному коридору, в то время как все ребята уже теснились у вешалки, торопясь побыстрее вырваться на свежий воздух. Эти ребята уважали старосту. Многие прислушивались к его замечаниям и советам. Но все это лишь в часы занятий. А прозвучал вот звонок, и никто не подумал даже подождать Ивана.
Он подошел к деканату и взялся было за ручку двери, но та неожиданно распахнулась и в коридор вышла Таня Горина.
— Таня… — Иван остановился и неловко одернул гимнастерку. Эта робкая темноглазая девушка, приехавшая из далекого волжского села и до сих пор застенчиво сторонившаяся своих однокурсников, казалась ему ближе и понятней других студенток и, хотя он сам себе в пом еще не признавался, давно уже завладела всеми его думами. Несколько раз он пытался заговорить с ней, расспросить о доме, о родных. Но та лишь смущенно отмалчивалась или отвечала двумя-тремя словами.
— Таня… — повторил Кравцов, снова одергивая гимнастерку, — ты чего это… в деканате?
Она смутилась:
— Спросить надо было об одном деле…
— Что же у тебя за дело, если не секрет?
— А это… как раз секрет. — Она попыталась проскользнуть мимо. Но Иван опять окликнул ее:
— Постой-ка, Таня! Знаешь… Пойдем, сходим в кино…
— В кино? — Брови Тани удивленно приподнялись.
— Ну да! Хорошая картина. А идти одному как-то не хочется.
— Так ты провожатых ищешь?
— Нет, не то… Я давно хотел поговорить…
Лицо Тани стало строгим:
— Нет, Иван, я не могу пойти.
— Почему?
— Как-нибудь после, может быть, скажу. А сейчас… До свидания, Иван!
Он проводил ее взглядом до лестницы. Видно, еще не умел он читать в девичьих лицах, не заметил тревожной грусти в голосе Тани и уж, конечно, не знал, да и не мог знать, что было у нее на сердце.
***
Большая полная луна выкатилась из-за туч, и высокий берег будто поплыл в туманной дымке. Черные тени протянулись от деревьев, а из-под обрыва, прямо к далекому горизонту, побежала широкая светлая дорожка.
Таня поправила косынку и глубоко, всей грудью, вдохнула вечернюю прохладу. Она любила этот зеленый косогор над самой Волгой. С него было видно далеко-далеко, и она еще девчонкой прибегала сюда, чтобы постоять над обрывом.
Далеко внизу, прямо под ногами, серебрилась широкая гладь затона. За ним виднелись большие острова, поросшие лесом. А дальше — главное русло Волги, по которому проплывали белые теплоходы, деловито проходили самоходки, тянулись караваны барж. За Волгой опять расстилались леса. Они уходили к самому горизонту и там почти сливались с высоким синим небом.
Шли годы. Таня росла. Менялось их большое шумное село. Менялись люди. Только Волга оставалась такой же.
И вдруг все переменилось. В прошлом году, закончив десятилетку, Таня поехала к тетке в город, где надеялась поступить в институт. Но ничего из этого не вышло, подвела математика. Пришлось вернуться домой. А когда под вечер — днем не хотелось встречаться со знакомыми — она поднялась на любимый косогор и глянула вдаль, то невольно вскрикнула от изумления. Не было больше ни островов, ни затона, ни далеких лесов. Всюду, куда ни глянь, ходили большие хмурые волны, и только узкая темная полоса, казалось, прижалась к самому небу там, где лежал берег этого нового, только что родившегося моря.
В последние годы столько разговоров было о новой плотине. Разлива Волги ждали. Известны были и границы будущего водохранилища. И все-таки не укладывалось в сознании, что вот здесь разольется огромное море, и разом исчезнут и бичевник, и широкие пойменные луга, и дальние косы, белеющие чистым песком.
Все это было тихим, спокойным, привычным. А море оказалось другим. Оно бурлило, чего-то требовало. Оно рождало неясную тревогу, будило желание быть дерзким, упрямым.
Вот и сегодня Тяня смотрела на широкую лунную дорожку, — и сердце замирало в тревожном предчувствии.
— Таня!
Она вздрогнула, совсем забыв, что стоит здесь не одна, что рядом — ее «вечный спутник» Мишка Зайцев.
— Таня! — снова позвал он. — Что ты все молчишь? О чем думаешь? Пойдем к клубу, что ли. Все сейчас там. Слышишь — гармонь? Потанцуем…
— Не хочется.
— Ну вот, опять не хочется. Нельзя же все время о делах думать. Я, например, в свободное время….
— Вот и помолчи, хоть в свободное время.
— Да брось ты! Мало ли что было на правлении. Поругались, и дело с концом! Критика — критикой, а когда, скажем, личное дело…
— Нет у меня личных дел! И вообще я о делах сейчас не думаю.
Однако слова Михаила напомнили о только что закончившемся заседании правления. Сколько резких и несправедливых речей пришлось ей там выслушать. Мол, прошлогодние неудачи расхолодили ее звено, и этой весной девчата работают без огонька, — теперь уж не жди на их заовражном участке сносного урожая.
А ведь все это не так. Они с подругами стараются. Но что можно сделать на отощавшей, давно не видевшей удобрений земле? Когда она в прошлом году вернулась домой из города и председатель уговаривал возглавить молодежное звено, ей обещали все. А теперь говорят, что с удобрениями и дурак хороший урожай получит.
Таня зябко передернула плечами:
— Пора домой.
— Таня…
— Ну что пристал? Завтра вставать-то, знаешь, когда! — Она повернулась и побежала с косогора. Михаил молча двинулся за ней. Село спало. Только где-то вдали, у клуба, слышались частые переборы гармоники, да кое-где у ворот раздавался приглушенный смех.
Подойдя к своей калитке, Таня взялась за щеколду. Но Михаил потянул ее за рукав:
— Таня…
Она обернулась.
— Таня, я…
— Опять — я! Вчера — я, позавчера — я. А дальше что?
— Да пойми, наконец, что я…
— Понятно! Спокойной ночи. — Таня решительно тлкнула калитку и, быстро поднявшись на крыльцо, с силой захлопнула дверь.
— Ты что, полуночница, дверями-то гремишь? — послышался заспанный голос матери. — Тише! Постоялец в боковушке спит.
— Какой постоялец?
— Председатель привел. Говорит, ненадолго.
— Кто же он? Откуда?
— Чудной такой! Говорит, из города, с ниверситета, что ли. А сам одет — так себе. За плечами — мешок. В руках — молоток. Ну, чисто печник или жестянщик какой. Да больно уж молодой.
— А зачем он к нам?
— Да, вишь, овраги ему наши понадобились. Изучать, говорит, буду.
— Много их, таких-то! Ездят, изучают, а толку — ни на грош.
Таня сбросила туфли и, не зажигая света, налила из кринки молока. Какого толку хотелось ей от тех, кто ездит и изучает, она и сама не знала. Сегодня ей все было не по душе…
Наутро Таня поднялась раньше обычного. Наскоро поплескалась у рукомойника и, не дожидаясь, когда закипит самовар, принялась за простоквашу. Время от времени она посматривала на дверь боковушки и прислушивалась. Но там было тихо.
«Ну и спит! Все они, городские, такие», — подумала Таня с неприязнью. Она торопилась уйти на работу до того, как встанет их гость, а между тем ей хотелось хоть краешком глаза взглянуть на постояльца.
Но уже и самовар вскипел, и мать возвратилась от стада, а дверь боковушки все еще не открывалась. Таня с досадой отодвинула недопитый стакан и, собираясь на ходу, бросила матери:
— Буди своего постояльца-то! Заспится.
— И-и, милая! Да он уж давным-давно ушел. Я еще только самовар начинала ставить, а он молока выпил, схватил свой молоток и — поминай, как звали! Чудной…
Вот тебе и городской! Ни слова не говоря, Таня повязала косынку и вышла на улицу.
***
А тем временем «чудной постоялец», аспирант Андрей Бардин, стоял на берегу Волги, у подножья высокого обрыва, и внимательно рассматривал мрачные голые уступы. За спиной Андрея искрилась на солнце широкая гладь водохранилища. Вправо и влево по склону сбегали почти к самой воде пышные заросли орешника. В густой росистой траве вспыхивали то тут, то там алые глазки шиповника. А он смотрел только на обрыв, не видя ничего, кроме этой каменной громады, взметнувшейся на высоту десятиэтажного дома.
— Ну и красота! — сказал он самому себе.
Давно уже собирался Андрей осмотреть это обнажение. Еще в прошлом году заметил его с борта катера среди яркой зелени береговых уступов и уже тогда прикинул, что здесь должны выходить на поверхность те неуловимые верхневолжские слои, в поисках которых он облазил все окрестные овраги и исколесил не один десяток километров по ручьям и речкам, сбегающим с водораздела.