Между двумя большими произведениями 2 глава




С рождением шестого ребенка Толстых, Пети, дом стал слишком мал. К нему сделали пристройку с рабочим кабинетом для хозяина. Когда он удалялся в эту полную книг комнату, детям запрещалось шуметь. Отец был для них неким таинственным существом, далеким и сильным, они не слишком хорошо знали, чем он там занимается с пером в руках. Как‑то раз Илья спросил у матери, кто автор стихов, которые они с ней читали. Великий поэт, Пушкин, ответила та и добавила, что его отец тоже знаменитый писатель, – мальчик был очень горд этим. Хотя для него, как и для всех остальных, главной в жизни была мать – все в доме держалось на ней. Неутомимая, она кормила очередного малыша, с утра до вечера сновала туда‑сюда, наводя порядок. Это она руководила слугами, следила за запасами провизии, шила рубашки мужу и сыновьям, заказывала обеды повару, отправляла всех на прогулку или запрещала выходить на улицу, так как собирался дождь, требовала, чтобы за столом говорили по‑французски и мыли перед едой руки, давала капли «датского короля», если болело горло. Когда хотелось чего‑нибудь сладкого, бежали к жене управителя Дуняше, которая зачерпывала варенье в тоненькую и кривую серебряную ложечку. Илья вспоминал позже, что дети знали, почему ложечка была именно такой – когда‑то ее бросили в ведро с отходами и свинья ее пожевала. Еще более желанным лакомством были горячие, посыпанные сахаром куличики, которые готовил повар Николай Михайлович. Чтобы они не «сели», он надувал их через крошечное отверстие, но отказывался от соломки, а делал это просто губами, сложенными в трубочку. Эти куличики называли «вздохами Николая», чрезвычайно грязного и любившего выпить, но дети его обожали. Как, впрочем, и высокую, сухопарую Агафью Михайловну, несмотря на ее белые «ведьминские» волосы и резкий запах от одежды (вокруг нее вились все яснополянские собаки), и старую тетушку Toinette, проводившую дни в своей комнате с чудесной иконой в серебряном окладе, и няню Ханну, и Наталью Петровну… Самым строгим был, конечно, отец. Он никогда не наказывал детей, но если смотрел прямо в глаза, казалось, знает все – и провинившийся чувствовал себя не в своей тарелке. Можно было соврать маме, но никогда – отцу, знавшему все секреты, вспоминал Илья.

Иногда, тем не менее, на отца находило безудержное веселье – он рассказывал волшебные истории о своих собаках, дрессированной лошади, тетеревах, на которых охотился; катался с детьми на санках и на коньках, купался в Воронке, играл в мяч и крокет; водил на охоту; с удовольствием переодевался, затевая уморительные шарады. Или читал вслух «Двадцать тысяч лье под водой», «Детей капитана Гранта» и «Трех мушкетеров», в которых старался избегать любовных сцен, из‑за чего понять, в чем же дело, было невозможно. «В восемьдесят дней вокруг света» он проиллюстрировал сам, пока рисовал, слушатели толпились вокруг, кричали, взбирались на стол. Иногда Лев Николаевич изобретал игры, которые сразу захватывали детские умы: например, малыши садились в корзину для белья, отец закрывал их там и возил по всему дому, прося время от времени угадать, в какой они комнате. Или же, видя, что за чаем семейство заскучало, он вскакивал со стула, делал вид, что держит под уздцы лошадь, и скакал вокруг стола. Захлебываясь от смеха, дети следовали за ним, гарцуя под грустным и нежным взглядом матери. Называлось это «нумидийской конницей».

На Рождество каждый год приезжали друзья, собирались вокруг елки, устраивали маскарад, раздавали подарки. На одном из таких празднеств неожиданно появился цыган с медведем и козой, которую изображал сам Толстой.

Неизменным источником веселья была баня. Каждую субботу пол покрывали свежей соломой, слуга докрасна натапливал печь и выливал на нее несколько ведер воды. Дети с нетерпением ждали момента, когда можно будет погрузиться в густой пар, затем выбежать в снег и снова вернуться в баню. Соня была убеждена, что это лучший способ закалки молодого организма. К тому же в доме не было водопровода, и, чтобы помыться, надо было принести воды из речки.

Запрещено было покупать игрушки, по мнению Толстого, это губило детское воображение. А сделанные из деревянных чурочек были и драгоценнее, и смешнее. Во избежание унижений никого никогда не наказывали. Даже в случае серьезной провинности не заставляли просить прощения: раскаяние приходило само, при виде холодности родителей. Обязательная вежливость в отношениях со слугами. Постоянное стремление к простоте, культуре и хорошему расположению духа…

Летом, когда приезжали друзья, красавица тетушка Татьяна и ее скучный муж Кузминский, жизнь становилась вольнее. Пикники, прогулки, соревнования по крокету, купанье… Играли в «почтовый ящик»: под лестницей стояла коробка, в которую и взрослые, и дети складывали написанные ими за неделю стихи и юмористические рассказы о жизни в Ясной Поляне, рисунки, портреты, шаржи. В воскресенье ее вскрывали и Лев Николаевич прочитывал содержимое. Листки не были подписаны, но абсолютно узнаваемы по духу или по почерку. В связи с этой игрой решено было выявить по ответам на вопросы идеал обитателей Ясной Поляны. Для Льва Николаевича это были бедность, мир и согласие, а также сжечь все, чему поклонялся, поклониться тому, что сжигал, для Сони – иметь сто пятьдесят малышей, которые никогда не станут взрослыми, для Тани – вечная молодость и свобода женщины. На вопрос о том, зачем живут обитатели Ясной, Толстой ответил, что ищет смысл жизни; Софья Андреевна – потому что она жена великого писателя и есть множество дел, на которые можно потратить свою энергию; Татьяна Андреевна – потому что умеет нравиться, веселить и заставлять любить себя. Серия комических портретов под заголовком «Скорбный лист душевнобольных яснополянского госпиталя» тоже пользовалась успехом у хозяев дома и друзей. Больной номер один – Лев Николаевич Толстой. Сангвиник. Уверен, что силой слова может изменить жизнь других. Основные симптомы – недовольство существующим мироустройством, осуждает всех, кроме себя, чудовищная раздражительная многоречивость без обращения внимания слушателей, часто после возбуждения и ярости впадает в слезливую чувствительность, немного неестественную… Сопутствующие симптомы – занимается несвойственным ему делом: косит траву, шьет башмаки и так далее. Больной номер два – Софья Андреевна Толстая. Уверена, что все от нее всего требуют, а ей не хватает времени, чтобы все сделать. Лечение – интенсивный труд. Больной номер шесть – Татьяна Кузминская. Причина болезни – успех в юности и привычка к удовлетворенному тщеславию, безо всяких моральных оснований. Симптомы: боязнь собственных воображаемых бесов, невозможность устоять перед любыми соблазнами, как то: роскошь, колкости, праздность… Прописано: трюфели и шампанское, кружевное платье, три новых в день.

Наблюдения эти отличаются такой проницательностью, что автором их мог быть только сам Лев Николаевич. Он продолжал эту игру уже без маски, когда с нежной насмешливостью набрасывал портреты шестерых своих детей в письме к тетушке‑бабушке Александрин:[446]«Старший белокурый – недурен… Сережа умен – математический ум и чуток к искусству, учится прекрасно, ловок прыгать, гимнастика; но gauche[447]и рассеян. Самобытного в нем мало… Илья 3‑й… Ширококост, бел, румян, сияющ. Учится дурно. Всегда думает о том, о чем ему не велят думать. Игры выдумывает сам… Самобытен во всем… Таня – 8 лет. Все говорят, что она похожа на Соню, и я верю этому, хотя это также хорошо, но верю потому, что это очевидно… Лучшее удовольствие ее возиться с маленькими… 4‑й Лев. Хорошенький, ловкий, памятливый, грациозный. Всякое платье на нем сидит, как по нем сшито. Все, что другие делают, то и он, и все очень ловко и хорошо… 5‑я Маша, 2 года… Слабый, болезненный ребенок. Как молоко, белое тело, курчавые белые волосики; большие, странные, голубые глаза; странные по глубокому, серьезному выражению. Очень умна и некрасива… Будет страдать, будет искать, ничего не найдет; но будет вечно искать самое недоступное. 6‑й Петр‑великан. Огромный, прелестный беби, в чепце, вывертывает локти, куда‑то стремится… я не люблю детей до 2–3 лет… Говорил ли я вам про странное замечание? Есть два сорта мужчин – охотники и неохотники. Неохотники любят маленьких детей – беби, могут брать в руки; охотники имеют чувство страха, гадливости и жалости к беби. Я не знаю исключения этому правилу. Проверьте своих знакомых».

В июне 1873 года Лев Николаевич решил ехать всей семьей в имение, которое купил в ста двадцати верстах от Самары. Слуги последовали за хозяевами. Дом был деревянный, обветшавший, неудобный и плохо обставленный. Ветер проникал сквозь щели, печи топились кизяком, резкий запах которого заполнял комнаты, под потолком вились стаи мух, по ночам спать мешали крысы. Соне не нравилось новое место, и так как она постоянно пеклась о здоровье детей, то жаловалась на отсутствие поблизости доктора. Толстой же был очарован простотой этой жизни, которая казалась ему гораздо здоровее, чем все изобретения цивилизации. Чтобы каждый из его семейства смог пройти курс лечения кумысом, договорился с одним башкиром, и тот явился со своим семейством, лошадьми и жеребятами и обосновался в кибитке неподалеку. Днем жеребят привязывали, чтобы не дать им сосать материнское молоко, предназначенное людям. После вечерней и утренней дойки Лев Николаевич с сыновьями входили в палатку к башкирам, садились, скрестив ноги, на подушки, и из‑за занавески женская рука ставила перед ними кожаный сосуд с кумысом. Жидкость перемешивали и разливали по плошкам, выдолбленным из березовых наплывов. Отец со старшим сыном наслаждались кисловатым напитком, но младшие морщились.

Пребывание в степи показалось бы превосходным, если бы не окружавшая нищета: в тот год случилась страшная засуха и разорившиеся крестьяне продавали свою истощенную скотину, прежде чем покинуть родные места. Женщины и старики просили милостыню, сидя вдоль дорог. Сраженная масштабом катастрофы, местная власть не знала, что предпринять. Заручившись согласием Сони, Толстой посетил окрестные деревни, пытаясь определить запасы продовольствия и составить перечень необходимого. Затем в московских газетах был опубликован его призыв помочь несчастным, который нашел горячий отклик. Список пожертвователей открывала императрица. За несколько месяцев было собрано около двух миллионов рублей.

На следующий год с отцом поехал только Сергей, но в 1875 году в путь снова отправилась вся семья – решили заняться разведением лошадей. Вскоре табун насчитывал четыреста голов: чистокровных английских лошадей, кабардинских рысаков… Чтобы привлечь внимание местных жителей, Толстой устроил скачки: длина круга составляла пять верст, в качестве призов предложены были ружье, башкирский халат, часы с портретом императора. Стали стекаться башкиры и киргизы, вокруг дома Толстых разбит был лагерь. Рядом со своими жилищами местные жители вырывали ямку, в которой пекли хлеб, и вбивали колышки, чтобы привязывать лошадей. Через два дня праздник был в разгаре – песни, танцы, застолье с невероятным количеством выпитого кумыса и пятнадцатью съеденными баранами. Вечером устраивались состязания. Толстой оказался непобедим в испытании с палкой: противники садились на землю, упершись ступнями друг в друга, и напирали на палку, стараясь поднять друг друга. Скачки собрали множество зрителей: женщины в закрытых повозках, мужчины верхом. Двадцать два всадника устремились вперед с гортанными криками, раздавались удары кнута, ветер раздувал одежду. Графская лошадь получила второй приз.

Следующие семь лет Толстой вновь возвращался сюда то один, то с женой, детьми, друзьями. Но табун год от года становился меньше – вероятно, из‑за плохого ухода. Последние кабардинцы были перевезены в Ясную Поляну, где они грустно завершили свою карьеру, трудясь на полях.

 

Работа над «Азбукой» была окончена, Лев Николаевич вернулся к своему замыслу исторического романа. Перечитал заметки, книги и попытался воскресить призраки прошлого. Каждое утро в домашнем платье, с нечесаной бородой и всклокоченными волосами выходил из своей комнаты, угловой, на втором этаже, спускался вниз, в кабинет, одевался. Оттуда выходил свежий, чистый, в серой блузе и садился за стол, где завтракала семья. Заложив одну руку за пояс и держа в другой серебряный подстаканник со стаканом горячего чая, перебрасывался несколькими словами с женой и детьми, возвращался в кабинет, дети смолкали, боясь помешать отцу. Они расходились по своим комнатам или бежали в сад, а Соня, ушки на макушке, оставалась в доме – шила, переписывала.

К трем‑четырем часам хозяин дома выходил из кабинета – усталый, угрюмый, садился верхом или уходил пешком с ружьем через плечо и неизменной собакой, следовавшей за ним по пятам. В пять часов звонил колокол, привязанный к старому вязу – семья собиралась к обеду. Дети бежали мыть руки, ждали отца. Он обычно опаздывал, просил прощения, наливал домашний травник в серебряный стаканчик, выпивал залпом, морщился, садился за стол – аппетит после прогулки был зверский. Соня просила его не наедаться кашей, так как за ней следовали котлеты с овощами – боялась за его печень.

После обеда Толстой вновь шел в кабинет и оставался там до восьми, до чая, после которого взрослые читали вслух, играли на фортепьяно, а дети, забившись в угол, надеялись, что об их существовании забыли. Но часы безжалостно били десять, и молодежь отправляли спать. Иногда Лев Николаевич опять возвращался в кабинет к своим историческим документам. Ему нравилось «логово», с такой любовью обставленное Соней. Книжные шкафы делили его пополам. За столом, заваленным бумагами и книгами, стояло старое полукруглое кресло, по стенам развешаны охотничьи трофеи и портреты Диккенса, Шопенгауэра, Фета. В нише – скульптурный портрет брата Николая, выполненный по его посмертной маске. Напротив – фотография 1856 года, группа писателей «Современника»: Тургенев, Островский, Гончаров, Григорович, Дружинин и Толстой в военной форме.

Несмотря на удобство обстановки, Толстой не чувствовал себя готовым приняться за роман. «До сих пор не работаю, – пишет он Страхову 17 декабря 1872 года. – Обложился книгами о Петре I и его времени; читаю, отмечаю, порываюсь писать и не могу. Но что за эпоха для художника. На что ни взглянешь, все задача, загадка, разгадка которой только возможна поэзией. Весь узел русской жизни сидит тут. Мне даже кажется, что ничего не выйдет из моих приготовлений. Слишком уж долго я примериваюсь и слишком волнуюсь. И я не огорчусь, если ничего не выйдет!»

Методично заносит в одну записную книжку все, что касается обычаев, одежды, нравов народа, в другую – царя и двора, третью – характеров, общих идей, движений толпы, главных сцен… «Эта работа мозаичная – отмечала в дневнике Соня. – Он вникает до таких подробностей, что вчера вернулся с охоты особенно рано и допытывался по разным материалам, не ошибка ли, что написано, будто высокие воротники носились при коротких кафтанах. Левочка предполагает, что они носились при длинных верхних платьях, особенно у простонародья».[448]

После каждой прочитанной им о Петре Великом книги хотелось взяться за новую – их пачками присылали из Москвы. Но чем больше погружался в эпоху этого царствования, тем сильнее боялся приступать к работе. «…Я дошел до того периода, когда, начитавшись описаний того времени, всегда ложных, с пошлой европейской, героичной точки зрения, испытываешь озлобление на эту фальшь и, желая разорвать этот волшебный круг фальши, теряешь спокойствие и внимательность, которые так нужны», – делится Лев Николаевич с историком Голохвастовым, а неделю спустя с Фетом: «…я ужасно не в духе. Работа затеянная – страшно трудна. Подготовки, изучения нет конца, план все увеличивается, а сил, чувствую, что все меньше и меньше». Теперь и Петр, которым он так восхищался вначале, становился фигурой отталкивающей – все знаменитые его реформы не забота о государстве, но о собственном благосостоянии, не спасаясь от боярских интриг, но в стремлении вести разгульную жизнь со своими сподвижниками основал он Санкт‑Петербург, царь обезобразил Россию, насадив исковерканный западный образ жизни, подчинил церковь государству, нарушил традиции, сбрил бороды… Будучи в душе славянофилом, Толстой решительно стоял на стороне бояр и их бород… К тому же никак не мог забыть, что Петр отправил на смерть своего сына, виновного лишь в том, что не разделял его взглядов. И если уж описывать этого монстра, то поступить с ним надо, как с Наполеоном. Ниспровержение с пьедестала, вот главная задача. Но на пьедестале стоял русский, и, несмотря ни на что, Толстой не решался посягнуть на национальную святыню. Быть может, стоило заняться его наследниками: например, Екатериной Второй и ее фаворитами? Или лучше вернуться назад г. Мировичу, который хотел освободить лишенного трона Ивана VI. Писатель был в отчаянии, говорил, что эпоха эта слишком трудна для него, не может проникнуть в души людей, не имея с ними ничего общего. В марте 1873 года множество раз пытался начать книгу и столько же раз откладывал. «Работа моя идет дурно, – пишет он Александрин Толстой. – Жизнь так хороша, легка и коротка, а изображение ее всегда выходит так уродливо, тяжело и длинно».[449]

Внезапно Толстого осенило, он вспомнил об истории, которая год назад его поразила: у соседа и друга его Бибикова, любителя поохотиться на бекасов, жила в доме дальняя родственница его покойной жены Анна Степановна Пирогова, «высокая, полная женщина, с русским типом и лица и характера, брюнетка с серыми глазами, но некрасивая, хотя очень приятная»; она стала любовницей Бибикова, но потом тот взял в дом красивую немку‑гувернантку и сделал ей предложение; узнав об этом, Анна Степановна уехала с одним узелком в Тулу, как будто повидать родителей, но на ближайшей станции Ясенки бросилась на рельсы под товарный поезд; перед смертью она написала Бибикову записку, называя убийцей и предлагая взглянуть на свой труп. Это произошло 4 января 1872 года. На другой день Толстой был на станции и присутствовал при вскрытии. Его поразило все искромсанное тело с обнаженным черепом. Какое бесстыдство и какая чистота! Воспоминание об этой несчастной время от времени оживало в нем, он старался воскресить ее жизнь, отданную любви и окончившуюся так банально и некрасиво.

Но как бы ни преследовала его эта история, он все же не думал использовать ее в своем сочинении. С другой стороны, еще в 1870 году Толстой размышлял о романе, главной героиней которого стала бы великосветская дама, виновная в адюльтере. «Вчера вечером он мне сказал, что ему представился тип женщины, замужней, из высшего общества, но потерявшей себя. Он говорил, что задача его сделать эту женщину только жалкой и не виноватой, и что как только ему представился этот тип, так все лица и мужские типы, представлявшиеся прежде, нашли себе место и сгруппировались вокруг этой женщины», – отмечала в дневнике Соня 24 февраля 1870 года. Узнав два года спустя о гибели Анны Степановны, он никак не соотнес это с рассказом о неверной жене. Больше года параллельно существовали в нем две темы – измены и ужасной смерти. Понемногу они таинственным образом стали перемешиваться, обогащая друг друга. Реальная женщина «подарила» вымышленной свой трагический конец и свое имя. И пока Толстой мечтал о Петре, царевиче Алексее и боярах, сквозь исторические видения мелькали персонажи, одетые вполне современно: Анна Каренина, Вронский, Кити, Левин, Облонский…

Лев Николаевич считал себя не подверженным литературной моде, но оставаться равнодушным к пришедшему из Европы психологическому роману не мог. Брак и права женщины занимали общественное мнение Запада. Огромный успех выпал в 1852 году на долю «Дамы с камелиями» Дюма‑сына, который теперь опубликовал исследование на тему супружеской неверности «Мужчина – женщина». Первого марта 1873 Толстой написал Тане Кузминской: «Прочла ли ты „L'homme – femme?“ Меня поразила эта книга. Нельзя ждать от француза такой высоты понимания брака и вообще отношения мужчины к женщине».

Восемнадцатого марта он зашел в комнату тетушки и увидел на столе раскрытый томик пушкинских «Повестей Белкина», которые читал ей вслух Сережа. Перелистал его и в который раз восхитился этой живой прозой. Вдруг взгляд его остановился на фразе: «Гости съезжались на дачу…» – какое совершенное начало романа! Примерил его на своих персонажей и почувствовал желание тут же сесть за работу, желание неудержимое, оглушительное, болезненное как жажда. Он бросился в кабинет, взял перо и написал первую фразу.

Девятнадцатого марта Соня заносит в дневник: «Вчера вечером Левочка вдруг говорит: „А я написал полтора листочка и, кажется, хорошо“. Думая, что это новая попытка писать из времен Петра Великого, я не обратила большого внимания. Но потом я узнала, что начал он писать роман из жизни частной и современной эпохи». И в тот же день радостно делится с сестрой: Лев начал роман из современной жизни; героиня – неверная жена, и отсюда вся драма. Соня счастлива.

Первые главы создавались быстро, как первые главы «Войны и мира». Толстой отыскивал персонажей среди своего окружения: Кити приобрела черты Сони, Левин получил многое от самого автора, в Облонском, Кознышеве, Вареньке, Михайлове различимы были знакомые и друзья, воспоминание о брате Дмитрии – брат Левина, Вронский – напоминание о Митрофане Поливанове, Каренин – о министре Валуеве, Кузминском и камергере Сухотине. Что до Анны, то внешний облик она унаследовала от дочери Пушкина, Марии Александровны Гартунг, которую Толстой увидел в Туле. Он был поражен ее красотой, непринужденностью и…арабскими, как ему казалось, кудрями. Теперь надо было вдохнуть в Анну душу. Еще одна женщина, известная своим умом и культурой, приводила его в восхищение – жена Алексея Константиновича Толстого и друг философа Владимира Соловьева Софья Толстая. Что до разрывов и измен – они встречались вокруг. Сестра его любимого друга Дьякова добилась развода и вышла замуж второй раз. Княгиня Голицына ушла от мужа, вызвав страшный скандал.

Работа продвигалась так быстро, что уже через семь недель, 11 мая, Лев Николаевич сообщал Страхову: «Я пишу роман, не имеющий ничего общего с Петром I. Пишу уже больше месяца и начерно кончил. Роман этот – именно роман, первый в моей жизни, очень взял меня за душу, я им увлечен весь… В письме, которое я не послал вам, я писал об этом романе и о том, как он пришел мне невольно и благодаря божественному Пушкину, которого я взял в руки и с новым восторгом перечел всего… Пожалуйста, не говорите никому, что я пишу».

На деле черновик далек был от завершения, и Толстой знал об этом. В начале июня он прервал работу и уехал с семьей в Самару. Когда двадцать второго августа вернулся, не было прежней увлеченности, писателя вновь одолевали сомнения. Как и во времена «Войны и мира», переписывала роман Соня. И для детей писателем была она.

Лев Николаевич еще не вошел в рабочий ритм, когда в Ясную приехал Крамской, много раз безуспешно просивший позволения написать портрет Толстого. Портрет этот предназначался для галереи, основанной в Москве Третьяковым. Хозяин протестовал, говорил, что не хочет тратить время на позирование, что ничтожное это занятие не для такого занятого работой и любящего одиночество человека, как он. Но Крамской приехал и, поговорив с ним, объяснил, что если он не хочет портрета с натуры, то впоследствии его все равно напишут, но уже по фотографиям. Аргумент этот оказался недостаточным, и тогда художник предложил Толстому выполнить еще один портрет, лично для него и за вполне умеренную плату. Вмешалась обрадованная Соня, обговорили сумму, графиня предложила двести пятьдесят рублей (Крамской обычно брал за работу тысячу). Тем не менее согласился. Соня, торжествуя, обернулась к мужу – теперь‑то уж он не станет сопротивляться. Денежные соображения взяли верх, и Лев Николаевич впервые в жизни должен был позировать. Крамской представил его сидящим в серой блузе с широкими рукавами, со слегка склоненной головой, спутанной бородой, спокойным ясным взглядом из‑под густых бровей. Соня писала сестре, что портреты получились столь схожими с оригиналом, что ей страшно бывает на них смотреть. Во время сеансов Толстой и Крамской беседовали об искусстве, морали, политике, религии. Крамской не знал еще, что сам позирует – для портрета художника Михайлова из «Анны Карениной», так как Лев Николаевич не упускал из виду ничего из того, что его окружало, не зная пока, пригодится оно для романа или нет.

Между тем девятого ноября произошло страшное событие, которое заставило на время забыть о литературе – от крупа умер младший сын Петя, розовый, белокурый малыш. Обезумевшая от горя Соня обращалась к дневнику: «9 ноября, в 9 часов утра, умер мой маленький Петюшка болезнью горла. Болел он двое суток, умер тихо. Кормила его год и два с половиной месяца, жил он с 13 июня 1872. Был здоровый, светлый, веселый мальчик. Милый мой, я его слишком любила, и теперь пустота, вчера его хоронили. И я не могу соединить его живого с ним же мертвым; и то и другое мне близко, но как различно это живое, светлое, любящее существо и это мертвое, спокойное, серьезное и холодное. Он был очень ко мне привязан, жалко ли ему было, что я останусь, а он должен меня оставить?»

Толстой проявлял хладнокровие. Как‑то он сказал, что Петя еще слишком мал, чтобы интересовать его. И пока его жена, вернувшись с похорон, бродила в слезах по притихшему дому, писал брату:

«На другой день после твоего отъезда, т. е. вчера утром, Петя умер, и нынче его похоронили. Его задушило горло, то, что они называют крупом. Нам это внове и очень тяжело, главное Соне. Вчера же получил письмо из типографии, что 12‑го выйдет издание. А нынче приехали Дьяковы. Дьяков едет нынче в Москву и оставляет Машу и Софеш у нас. Мне лучше всего бы было ехать в Москву теперь. Соня не останется одна. Если можешь, поедем теперь, т. е. послезавтра, 12‑го. Ты ли заедешь к нам, или съедемся на поезде? Отвечай, как и что?»[450]

Всего две строчки о сыне, остальное – о собрании сочинений и предстоящем отъезде. Безусловно, в то время смерть маленького ребенка не была чем‑то необычным и казалось нормальным, что мать скорбит больше отца. Но как объяснить, что глава образцовой семьи, с сердцем, открытым всем страданиям человечества, после похорон хочет одного – поскорее уехать и не слышать больше вздохов жены? Послезавтра он был уже в Москве под предлогом встречи с издателем. На самом деле страх смерти гнал его из Ясной. Та, что играла с ним в прятки с арзамасской ночи, вошла в его дом. Малейший насморк, болячка на носу, и казалось – все кончено. Вернувшись, Толстой делится с Фетом:

«Это первая смерть за 11 лет в нашей семье, и для жены очень тяжелая. Утешиться можно, что, если бы выбирать одного из нас 8‑рых, эта смерть легче всех и для всех; но сердце, и особенно материнское – это удивительное высшее проявление Божества на земле, – не рассуждает, и жена очень горюет».[451]

Ему даже казалось, что в этой смерти есть что‑то обнадеживающее: не может она унести двух человек подряд в одной семье. А значит, некоторое время можно жить спокойно. Толстой вернулся к роману, Соня утомляла свое горе, переписывая ночами черновики.

Первая часть была закончена в марте 1874 года. «…Я пишу и начал печатать роман, который мне нравится, но едва ли понравится другим, потому что слишком прост», – сообщает он Александрин. Тем не менее так торопится опубликовать его, что относит начало в «Русский вестник» Каткову. Пока текст набирают в Москве, автор, с нетерпением ожидавший гранок, вдруг разочаровывается в своих персонажах. Вновь обуреваемый педагогической страстью, все чаще оставляет Анну, Вронского и Левина ради занятий с крестьянскими детьми: «Я хочу образования для народа только для того, чтобы спасти тех тонущих там Пушкиных, Остроградских, Филаретов, Ломоносовых. А они кишат в каждой школе… Роман свой я обещал напечатать в „Русском вестнике“, но никак не могу оторваться до сих пор от живых людей, чтобы заняться воображаемыми».[452]

«Роман мой лежит. Типография Каткова медлит – по месяцу один лист; а я рад этому».[453]

Двадцать второго апреля на свет появился пятый сын Толстых – Николай, в дом вошло немного радости. Но в начале июня случилось новое горе. Уже давно плоха была тетушка Toinette: ей было семьдесят девять, она не покидала постели, не так давно умерла ее преданная служанка Аксинья, почти ничего не видящая и не слышащая тетушка путала настоящее с прошедшим, садившегося у изголовья Левочку принимала за его отца, которого так любила и женой которого стать отказалась. Она улыбалась ему, называла Николаем, и смущенный Толстой быстро уходил. Иногда ему недоставало смелости нанести ей визит в течение нескольких дней. Знала ли, что конец ее близок? Она попросила, чтобы ее переселили на первый этаж. «Комната моя очень хорошая и вам понадобится. А если я умру в ней, вам будет неприятно воспоминание, так вы меня переведите, чтобы я умерла не здесь», – сказала тетушка племяннику.[454]Она угасла двадцатого июня 1874 года. Лев Николаевич испытывал угрызения совести от того, что порой бывал невнимателен к ней и раздражался, но и определенное облегчение, так как с трудом выносил соседство больного человека. Но гораздо сильнее и того и другого была грусть, ведь умерла та, что помнила его детские годы. Кто еще будет любить его так, как она? Только тетушка обладала способностью смягчить его. Взволнованный, как не был взволнован смертью Пети, Толстой пишет Александрин:

«Она умерла почти старостью, то есть угасла понемногу и уже года три тому назад перестала для нас существовать, так что (дурное или хорошее это было чувство, я не знаю). Но я избегал ее и не мог без мучительного чувства видеть ее; но теперь, когда она умерла (она умирала медленно, тяжело – точно роды), все мое чувство к ней вернулось еще с большей силой. Она была чудесное существо».[455]



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-12-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: