Между двумя большими произведениями 3 глава




И чуть позже делится с сестрой: «…когда пришла смерть, как лицо ее мертвой просветлилось и просияло, так и воспоминание о ней, и ее недостает – а для меня это разорвалась одна из важных связей с прошедшим. Осталась ты и Сережа».[456]

Похороны, траур, путешествия, редактирование «Азбуки» – все отражалось на романе. К тому же Толстой обуреваем был новой идеей, созданием у себя «педагогического института». Уже были расставлены столы и скамейки во флигеле, где летом жили Кузминские, Соня писала сестре, что вместо дорогих лиц они будут смотреть на чужие лица мужиков и семинаристов. Но местные власти не были заинтересованы в этом предприятии, слушателей набралось всего двенадцать, и Лев Николаевич свою идею оставил.

«Анна Каренина» не могла служить ему утешением – он разочаровался в своем романе и решил переписать начало, все, что относится к Левину и Вронскому. Страхов, который первые главы уже прочитал, умолял не быть столь суровым, говорил, что роман не идет у него из головы, что каждое новое произведение Толстого поражает его своей свежестью и абсолютным своеобразием, как если бы он вдруг оказывался в совершенно другой литературной эпохе, что, наконец, страсть Анны – божественное чудо.

В январе 1875 года главы I–XIV появились в «Русском вестнике», и автор вынужден был сесть за работу, чтобы дать Каткову продолжение. Публика встретила роман с большим энтузиазмом, Страхов сообщал Толстому о восторгах читателей. Приободрившись, Лев Николаевич ускорил темп, не забывая при этом о педагогической деятельности. «Я не только не ожидал успеха, но, признаюсь, боялся совершенного падения своей известности вследствие этого романа, – пишет он Страхову. – Искренно говорю, что это падение – я готовился к нему – не очень бы тронуло меня месяц тому назад. Я был весь – и теперь продолжаю быть – поглощен школьными делами, „Новой азбукой“, которая печатается, грамматикой и задачником… Я – странно – страшно возбужденно живу нынешнюю зиму… у меня практическая деятельность: руководство 70 школами, которые открылись в нашем уезде и идут удивительно. Потом – педагогические работы… Потом – старшие дети, которых надо учить самому… семейное горе…»

Этим семейным горем была водянка мозга младшего сына, девятимесячного Николая.

«Вот 4‑я неделя, что он переходит все фазы этой безнадежной болезни, – продолжает Толстой. – Жена сама кормит и то отчаивается, что он умрет, то отчаивается, что он останется жив идиотом». И заканчивает: «…странно: чувствую такую потребность и радость в работе, как никогда».[457]

Через четыре дня, двадцатого февраля, ребенок умер в страшных мучениях.

«Мне это тяжело через жену, – поделится Лев Николаевич с Фетом, – но ей, кормившей самой, было очень трудно. Вы хвалите „Каренину“, мне это очень приятно, да и как я слышу, ее хвалят; но, наверное, никогда не было писателя, столь равнодушного к своему успеху, как я».[458]

Не оправившись еще от этой смерти, Соня вынуждена была заняться другими детьми – они болели коклюшем. Выздоровели дети, заболела Соня, которая была беременна. За коклюшем последовал перитонит. Тридцатого октября она преждевременно родила девочку, которая прожила меньше часа. Очередная смерть ужаснула Толстого: за что судьба так ополчилась на него? Ему казалось, что он противостоит умной, могущественной и мстительной твари, изготовившейся к очередному нападению. В момент отчаяния Лев Николаевич описывал ситуацию Фету: «Страх, ужас, смерть, веселье детей, еда, суета, доктора, фальшь, смерть, ужас. Ужасно тяжело было».[459]Да, смерть была рядом, но следовало продолжать есть, спать, учить детей, запрещать им слишком громко смеяться, требовать, чтобы они учили уроки, писать письма, править гранки, заниматься ногтями, бородой…

Вскоре после кончины тетушки Toinette другая тетушка, Пелагея Юшкова, покинула монастырь, где заскучала, и устроилась со всеми своими пожитками в комнате покойной. Несмотря на свои шестьдесят шесть лет, была очень подвижной и властной. Но, с восемнадцати лет лелеявшая мечту заменить Toinette в доме племянника, пробыла здесь недолго. Ее преследовали боли в ногах, груди, животе. Собственная набожность показалась ей теперь ни к чему, она отказалась принять священника и обвиняла своих близких в том, что они не умеют за ней ухаживать. «Je suis si bien chez vous; je ne voudrais pas mourir»,[460]– говорила она еще не оправившейся от своих бед Соне.

Пелагея Юшкова умерла двадцать второго декабря 1875 года. Те же люди, что семь недель назад принесли крошечный гробик для маленькой девочки, пришли с гробом для старухи, ожидавшей их с аристократической гримасой и сложенными на иконе руками. Снова погребальные песнопения, запах ладана, кладбище, мужики, снимающие шапки у порога своих домов. За три года, с 1873‑го по 1875‑й, Толстой потерял троих детей и двух любимых тетушек.

«Странно сказать, – пишет он Александрин Толстой, – но эта смерть старухи подействовала на меня так, как никакая смерть не действовала. Мне жалко ее потерять, жалко это последнее воспоминание о прошедшем поколении моего отца, матери, жалко было ее страданий, но в этой смерти было другое, чего не могу вам описать и расскажу когда‑нибудь».[461]И брату: «Вообще была для меня нравственно очень тяжелая зима; и смерть тетиньки оставила во мне ужасно тяжелое воспоминание… Умирать пора – это не правда; а правда то, что ничего более не остается в жизни, как умирать. Это я чувствую беспрестанно. Я пишу и довольно много занимаюсь, дети хороши, но все это не веселит нисколько».[462]

Между тем ребенка потеряла и Татьяна Кузминская – в мае 1873 года умерла ее шестилетняя дочка Даша, в январе того же года умер двухлетний сын Сергея Саша.

Соня трудно приходила в себя после траура, родов и болезни. Она похудела, страдала мигренями, кашляла кровью, но не желала отказываться от своей роли хозяйки дома, с утра до ночи бегала, отдавала приказания, распекала кого‑то. Как никогда ранее хотелось ей опереться на мужа, но он с трудом выносил ее усталый вид. «Ужаснее болезни жены для здорового мужа не может быть положения», – делится он с одним из своих корреспондентов. Однажды ночью спавший на первом этаже Сережа услышал сквозь сон крик: «Соня! Соня!» Это был голос отца. Испугавшись, он встал, подошел к двери и приоткрыл ее. Дом был погружен во мрак, а голос все повторял: «Соня! Соня!» Вскоре на лестнице появилась Соня со свечой в руках и спросила:

«Что с тобой, Левочка?»

Он ответил: «Ничего, я заблудился».

Тогда у Сони «сделался сильный припадок коклюшного кашля, с задыханьем и зазываньем, и она долго не могла прийти в себя». Оказалось, что у Льва Николаевича не было спичек, и он заблудился в передней, когда шел из кабинета наверх, к себе в комнату. Его охватил безумный страх. Сергей напишет потом, что не может объяснить этот случай только болезненным припадком. «По‑видимому, у него в эту ночь повторилось то ужасное настроение, которое он называл „арзамасской тоской“. Никто из близких не решался говорить об истерии, но Соня, безусловно, об этом думала, и состояние мужа все больше ее беспокоило. Ее собственное состояние тоже было далеко от нормального: „Я страшно устаю; здоровье плохо, дыханье трудно, желудок расстроен и болит. От холода точно страдаю и вся сжимаюсь“».[463]

В начале 1877 года она отправилась в Петербург, чтобы проконсультироваться у придворного медика доктора Боткина, который успокоил – причиной всех ее болезней, не представлявших никакой опасности, были нервы. Во время своего пребывания в столице Соня познакомилась наконец с Александрин Толстой, которая произвела на нее прекрасное впечатление. Вернувшись в Ясную, она со страстью занялась своей «секретарской» деятельностью, ей так хотелось, чтобы Лев Николаевич закончил «Анну Каренину» в ближайшие месяцы. Но у него не было уверенности в скором завершении работы. Он пишет Александрин, что сыт по горло своей «Анной К.», и просит Страхова: «…не хвалите мой роман. Паскаль завел себе пояс с гвоздями, который он пожимал локтями всякий раз, как чувствовал, что похвала его радует. Мне надо завести такой пояс. Покажите мне искреннюю дружбу: или ничего не пишите мне про мой роман, или напишите мне только все, что в нем дурно. И если правда то, что я подозреваю, что я слабею, то, пожалуйста, напишите мне. Мерзкая наша писательская должность – развращающая. У каждого писателя есть своя атмосфера хвалителей, которую он осторожно носит вокруг себя и не может иметь понятия о своем значении и о времени упадка. Мне бы хотелось не заблуждаться и не возвращаться дальше».[464]

Тем не менее, пусть с раздражением, яростью, усталостью, но каждый день возвращался к рукописи, правил без конца, казалось, надо отступить на несколько шагов, чтобы продвинуться вперед на один. Иногда ему случалось встать поутру свежим и бодрым, с ясной головой, и тогда работа шла, все получалось, но, перечитав на следующий день написанное, он все зачеркивал, не находя чего‑то главного, воображения ли, таланта. Но порой, когда не высыпался и нервы были натянуты до предела, писал хорошо и оставался доволен результатом. И так без конца. Как‑то в сердцах сказал Страхову, что хотел бы, чтобы кто‑нибудь другой закончил за него роман.

Лето 1876 года оказалось особенно бесплодным: «Пришло лето, прекрасное, и я любуюсь, и гуляю, и не могу понять, как я писал зимой…»[465]К осени желание работать вернулось, девятого декабря Соня радостно сообщала сестре, что они вновь без перерывов пишут «Анну Каренину», что Левочка сконцентрирован и каждый день заканчивает новую главу, которую дает ей переписывать.

Когда дети ложились спать и дом замолкал, она садилась за свое маленькое бюро из красного дерева и любовно углублялась в страницы, оставленные ей мужем. Однажды он подошел к столу и сказал, показав на тетрадь: «Ах, скорей, скорей бы кончить этот роман и начать новое. Мне теперь так ясна моя мысль. Чтоб произведение было хорошо, надо любить в нем главную, основную мысль. Так в „Анне Карениной“ я люблю мысль семейную, в „Войне и мире“ любил мысль народную, вследствие войны 12‑го года; а теперь мне так ясно, что в новом произведении я буду любить мысль русского народа в смысле силы завладевающей ».[466]

Когда стали приходить по почте страницы романа, Толстой углубился в их чтение, обнаруживая ошибки на каждой строчке и ругая себя за небрежность. Сын Илья вспоминал, что сначала на полях появлялись пропущенные буквы и знаки препинания, потом отец менял слова, затем целиком фразы, зачеркивал строку и писал над ней новую, черновики оказывались так замараны в некоторых местах, что об отправке их обратно не могло быть и речи – только Соня в состоянии была понять выправленный текст; она же и проводила ночи за переписыванием. К утру листки с ее аккуратным почерком стопкой лежали на столе в ожидании Левочки, который, встав, должен будет отнести их на почту. Лев Николаевич брал готовые страницы, чтобы перечитать в последний раз, и к вечеру все вновь повторялось – тысячи исправлений и поправок. Сконфуженный, он обещал жене, что это в последний раз и утром отправит гранки в Москву.

Случалось, что, уже послав их, Толстой вдруг вспоминал какую‑то фразу или слово, которые казались ему неудачными, и телеграфировал, прося внести исправления.

В ту зиму ему пришлось и самому часто ездить в Москву, где состоялось знакомство с Чайковским, который перед ним преклонялся. Композитор записывал в дневнике, что, оказавшись перед Львом Николаевичем, испытал страх и даже замешательство, казалось, от этого великого знатока человеческого не скроешь никакой грязи, лежащей на дне твоей души. Но писатель был прост и искренен, не выказывал ни малейшего всеведения и хотел говорить лишь о музыке, которая тогда его сильно увлекала – ему нравилось ниспровергать Бетховена и сомневаться в его гении. Чайковский попросил Рубинштейна устроить в консерватории вечер в честь любимого писателя и был невероятно растроган, видя, как автор «Войны и мира» плачет, слушая адажио из его Квартета ре‑мажор.

Толстой никогда не был равнодушен к музыке, которая действовала на него как наркотик: нервы расстраивались, он больше не контролировал свои эмоции и порой даже сердился на музыканта, лишившего его душевного покоя. «Я замечал, – вспоминал Степан Берс, – что ощущения, вызываемые в нем музыкой, сопровождались легкой бледностью на лице и едва заметной гримасой, выражавшей нечто, похожее на ужас…»[467]Из Ясной Лев Николаевич отправил Чайковскому собранные им народные песни, прося аранжировать их в стиле Моцарта или Гайдна.

Вскоре Петр Ильич охладел к писателю, чьи музыкальные теории казались ему нелепыми, обвинял его в том, что тот произносит банальности, недостойные гения. Даже первые главы «Анны Карениной» не понравились, он возмущенно вопрошал своего брата, как не стыдно ему восхищаться этим ничтожным произведением, претендующим на глубокий психологический анализ, и что может быть интересного в болтовне великосветского господина.

Впрочем, и читатели, и критики продолжали с удовольствием знакомиться с новым романом Толстого, который был очень этим взволнован. «Успех последнего отрывка „Анны Карениной“ тоже, признаюсь, порадовал меня, – делится он со Страховым 26 января 1877 года. – Я никак этого не ждал и, право, удивляюсь и тому, что такое обыкновенное и ничтожное нравится…»

В марте Страхов прислал ему два хвалебных отзыва, которые Лев Николаевич сжег, не читая: «Я боялся того расстройства, какое это может произвести во мне».[468]Тот отвечал, что восхищен его поступком, что не так ведут себя Тургенев, Достоевский, Стасов, читая каждую строчку о себе и, если надо, вставая на собственную защиту.

Когда публиковались последние главы «Анны Карениной», в обществе бурно обсуждались новости о восстании против турок сербов и черногорцев. Как мог государь оставаться равнодушным и отказаться от своей традиционной роли защитника православных на Балканах? Тысячи русских добровольцев, вдохновленные газетными призывами, вставали под знамена генерала Черняева на защиту славянских братьев. У входа в церкви собирали пожертвования. Гвардейские офицеры мечтали о военном походе против неверных. Толстой, писавший тогда эпилог романа, решил от лица Левина высказать свое враждебное отношение к происходящему. Добровольцы кажутся ему людьми, потерявшими общественное положение, готовыми на все – в шайку Пугачева, в Хиву, в Сербию; раздражают дамы в собольих накидках и платьях со шлейфом, которые забирают деньги у своих крестьян, и суммы их пожертвований гораздо меньше стоимости их нарядов; он полагает, что общественное благо всегда связано со строгим соблюдением морального закона, вписанного в сердце каждого человека, а значит, никто не должен ни желать, ни восхвалять войну, какие бы цели она ни преследовала.

Двенадцатого апреля 1877 года, после долгих попыток избежать этого, Россия объявила войну Турции. Растерянность и подавленность Толстого не имела ничего общего с энтузиазмом большинства его соотечественников.

Издатель «Русского вестника» Катков был убежденным сторонником вступления в войну для защиты сербов и черногорцев, а потому отказался опубликовать предложенный автором эпилог в своем журнале, о чем и сказал ему. Лев Николаевич был обижен. Соня писала сестре, что муж странно, не как все, воспринимает эту войну, смотрит на нее с религиозной точки зрения, говоря, что она мучает его.

Подталкиваемый Катковым, Толстой попытался исправить эпилог, но по совету Страхова, предложившего издать его отдельно, отказался от этой затеи. Редакция «Русского вестника» не решилась довести до публики причину прекращения публикации, и в июльской книжке появилась заметка: «От редакции. В предыдущей книжке под романом „Анна Каренина“ выставлено: „окончание следует“. Но со смертью героини, собственно, роман кончился. По плану автора следовал бы еще небольшой эпилог, листа в два, из коего читатели могли бы узнать, что Вронский, в смущении и горе после смерти Анны, отправляется добровольцем в Сербию и что все прочие живы и здоровы, а Левин остается в своей деревне и сердится на славянские комитеты и на добровольцев. Автор, быть может, разовьет эти главы к особому изданию своего романа».

Возмущенный Толстой телеграфировал Каткову: требовал вернуть эпилог и ставил в известность, что отныне отказывается от какого‑либо сотрудничества с ним. Эпилог вышел отдельным изданием в январе 1878 года, и, как ожидал того автор, панслависты осудили его. Достоевский сожалел, что писатель такого уровня придерживается позиции, не схожей с занятой русским обществом в столь важном вопросе, тем самым изолируя себя. Толстой же страдал при мысли о войне, жена занесла в дневник его слова о том, что, пока длится война, он не в силах писать. Это как пожар, охвативший город. Никто не знает, что предпринять. И никто не думает ни о чем другом.

Он следил за развитием событий по газетам и мало‑помалу, против собственной воли, становился на сторону России: ненавидел войну, но поражение турок вызывало у него радость – в апостоле просыпался севастопольский офицер. «Слава Богу, что Карс взяли, – пишет он Фету 12 ноября 1877 года. – Перестало быть совестно». Спустя некоторое время, шестого декабря, новая радость, но совсем иного порядка – у них с Соней родился сын Андрей. «Хотя это стало для меня привычным, это волнует и трогает меня, принося счастье», – сообщает он Иславину. Его дети играют в войну, где оловянные солдатики выступают за русских и турок, собирают портреты генералов с конфетных оберток. Когда в Тулу привезли пленных турок, Толстой решил показать их своим сыновьям. Они проникли во двор заброшенного сахарного завода и увидели высоких, красивых людей с печальными лицами, одетых в голубые шаровары и красные фески. Некоторые говорили по‑русски. Лев Николаевич дал им сигарет, немного денег, расспросил о жизни и изумился, узнав, что у каждого был с собой Коран. Уходя, восхищенно заметил о турках, что это бравые, милые, очаровательные люди. Сыновья, для которых они были убийцами христиан, посмотрели на отца с удивлением.

Страхов, проводивший в Ясной Поляне лето 1877 года, принял участие в подготовке «Анны Карениной» к отдельному изданию. План действий виделся ему так: он перечитывает текст, исправляет грубые ошибки, отмечает спорные абзацы, а Толстой в итоге одобряет или отметает его предложения. Автор быстро увлекся работой, которая пошла параллельно. В четыре часа дня, за час до обеда, каждый выходил из кабинета, и они отправлялись на прогулку. Страхов казался существом совершенно нереальным со своей большой головой на узких плечах, длинной бородой, выпуклым лбом, весь в чернилах и бумажках, когда шел рядом с хозяином Ясной – коренастым, крепким, дышавшим полной грудью. По дороге говорили о книге, и полный восхищения Страхов временами решался на критику. Толстой слушал, отвечал и порой соглашался с точкой зрения собеседника – в результате какие‑то страницы были переписаны, некоторые эпизоды исчезли.

Страхов вспоминал, что Лев Николаевич отказывался от правки, когда речь шла о языке, несмотря на кажущуюся небрежность и неловкость стиля, взвешивал каждое слово, каждый поворот фразы, как самый взыскательный поэт.

Окончательный вариант романа вышел в трех томах в 1878 году. Похвалы раздавались со всех сторон, книга раскупалась быстро, каждая светская дама ощущала себя в чем‑то сестрой несчастной Анны. Толстой же, нахмурив брови, ворчал, что нет ничего сложного в том, чтобы описать, как офицер влюбляется в женщину, ничего сложного и ничего хорошего, что все это плохо и бесполезно.

 

Глава 2

«Анна Каренина»

 

Сначала Толстой думал назвать роман «Два брака» – в одном из вариантов Анна получала развод и выходила замуж за Вронского. Но персонажи зажили собственной жизнью, навязали автору свою волю, и сюжет стал развиваться в ином направлении. Сюжет, в общем‑то, довольно простой: жена бонвивана Облонского обнаруживает, что муж состоит в связи с бывшею гувернанткой‑француженкой, ему приходится обратиться к своей сестре, Анне Карениной, чтобы та помогла все уладить. Анна – сама нежность и верность – примиряет супругов. Она замужем за петербургским сановником, человеком старше ее на двадцать лет, сухим, ограниченным, никогда не выходящим за рамки приличий. Когда она приезжает к брату, происходит ее встреча с блестящим офицером Вронским, у них вспыхивает взаимная симпатия. Кити, сестра жены Облонского, тоже влюблена во Вронского. Это приводит в отчаяние Левина, человека серьезного, очень цельного и правдивого, хотевшего жениться на ней. Анна становится любовницей Вронского и признается в этом мужу. Опасаясь мнения света, он готов простить жене все, особенно когда ее настигает болезнь. Но по выздоровлении она все же уходит к любовнику. Между ними все чаще размолвки: Вронский сожалеет об оставленной службе и карьере, Анна страдает без сына, оставшегося с отцом, тайно его навещает. Разочарования следуют одно за другим, она кончает жизнь под колесами поезда. Вронский, замученный угрызениями совести, отправляется воевать против турок. Параллельно этой грустной, мрачной истории развивается светлая и ясная любовь Левина и Кити – отвергнутая Вронским, девушка возвращается к нему, привлеченная честностью и надежностью. Они женятся, живут в деревне, где к ним приходит счастье «по Толстому».

Многие боялись, что после «Войны и мира», так густо населенной персонажами, обильной мыслями и рассуждениями, запас психологических сил художника исчерпался, но в «Анне Карениной» он создал галерею характеров, столь же полных жизни и пленительных, как в предыдущем романе. Эта могучая способность к возрождению питалась бесконечным интересом к жизни самого Толстого – открытого, переменчивого, обращающего внимание на все вокруг, запоминающего свои встречи с разными людьми, мелкие бытовые подробности, фиксирующего свои личные переживания.

Отношение автора к героине романа все время менялось, и за историей любви Анны и Вронского видна история любви Толстого к Анне. Сначала он порицает ее с точки зрения морали, видит в ней воплощение разврата, отказывая ей даже в красоте. Женщина, которая для многих поколений читателей станет образцом обаяния и элегантности, в первых набросках романа нехороша, с маленьким, низким лбом, коротким, вздернутым носом, полная, так что еще немного, и была бы отвратительна; но, несмотря на некрасивость ее лица, было что‑то в ее улыбке, что позволяло ей нравиться. Таков ее внешний облик, что до внутренних качеств – это сердцеедка, настоящий дьявол, жертвами которой стал и муж, и любовник. Муж, Каренин, высокопоставленный чиновник, поначалу наделен был сердцем чувствительным, нежным, главным недостатком его была некоторая слезливость. Подозревая жену в неверности, делится с сестрой, что ему хочется зарыдать, чтобы его пожалели и подсказали, как быть. Что до Вронского, то в первых вариантах – это твердый в своих убеждениях, добрый и искренний офицер. Короче говоря, два совершенных мужских характера должны были сделать еще более контрастной черную душу Анны.

Однако грешница интересовала Толстого все больше и больше – волновала, вызывала нежность. Теперь он уже не мог отказать ей в красоте, и «пластическая операция» удалась в полной мере. Вронский, впервые увидевший Анну, «почувствовал необходимость еще раз взглянуть на нее – не потому, что она была очень красива, не по тому изяществу и скромной грации, которые видны были во всей ее фигуре, но потому, что в выражении миловидного лица, когда она прошла мимо него, было что‑то особенно ласковое и нежное… Блестящие, казавшиеся темными от густых ресниц, серые глаза дружелюбно, внимательно остановились на его лице… В этом коротком взгляде Вронский успел заметить сдержанную оживленность, которая играла в ее лице и порхала между блестящими глазами и чуть заметной улыбкой, изгибавшею ее румяные губы. Как будто избыток чего‑то так переполнял ее существо, что мимо ее воли выражался то в блеске взгляда, то в улыбке». Позже Толстой говорит о ее решительной и легкой походке. Кити чувствует себя «влюбленною в нее, как способны влюбляться молодые девушки в замужних и старших дам», хотя «Анна не похожа была на светскую даму или на мать восьмилетнего сына, но скорее походила бы на двадцатилетнюю девушку по гибкости движений, свежести и установившемуся на ее лице оживлению, выбивавшемуся то в улыбку, то во взгляд, если бы не серьезное, иногда грустное выражение ее глаз, которое поражало и притягивало к себе Кити». Перед ее обаянием не в силах устоять и дети, которые борются между собой, чтобы подержать за руку. «Влюбленный» Толстой описывает появление Карениной на балу: «Анна была… в черном, низко срезанном бархатном платье, открывавшем ее точеные, как старой слоновой кости, полные плечи и грудь и округлые руки с крошечной кистью. Все платье было обшито венецианским гипюром. На голове у нее, в черных волосах, своих без примеси, была маленькая гирлянда анютиных глазок и такая же на черной ленте пояса между белыми кружевами. Прическа ее была незаметна. Заметны были только, украшая ее, эти своевольные колечки курчавых волос, всегда выбивавшиеся на затылке и висках. На точеной крепкой шее была нитка жемчугу». Очарование Анны не следствие каких‑то ухищрений или кокетства, сама она не понимает пока его. «Да, что‑то чуждое, бесовское и прелестное есть в ней», – говорит себе Кити.

И все же не Анна виновата в драмах, причиной которых становится ее красота. Какое‑то проклятье тяготеет над ней, и в решающие моменты оно определяет ее жизнь. Автор начинает испытывать все большую антипатию к «здоровым» персонажам, окружающим эту заблудшую душу: в начале романа Анна – палач, Вронский и Каренин – жертвы, затем они меняются ролями, и оказывается, что эти мужчины недостойны Анны, Толстой отнимает у них положительные качества, которыми сам же наделил, возвышая и извиняя героиню.

Каренин становится сухим, эгоистичным, ограниченным, продуктом петербургской бюрократии, который за служебными обязанностями не замечает течения жизни, каждое его действие подчинено строгим рамкам закона и приличий. Он замораживает все, к чему прикасается, жена для него – лишь элемент обустройства быта. Впрочем, когда надвигается буря, ему вдруг становится понятно, что и у нее могут быть собственные мысли и чувства, своя судьба. И это ужасает его, он гонит от себя подобные мысли, теряет точку опоры, столкнувшись с жизнью не в официальных, а естественных ее проявлениях. Так человек, предпочитающий городскую жизнь, чувствует себя неуютно, сойдя с тротуара на проселочную дорогу. Он пытается успокоить себя, рассуждая, что чувства Анны и движения ее души его не касаются, что это дело ее совести. Признает, что, возможно, совершил ошибку, связав свою судьбу с этой женщиной, но ошибка была невольной, и отчего тогда чувствовать себя несчастным. Ложное достоинство, чинопочитание, лицемерие, трусость, прямолинейность, раскаяние перемешаны в этом человеке, который производит на других впечатление, прямо противоположное тому, что оставляет его жена: если Анна согревает сердца одним своим появлением, он, не желая того, превращает их в лед.

И все же Толстой отказывается выкраивать своих персонажей по одной мерке. Перед больной женой Каренин вдруг становится человечным, панцирь, под которым он скрывается, дает трещину, и полный жалости к Анне, муж не возражает против присутствия в своем доме Вронского. «Он у постели больной жены в первый раз в жизни отдался тому чувству умиленного сострадания, которое в нем вызывали страдания других людей и которого он прежде стыдился, как вредной слабости; и жалость к ней, и раскаяние в том, что он желал ее смерти, и, главное, самая радость прощения сделали то, что он вдруг почувствовал не только утоление своих страданий, но и душевное спокойствие, которого он никогда прежде не испытывал». Но душевный покой этот оказался недолгим – по мере выздоровления Анны Каренин вновь ожесточается, то, что казалось возвышенным у постели умирающей, становится смешным перед женщиной в добром здравии, и человек, подчиняющийся законам света, поступает так, как того требует этот свет. Анна же стремится разорвать опутывающую ее паутину лжи.

Она рассчитывает обрести во Вронском союзника и друга, а не только любовника. В одном из первых вариантов романа автор наделяет его кристально чистой душой, но так же, как и Каренина, шаг за шагом лишает его положительных качеств. Конечно, Вронский не только красивый офицер, тщеславный и не слишком умный, он принадлежит столичной «золотой молодежи», для которой любовные интрижки сродни охоте. В петербургском обществе люди делились на два сорта, абсолютно между собою несхожие. К самому низкому относились люди вульгарные, глупые и смешные, которые верили, что муж должен жить только со своей женой, девушка быть чистой, женщина целомудренной и стыдливой, что надо растить детей, зарабатывать на жизнь, платить долги, и в другой подобный вздор. Но был свет, где требовалось быть элегантным, благородным, отважным, веселым, не краснея предаваться страстям и надо всем смеяться. В этом, втором мире чувствует себя Вронский прекрасно, но уверенность пропадает после встречи с Анной, им овладевает страсть, и даже когда связь их утрачивает прелесть новизны, его все еще поражает грация, изящество, глубина чувств этой женщины. Но он отказывается видеть в ней мать, любовь к сыну раздражает его и сбивает с толку. Анна понимает это и скрывает от него свою боль, почти физическую, которую испытывает при встрече с мальчиком. Непонимание Вронского обрекает ее на одиночество. Грусть ее была тем более сильной, что не находила отклика. Он не могла и не хотела довериться Вронскому. Знала, что он никогда не поймет глубину ее страдания, холодно ответит, если она только намекнет на свою боль, и она будет презирать его за это, и боялась этого.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-12-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: