Зеленый призрак вновь наносит удар 5 глава




На столе лежат ключи и записка от Лили: она сегодня ночует в Бурже, ближайшие станции метро там-то, а ближайшие магазины, пекарня и сырная лавка там-то. Все «ближайшие» места оказываются довольно далеко.

Я иду на кухню. Слава богу, в кофеварке еще остался кофе. Я наливаю себе полную чашку, пью и выдыхаю, наблюдая, как в чернобелый мир постепенно возвращается цвет. Тянусь за круассаном, и тут звонит телефон.

— Привет.

— Виджей? Ты откуда звонишь? Слышно отлично.

— Сижу на крыше. Скрываюсь.

— От кого?

— От родительницы, от кого же еще? Ты вообще где? Я заходил к тебе утром, а там никого.

— Я в Париже.

— Ни фига себе. Круто. Если ты еще не передумала кончать с собой, там масса вариантов — собор Парижской Богоматери, Эйфелева башня, куча мостов…

— Тебе рассказали? — сжимаясь, спрашиваю я.

— Да весь класс знает. Если не вся школа. Спасибо Арден.

— А что она говорит?

— Что ты втрескалась в Ника и хотела ему отдаться, а он такой весь из себя любит Арден и тебя отшил, ну и ты с горя пыталась сигануть с его крыши.

— Чего? Все было не так.

— Это не важно. Версия Арден уже в анналах.

— Кто бы сомневался.

— Так что теперь даже не вздумай.

— Что?

— Убиваться. Если убьешься, все решат, что это из-за Арден.

— Черт. Я об этом не подумала. Точно.

Из глубины трубки доносится:

— Виджей! Виииииджееей!

— Палево, — шепчет Виджей.

— Виджей! Виджей Гупта, ты наверху?

— Мне надо валить, маман примаманилась. Да, кстати, а где твоя? Она с вами? Как ты ее из дома вытащила?

— Нет, мы не вместе. Она… она в клинике, Ви.

— В клинике? Что случилось?

— Ничего не случилось. Просто отец сбагрил ее в психушку.

— А тебя, значит, уволок в Париж.

— Да. Мы же с ним лучшие друзья, как ты понимаешь. Обожаем путешествовать вместе. Вот, решили оттянуться в Париже среди зимы. Еще несколько дней — и я тоже попрошусь в психушку.

— Виииииджееей!

— Анди, я тебе перезвоню. А, слушай…

— Да?

— Я, короче, пошутил. Ну, насчет Эйфелевой башни.

— Я знаю.

Наступает тишина. Я не могу говорить. Он, видимо, тоже. Я уже бывала на грани. И опять к ней приближаюсь. Я отлично это чувствую. И он чувствует.

— В общем, не надо, — говорит он наконец. — Правда, не надо.

Я закрываю глаза и сжимаю трубку в руке.

— Я стараюсь, Ви. Изо всех сил.

— Точно?

— Точно.

— Серьезно, как ты себя чувствуешь?

— Да нормально. Иди, звони в свой Казахстан.

Я вешаю трубку. Мое самочувствие далеко от нормы. Руки дрожат. И по всему телу гуляет дрожь. Маленькое сердце зацепило меня. Оно снилось мне всю ночь. Потом снился Макс. Как он нелепо размахивает руками. И кричит: «Я — Максимилиан Эр Питерс! Я неподкупен, неумолим и несокрушим!» А Трумен пытается проскользнуть мимо.

Как бы я хотела вернуться туда, на Генри-стрит, в то мрачное зимнее утро. Мне бы хватило одной минуты. Это же совсем немного. За это время не напишешь симфонию, не построишь дворец, не выиграешь войну. Жалкая горстка секунд. Люди тратят их, чтобы завязать шнурок. Почистить банан. Высморкаться. Но у меня нет этих секунд. И уже никогда не будет.

Отец заканчивает говорить по телефону.

— Джи там оставил тебе еще книжек по Малербо, — сообщает он. — На журнальном столике.

Я иду к столик), радуясь, что есть повод отвлечься. В одной из книг обнаруживаю ноты, включая неизвестный мне концерт в си миноре. Я забываю про круассан. И про все остальное. Кладу книжку на столик и достаю из футляра старинную гитару. Пытаюсь читать ноты и одновременно зажимать аккорды, примеряя музыку к струнам. Это оказывается трудно. Похоже, у Малербо были пальцы как у шимпанзе, если он мог так резво перебирать аккорды. Они сменяются с дикой скоростью. Я начинаю играть, и меня завораживает, как звучит музыка восемнадцатого века на инструменте своего времени.

Но я не успеваю сыграть и половины первой страницы, когда отец говорит:

— Прекрати, пожалуйста. Мне надо работать.

— Мне тоже, — огрызаюсь я.

Он оборачивается.

— Тебе надо работать над проектом, а не играть на гитаре.

— Это и есть мой проект, — возражаю я. Точнее, это было бы моим проектом, если бы я всерьез намеревалась его завершить.

Он недоверчиво щурится.

— Неужели? И какова основная идея?

— Что без Амадея Малербо не было бы группы «Радиохэд», — объясняю я, надеясь, что это исчерпает все вопросы. Но увы.

— Почему именно Малербо? Что в нем особенного?

Такое впечатление, что ему в самом деле интересно. Это что-то новое.

— Он любил нарушать правила, — говорю я. — Он отказывался писать ровненькие гармонии. Использовал кучу минорных аккордов и диссонанс. Исследовал возможности Diabolus in Musica и…

— Возможности чего?

Diabolus in Musica. Дьявола в музыке.

— И что это за чертовщина?

— Ха-ха, пап.

Он улыбается, понимая, что каламбур слабоват.

— А если серьезно?

— Так называли увеличенную кварту.

— Что такое увеличенная кварта?

Я медлю с ответом. Этот внезапный интерес к музыке слишком подозрителен. Он что-то затевает.

— Тритон — музыкальный интервал в три целых тона. Его используют, чтобы внести в гармонию диссонанс.

Отец непонимающе смотрит на меня. Я поясняю:

— Помнишь, когда Тони поет «Марию» в «Вестсайдской» [26]? Это тритон. Еще тритоны есть у Джими Хендрикса в первых тактах «Purple Haze». И в главной теме «Симпсонов» [27].

— А почему это называется «дьяволом в музыке»?

— Ну, считается, что тритоны звучат нестройно, немного зловеще. Но вообще-то все дело в том, что тритоны создают гармоническое напряжение, за которым не следует разрядки. Это все равно что задать вопрос, на который невозможно ответить.

— И в этом есть что-то дьявольское?

— Тритоны стали так называть в Средневековье — церковь же тогда не любила вопросов. Люди, которые задавались вопросами, чаще всего оказывались на колу или на костре. В церковной музыке было запрещено использовать тритоны, а на светские заказы композиторам в то время рассчитывать не приходилось.

Все, я увлеклась. Сижу и разглагольствую. Потому что ничто на свете мне не нравится сильнее безбашенных тритонов. И меня уносит. Я забываю свою подозрительность. Забываю сомнения. Забываю, что надо быть настороже.

— Значит, Малербо первый их использовал? — спрашивает отец.

— Да нет же, пап. Эксперименты с гармониями, уход от общепринятых представлений о норме — все это началось задолго до Малербо. Композиторы начали отходить от устоявшихся музыкальных традиций аж во времена Возрождения. А когда наступила эпоха барокко, Бах уже использовал тритоны — еще несмело, конечно, но все-таки он их использовал. Как и Гайдн, и Моцарт. Потом появился Бетховен и давай всюду фигачить диссонанс. А Малербо, который музыкальный наследник Бетховена, фигачил еще круче.

— Но Бетховен не играл на гитаре. Он играл на фортепиано.

— Ну и что?

— Как же он повлиял на гитариста?

Мне хочется биться головой об стенку от беспомощности.

— Пап, если человек гитарист, это не значит, что он слушает только гитарную музыку. Он слушает всякую музыку! Гитару Малербо можно узнать в фортепиано Листа. И сильно позже, у Дебюсси и Сати. А потом еще у Мессиана, это такой чокнутый француз, которого совсем уж заносило — он начал изобретать новые инструменты и классифицировать виды птичьих песен. На американцев Малербо тоже повлиял. Он узнаваем в куче блюзовых и джазовых стилизаций. Джон Ли Хукер у него кое-что перенял. И Эллингтон, и Майлз Дэвис. А потом еще альтернативщики типа «Джой Дивижн» и «Смите».

Отец перебивает меня:

— Но как ты собираешься доказывать эти взаимосвязи?

— Примерами, — отвечаю я и продолжаю: — Ну вот, а потом появился еще один гитарист, Джонни Гринвуд из «Радиохэда», он прямо вот совсем-совсем наследник Малербо — ломает правила, как Малербо, и у него тоже получается что-то новое и крутое, и…

— Постой. О каких примерах ты говоришь?

— О музыкальных фрагментах. Я выцеплю их из композиций, на которые буду ссылаться. У меня вообще-то доклад будет в формате презентации со слайдами и музыкой. А что?

Он складывает руки на груди и морщится.

— Даже не знаю, Анди. По-моему, это какая-то авантюра — музыкальные фрагменты, слайды… Думаю, на данном этапе будет разумнее написать обычный доклад о Малербо. О его жизни и работе, ну и что-нибудь о наследии упомянуть в конце. Тебе очень нужна достойная оценка.

Меня словно ударили под дых. Вот, значит, к чему он клонил. Ему плевать на музыку и на то, что меня интересует. Ему важны хорошие оценки. Как всегда. Я и так это знала. Знала, с кем разговариваю. Непонятно только, с чего я вдруг расслабилась. Почему решила, что в этот раз будет по-другому.

— А что делают твои одноклассники? В каком формате будет доклад у Виджея, например?

— Просто текст.

— Вот видишь. Послушай, мне правда кажется, что…

— Забей, — говорю я и погружаюсь в молчание.

— Забить? На что забить? На твой проект? — Он начинает повышать голос. — Я не собираюсь ни на что забивать, Анди. И тебе не позволю. Ты вообще представляешь, насколько это серьезно? Если ты не сдашь проект, ты не закончишь школу. А если сдашь и он будет толковым, вот тогда, возможно — не факт, замечу, но возможно, — это компенсирует все, что ты завалила в течение семестра.

Он продолжает что-то говорить, но я уже отключилась. Я сижу и мечтаю. О том, чтобы он научился понимать музыку. И меня. Чтобы он хоть на минуту закрыл глаза и послушал концерт в ля миноре Малербо — «Концерт фейерверков» — и почувствовал то же, что и я. Как звук вибрирует аж в самых костях. Как сердце бьется в ритме четвертушек и восьмых. Мечтаю, чтобы он послушал «Idioteque» «радиохэдов» и распознал в приглушенном металлическом скрежете тристан-аккорд, который Вагнер использовал в начале «Тристана и Изольды». Может, он бы даже заметил, что этот конкретный скрежет позаимствован у Пола Лански, который написал его на компьютере и назвал «Mild und Leise». А может, он не заметил бы этого, но роковой аккорд из четырех нот узнал бы точно. Его назвали в честь Вагнера, но Вагнер его не изобрел, а услышал в «Концерте фейерверков» Малербо и позаимствовал — только дал ему звучать дольше и заставил разрешаться в ля мажор вместо ре мажора. А потом передал по наследству Дебюсси, который использовал его в опере «Пеллеас и Мелизанда». Дебюсси, в свою очередь, передал его Бергу, который переиначил его для своей «Лирической сюиты», и дальше он перешел к Лански. А «радиохэды» нашли его у Лански и передали мне.

Я мечтаю, чтобы отец понял, что музыка — это жизнь. Что она вечна. Она сильнее смерти. Сильнее времени. И эта сила — последнее, что помогает держаться, когда надеяться не на что.

— Анди! Ты меня слушаешь? Если ты сдашь его в следующем семестре и получишь «отлично», то выйдешь из школы твердой хорошисткой, и этого будет достаточно, чтобы попасть в приличное подготовительное заведение, где за год тебе подтянут оценки и как следует поднатаскают, и тогда я смогу устроить тебе собеседование в Стэнфорде. У меня хороший приятель работает в приемной комиссии.

— Разве в Стэнфорде есть музыкальное отделение?

Пару секунд он строго смотрит на меня, потом говорит:

— В Святого Ансельма тебя тестировали…

— Да, да, можешь не рассказывать.

— …еще в дошкольном классе. И потом в пятом. И в девятом. И каждый раз коэффициент интеллекта выходил за сто пятьдесят. Как у гениев. Как у Эйнштейна.

— Или у Моцарта.

— Ты можешь стать кем угодно в этой жизни. Кем захочешь.

— Кроме того, кем действительно хочу стать, да?

— Анди, одной музыки недостаточно.

— Ее достаточно. Ее более чем достаточно. — Я тоже начинаю повышать голос.

Я не хочу, чтобы ярость овладела мной. Не хочу сейчас ссоры. Но сдерживаться так трудно.

— Музыкой не заплатишь по счетам, Анди. Ну сколько можно зарабатывать, играя на гитаре? Не каждый становится Джонни Радиохэдом, сама понимаешь.

— Уж понимаю.

Он хочет сказать что-то еще, но тут у него звонит телефон.

— От кого? От доктора Беккера? Да. Да, это я. Пожалуйста, соедините нас. Мэтт? Здравствуй. Да, слушаю тебя… Что с ней?

 

 

Мое сердце замирает.

— Что? — спрашиваю я.

Отец поднимает палец, чтобы я помолчала.

— Вот как? Нет, нет, конечно же нет. Да, я согласен с тобой, Мэтт.

— Что с мамой? — Я нервничаю все сильнее.

— Мэтт, подожди минутку. — Отец закрывает трубку рукой. — У твоей матери была реакция на антипсихотик, который доктор Беккер ей прописал. Он отменил его и звонит предупредить, что переводит ее на новый препарат.

— Можно с ней поговорить?

— Нет. Она еще не пришла в себя.

— Тогда с ним? Ну пожалуйста! — умоляю я.

Отец кивает.

— Мэтт? Слушай, прости. Анди очень волнуется за мать. Поговоришь с ней, хорошо? — Он протягивает мне трубку.

— Привет, Анди. Как там Париж? — спрашивает доктор Беккер.

— Что с мамой?

— Ее тошнит. Индивидуальная непереносимость лекарства. Это нормально, бывает..

— Понятно, тошнит. Но она хоть работать-то может? Она что-нибудь пишет?

Пауза, затем доктор Беккер произносит:

— Анди, твоей матери необходимо принять свою скорбь. Если мы хотим, чтобы она вернулась к прежней жизни, ей нужно смотреть своей потере в лицо, а не вытеснять переживания, погружаясь в живопись…

— Ну да, ну да, но ей нужно писать! — Я не желаю выслушивать его психотерапевтическую болтовню.

Снова пауза. Потом он говорит:

— Нет, она сейчас не пишет.

— Я же запаковала ей с собой краски! И мольберт, и холсты. Отнесла их в ее палату и даже показала, где они лежат.

— Да, я знаю. Я попросил все убрать.

— Что?.. — Секунда, и у меня вышибает пробки. — Вот вы хмырь! Как так можно?

— Дай сюда трубку, — требует отец. Он протягивает руку, но я отворачиваюсь.

— Анди, я понимаю, ты расстроена, но, уверяю тебя, медикаментозное лечение действительно поможет твоей матери, — говорит доктор Беккер. — Поможет по-настоящему, ощутимо.

— То есть когда лекарства ее вштырят, она превратится в зомби. Как я. А когда они перестанут работать, она будет конченым психом! Как я.

— Я уже объяснял: мы скоро сможем отследить динамику…

— Динамику? Какая может быть динамика у художницы, которой не дают писать? Чем она вообще там занимается? Прихватки вяжет? Ей нужны краски и кисти, как вы не понимаете!

— Анди…

— Какое счастье, что вас раньше не было. Иначе мир не знал бы ни Вермейера, ни Караваджо. Вы бы своими колесами вытравили из них девушку с жемчужной сережкой и «Взятие Христа под стражу»!

— Анди, все! — Отец вцепляется в трубку и тянет ее на себя.

Я обзываю доктора Беккера последними словами и требую позвать к телефону маму. Он отвечает, что это невозможно. В ее нынешнем состоянии я только ее расстрою. Я шлю его куда подальше.

— Хватит! — Отец вырывает у меня телефон и говорит: — Прости, Мэтт. Через пару минут перезвоню.

Он кладет трубку и начинает орать:

— Это было вопиюще! Ты себя совершенно не контролируешь! Сейчас же успокойся, а потом перезвони доктору Беккеру и извинись.

Мне плохо. Я мечусь вокруг стола.

— Зачем ты это сделал? — кричу я. — Зачем ты ее сплавил туда?

— Чтобы она поправилась. Она больна, Анди.

— Она поправлялась дома! Она уже не рыдала целыми днями. Перестала швырять посуду. Ей надо быть дома, там, где ее работы!

Отец несколько секунд молчит, потом произносит:

— Прекрати. Остановись. Тебе кажется, что ты сама можешь все исправить. Вылечить мать. Ты думаешь, что если вылечишь ее, если у тебя это получится, значит сумеешь и…

Я перебиваю его:

— Помнишь сказку про короля-лягушонка?

— Что?.. Нет, не помню.

— Трумен очень любил эту сказку. История там такая: жил-был молодой король. У него был верный слуга. Однажды короля похитили и превратили в лягушонка. И сердце слуги разбилось. Его пришлось заковать в три стальных обруча, и только так он мог…

— Жизнь — это не сказка. Неужели ты еще не поняла?

— Мамино сердце разбито.

— Анди, твоя мать тебе говорила. И я тебе говорил. И доктор Беккер тебе говорил. Все тебе говорили: это не твоя вина!

Я смеюсь. То есть мне казалось, что должен получиться смех, но получается жалкий стон. Отец снимает очки и трет переносицу. Какое-то время мы так и стоим друг против друга. А потом я больше не могу.

— Пойду погуляю, — говорю я.

— Отлично. Делай что хочешь. Я сдаюсь, — отвечает он.

Я поправляю:

— Ты давно уже сдался.

Я хватаю гитару и рюкзак и бегу вниз по лестнице, потом на улицу. Направляюсь куда-то на восток, понятия не имею куда. Надеюсь дойти до места, где можно будет сесть и поиграть, выкинуть из головы этот мир и всех, кто его населяет. Особенно отца. Потому что он сказал неправду, и мы оба это понимаем.

Это моя вина. Сердце моей матери разбито из-за меня.

Это я убила брата.

 

 

Я иду и иду.

Иду и иду. По рю Сен-Жан, к рю Фобур-Сент-Антуан, потом на запад, к Бастилии. Я не останавливаюсь. Я направляюсь в самое сердце Парижа. К двум часам я дохожу до рю Анри IV. Будний день, зима, так что на улицах пустынно. Я иду дальше, на юг. К реке.

Там можно будет поиграть. Никто не потребует, чтобы я прекратила. Никто не объявит, что музыки недостаточно, когда музыка — единственное, что у меня осталось.

Я спускаюсь по узким ступенькам и оказываюсь на просторной каменной набережной. У самой реки — скамёйка. Я ставлю на нее гитару и рюкзак, достаю телефон и звоню доктору Беккеру. Попадаю на автоответчик. Звоню маме на мобильный. Автоответчик. Тогда я сажусь и снимаю сапоги с носками. Ноги страшно болят. Я нахожу в рюкзаке пластыри, заклеиваю все стертые места и снова надеваю носки.

По дороге, еще в Сент-Антуане, я успела зайти в лавку для художников, в китайский магазин и в бутик винтажной одежды. Сейчас я рассматриваю покупки, разложив их на скамейке. Краски и кисти. Банка с чаем, расписанная цветами. Зеркальце с инкрустацией, шесть стеклянных пуговиц и флакон из-под духов. Все для мамы. Я собираюсь отправить ей посылку. Про каждую вещь я сочиню историю, как она раньше делала. Напишу ей, что пуговицы спороли с платья Эдит Пиаф, духи принадлежали Жозефине Бейкер, а зеркальце носила с собой активистка Сопротивления, которая хранила в нем тайные послания. Жаль, что я не увижу мамино лицо, когда она откроет посылку. Не хочу мерзнуть на этой скамейке, хочу быть дома, рядом с мамой. Чтобы она писала картины, а я играла на гитаре. Вечером, в нашей гостиной, в полумраке. Мы бы сидели вдвоем, окутанные нашей общей невыразимой печалью.

Неподалеку раздается тихий всплеск. Я подхожу к воде и вижу, как крыса ныряет и исчезает во мраке Сены. И представляю, каково было бы нырнуть за ней следом. Один шаг — все, что нужно. Только один. Вода сейчас ледяная. Миг — и все.

Звонит телефон. Я открываю его, не глядя на номер.

— Алло! — Я изо всех сил надеюсь, что на том конце окажется мама, а не доктор Беккер.

— У нас урок начался, да?

— Натан?.. Натан! Ох, черт. Вот блин!

Как я могла забыть? Господи, ну и дура. В Нью-Йорке сейчас утро. Утро вторника. Мы с Натаном договорились встречаться на каникулах по вторникам и пятницам.

— Что приключилось? — спрашивает он озабоченно.

— Натан, я в Париже. И буду здесь три недели. Я не хотела, но приехал отец… он сдал маму в клинику. В дурку. Сказал, что я должна лететь с ним, что он не оставит меня одну, а у него дела в Париже, и вот я здесь. Надо было вас предупредить, но я не сообразила. Выскочило из головы. Простите, я…

Голос надламывается, и я начинаю реветь. И ничего не могу с собой поделать. Я хочу к маме. Хочу к Натану. Хочу в Бруклин. Мне холодно, страшно и плохо — надоело оправдываться, надоело быть психом и разочарованием, надоела эта тоска, которая выматывает меня каждую минуту каждого дня, где бы я ни была.

— Анди… — зовет Натан, но я не слышу его.

Ну давай, трусиха, говорю я себе. Давай, ничтожество. Сделай это, и все закончится. Давай. Один шаг. Концы в воду.

— Анди, послушай меня. Послушай.

Всего один шаг.

— Ты знаешь, что Бах потерял малолетнюю дочь, а потом трех сыновей, а потом и жену, Марию-Барбару? — говорит Натан. — Знаешь?

Я вздыхаю и прихожу в себя.

— Нет.

— Потом они со второй женой, Анной-Магдаленой, потеряли еще четырех дочек у трех сыновей. Одиннадцать любимых детей. Он их всех похоронил. Одиннадцать, да?

— Что вы хотите сказать, Натан? Что одиннадцать — это больше, чем один? И я не вправе?..

— Многие исследователи задавались вопросом: как Бах сумел пережить эти утраты? Почему не перестал дышать, почему его сердце не остановилось? А главное — как он смог и дальше писать музыку? Кантаты, сюиты для виолончели, мессы, концерты… Самую прекрасную музыку, какую доводилось слышать миру. Знаешь, как он смог? Я тебе скажу.

— Ну и как?

— Нота за нотой.

— Да, только, Натан, вот в чем все дело: я не Бах. Никто больше не Бах.

— Нота за нотой. Такт за тактом. Фраза за фразой. Сможешь?

Я молчу.

— Сможешь, — твердо говорит он.

— Хорошо. Да. Я смогу.

Мы прощаемся. Я сажусь на скамейку с ногами и упираюсь лбом в колени.

Нота за нотой, значит. Для начала нужна всего одна нота.

Я поднимаю голову. Гитара лежит рядом со мной. Я тянусь к ней, но тут с улицы за спиной раздается визг тормозов, потом автомобильный гудок. Кто-то кричит — видимо, водитель выскочил из машины, — и льется негромкая музыка. Наверное, из приемника. «Norwegian Wood». Прекрасная грустная мелодия, написанная в шестидесятых Ленноном, которому Маккартни подкинул средние восемь тактов.

Я прижимаю к себе гитару, закрываю глаза — и мои пальцы находят ее. Ту самую ноту. Ту, которую искал Бах, когда умирал очередной ребенок. Ту, которую нашел Леннон, проснувшись в одиночестве. Ту, которая мне сейчас так нужна.

Начинаю играть первые аккорды. Плохо. Пробую снова. Наконец получается, и меня уносит прекрасный рефрен, затягивает печальная гармония. Я растворяюсь в музыке. Я играю песню до конца. Когда стихают последние ноты, рядом раздается тихий стук. Открыв глаза, я обнаруживаю в гитарном чехле блестящую монетку: евро. По набережной удаляется старик с тростью.

Несколько секунд я не могу понять, что произошло, а потом до меня доходит: он решил, что я бездомная. Неудивительно, учитывая, что я сижу на скамейке без сапог, а вокруг разложены все мои пожитки.

— Эй! — кричу я ему вслед. — Постойте!

Я хватаю монетку и бегу за ним, в одних носках и с гитарой. Я объясняю, что он ошибся: я не бездомная, просто так выгляжу. И пытаюсь вернуть ему деньги. Нет, говорит он, я неправильно его поняла. Это не благотворительность, а плата за мою музыку. Ему очень понравилось.

Он выглядит так грустно — седой бородатый дедушка в пальто. Возможно, дело в лишней таблетке, которую я проглотила утром, но на секунду я вижу перед собой не старика, а того, кем он был раньше, когда впервые услышал эту песню. Молодой парень посреди Парижа. Наверняка был влюблен, как Леннон. Я смотрю в его печальные, бесконечно красивые глаза и вижу — да, конечно же был.

Он касается шляпы и произносит:

— Благодарю вас, мадемуазель. Прощайте.

И уходит.

Я гляжу ему вслед, потом опускаю глаза на монету в своей ладони. Бросаю ее в карман, сажусь обратно на скамейку и играю.

Нота за нотой.

 

 

Утро среды.

Один день долой, осталось еще двадцать.

Вчера я гуляла допоздна, чтобы не столкнуться дома с отцом. Он вроде собирался на какой-то ужин, и я решила не возвращаться до его ухода. Несколько часов сидела у реки и играла на гитаре. Потом пошла по барахолкам искать очередные сокровища для мамы. Собрала посылку на почте, отправила Виджею. Потому что, если послать на больничный адрес, доктор Беккер все конфискует. А Виджей может ее навестить и пронести подарки контрабандой. Мы созвонились, и он обещал, что постарается.

Теперь я сижу за длинным обеденным столом, положив перед собой старинную гитару, и вожусь со сломанным замком, пока отец висит на телефоне. Мне нужно с ним поговорить. У меня созрел план. Еще один день вроде вчерашнего я не переживу. Тем более целых три недели.

Отец сидит в дальнем конце стола и разговаривает с Джи по громкой связи. Джи вдается в какие-то подробности о Бурбонах — родственниках Людовика XVI — и о Габсбургах — родственниках Марии-Антуанетты. Я пытаюсь выковырять язычок, чтобы замок можно было как следует запереть. Потому что, если сейчас взять футляр за ручку, не перетянув его ремнем, гитара выпадет и сломается. От одной этой мысли мне становится плохо. Я уже пробовала извлечь язычок скрепкой, но это не помогло. Также не сработали колпачок от ручки, штопор и фруктовый нож. Теперь я вожусь с пластиковой вилкой.

Отец прощается с Джи. Я слишком сильно надавливаю на вилку, и она ломается, кусок отлетает на другой конец стола. Отец молча поднимает взгляд от ноутбука. Я тоже смотрю на него молча. Мы сейчас не ругаемся, а когда мы не ругаемся, нам толком нечего друг другу сказать.

Я спрашиваю:

— Ну что… Значит, Джи подключает сразу три лаборатории? Париж, Бельгия и Германия, да?

— Да. Это довольно сложно, — уклончиво отвечает отец.

— Ничего, я пойму. Я же гений, ты забыл?

Он пропускает это мимо ушей.

— Джи хочет, чтобы результаты анализов невозможно было оспорить. И чтобы важность исследования никто не подвергал сомнению.

— А при чем тут… — начинаю я, но меня перебивает звонок домофона.

— Это такси, — сообщает отец, натягивая куртку.

— Пап, подожди секунду…

— В чем дело, Анди? Мне надо ехать.

— Если я напишу черновик, можно я вернусь домой?

— Ты и так вернешься домой. У нас обратные билеты на двадцать третье.

— А если раньше? Если все будет готово к выходным, можно мне улететь в воскресенье?

— Не уверен, что это хорошая идея.

— Почему? Ты же сказал, что я должна выдать черновой вариант работы, — ну, я и выдам. И я буду хорошо себя вести, клянусь! Буду звонить тебе из Нью-Йорка каждый день. Можешь попросить Руперта Гуда присматривать за мной. Ну или не Руперта, а, скажем, миссис Гупту.

— Вижу, ты все уже продумала. — Отец берет портфель.

— Да.

Он внимательно смотрит на меня, и я отвечаю ему таким же внимательным взглядом и с удивлением замечаю, что он еще сильнее поседел, а вокруг его глаз собрались морщинки, которых я не помню.

— Но мне казалось… Впрочем, не важно. — Он качает головой. — А ведь тебе раньше так нравился Париж.

Мне по-прежнему нравится Париж. Но проблема не в Париже, и мы оба это понимаем. Только я не хочу сейчас это обсуждать. Для разнообразия попробую промолчать. Потому что мне ужасно важно, чтобы он согласился меня отпустить.

— Что ж, будь по-твоему. Но у меня есть условие. Это должен быть хороший черновик. Точнее, просто хорошего мало: чтобы выбраться из ямы, в которую ты сама себя загнала, нужно нечто выдающееся. Я хочу видеть работу на «отлично», не меньше. Ты все еще собираешься писать про музыкальную генеалогию? В формате презентации?

— Да.

— Тогда я жду от тебя хорошего, убедительного предисловия, помимо основной части. Чтобы я понял, как будет выглядеть вся работа, целиком. Причем к основной части должна быть приложена полная библиография, все источники, а также список музыкальных записей и иллюстраций, которые ты собираешься использовать.

Ничего себе. Предисловие и основную часть — и все к воскресенью.

— Договорились? — спрашивает он.

— Да.

Я настроена решительно. Настолько решительно, что гитара отправляется обратно в футляр, а передо мной оказывается одна из книг про Малербо из библиотеки Джи — хотя отец еще не успел застегнуть куртку. Он задерживается в дверях.

— Я рад, что тебя хоть что-то мотивирует, — говорит он. — Даже если это желание быть подальше от меня.

Мне хочется сказать что-нибудь уместное. Доброе, но не лживое, чтобы нам обоим не испытывать потом неловкости. Я упускаю момент. Дверь захлопывается. Пару секунд эхо еще звучит в комнате.

Ну, вот он и ушел. Как всегда.

 

 

«…таким образом, мы видим, что 1795 год оказался поворотным для Малербо, который именно тогда отошел от принятых в то время музыкальных принципов и создал уникальный гармонический стиль. Как ему это удалось? Какие события обусловили этот прорыв — остается загадкой, как и многое другое о композиторе. Нам ничего не известно о ранних годах жизни Малербо, о его семье и начальном музыкальном образовании. Известно лишь, что осенью 1794 года он прибыл в Париж и стал писать музыку для театральных спектаклей.

В следующей главе мы рассмотрим одну из его ранних работ — концерт в ля миноре, также известный как „Концерт фейерверков“. Происхождение названия — еще одна загадка. В отличие от „Музыки для королевского фейерверка“ Генделя, написанной по приказу английского короля Георга II в честь окончания войны за австрийское наследство, „Концерт фейерверков“ не был заказан монархом, и в исторических архивах нет упоминаний этой музыки в связи с мероприятиями государственного масштаба. В этом произведении недостает сложности и утонченности более поздних композиций мастера, и тем не менее можно утверждать, что это ключевая работа в его биографии. „Концерт фейерверков“, написанный летом 1795 года в Марэ, ознаменовал неожиданную и поразительную смену гармонической ориентации Малербо».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: