Зеленый призрак вновь наносит удар 7 глава




— Это Виржиль, — сообщает Жюль. — Виржиль, это Анди. Я подобрал ее у Эйфелевой башни. Она круто играет.

— Тогда фигли она делает с тобой? — спрашивает Виржиль.

Он поворачивается ко мне, и… ух. Какой он классный. Черт. Ну очень классный. Высокий и гибкий, с дредами, как у Лила Уэйна, и с маленькой треугольной бородкой под нижней губой. У него скуластое лицо, светло-коричневая кожа и теплые глаза цвета кофе. Он подтягивает к себе барный стул и садится рядом с Жюлем.

— Как тебя занесло-то сюда? В каты вечером пойдем? — спрашивает Жюль.

— Не, мне работать надо. Пришел вот тебя послушать.

— Что такое каты? — спрашиваю я.

— Катакомбы, — объясняет Жюль. — Виржиль у нас настоящий катафил.

Я знаю, что такое катакомбы, но про катафилов первый раз слышу.

— Звучит слегка противозаконно.

— Это на всю катушку противозаконно, — кивает Виржиль. — Мы лезем ночью в закрытые туннели, ищем новые пещеры, наносим все это на карту. Там опасно, конечно, но только если плохо ориентируешься. А вообще дико прикольно.

— Темные туннели и мертвецы, — говорю я. — Да, позитивчик.

— Когда у тебя смена? — спрашивает Жюль.

— В полночь, — отвечает Виржиль. Он рассказывает, что приехал в город пораньше. На отшибе, где он живет, опять беспорядки — какие-то местные сцепились с полицейскими, и он решил свалить до темноты, пока кто-нибудь не добрался до его тачки.

Оказывается, он работает таксистом и живет с родителями в муниципальном комплексе — в банлье Клишису-Буа. Это такой пригород, полтора десятка километров от центра города. Я слышала про Клиши. Злачное место, как и другие банлье. Пару лет назад двое молодых парней погибли там в разборках с полицией, и после этого начались беспорядки, которые длились много дней.

— Я думала, у вас там поутихло, — говорю я.

— У нас никогда не утихнет, — отвечает он и меняет тему: — Ты сама-то откуда?

— Из Бруклина.

Его глаза загораются.

— А ты знаешь Джея-Зи?

— Нет. Мы с Джеем, мягко говоря, из разных тусовок. А что? Ты рэппер, что ли?

— Да я гений хип-хопа, — отвечает он.

— Два притопа, три прихлопа, — смеется Жюль.

Виржиль отмахивается от него.

— Сочиняю всякое, — поясняет он. — Смешиваю жанры. Хип-хоп, этника, фанк, регги. Все, до чего дотянусь.

— Пишешься? — спрашиваю я.

Он качает головой.

— Не. Хочу открыть собственный лейбл.

Жюль снова ржет.

— Еще бы. Ты же на фиг не сдался коммерческим.

Виржиль не обращает на него внимания.

— Короче, у меня будет свой лейбл, а потом я открою свой клуб. А потом сеть кабаков. И линейку модных шмоток хочу выпустить.

— Как скромно, — говорю я. — По-моему, надо метить выше. Собственная авиакомпания, баскетбольная команда, телеканал. А если хочешь тусить с Джеем, то нужен еще собственный особняк в Нью-Йорке.

— Точно, пригодится, — соглашается Виржиль. — Как-нибудь прикуплю. Заранее приглашаю в гости! — Затем он кивает на Жюля: — Он тоже там будет. Парковать мои тачки.

Я смеюсь. Смех получается каким-то ржавым, как суставы Железного Дровосека, когда Дороти их еще не смазала.

— А сочиняешь — на французском или на английском?

Он усмехается.

— Ты много французских хип-хоперов знаешь?

— Ну, Джоуи Старр…

— А еще?

— Хмм…

— Вот-вот. Так что, пока Лил Уэйн не начнет читать рэп на французском, я буду читать на английском.

Потом он спрашивает, видела ли я «Тим Робеспьер», «Фишер-спунер», «Спуки Гоуст» и кучу других странных бруклинских команд, о которых в самом Бруклине никто и не слышал.

— «Фишерспунер»? — переспрашиваю я и опять смеюсь. — Где ты их вообще откопал?

— Он знает все, что кто-либо когда-либо написал, — комментирует Жюль. — Ты бы видела его комнату. От пола до потолка забита дисками. У него там такое попадается!.. Какие-то охотничьи напевы из Сомали, песнопения карпатских монахов, цирковая музыка двадцатых годов, рагга, зук… Духовые оркестры из Теннесси. Короче, там все!

— Зачем тебе это? — спрашиваю я, и мне в самом деле интересно.

Виржиль пожимает плечами.

— Ищу вдохновение.

— Хочет написать идеальную песню, — вклинивается Жюль.

— Ну да. Хочу.

— Чтобы в ней отражался весь мир с его добром и злом и красотой и болью, — ерничает Жюль.

— Праздники, кладбища, кофе и кровь. Кости и розы, дерьмо и любовь, — начитывает Виржиль.

— Банки, помойки, кастеты и шприц — несколько сердцу любезных вещиц, — подхватываю я, имитируя интонации Джули Эндрюс [31].

— Дай пять, — говорит Виржиль и поднимает ладонь.

— Ну чего, Канье [32], зажжем? — предлагает Жюль.

— Под твою мандолину, что ли?

— А тебе слабо? — подмигивает Жюль. — Вперед!

Он перегибается через барную стойку, добывает пустое ведерко для льда и превращает его в битбокс. Я возвращаюсь на сцену, беру гитару и извлекаю несколько развязных аккордов в духе «Ред Хот Чили Пеппере».

Виржиль улыбается и смотрит на меня.

— Что, поехали?

— Поехали, — отзываюсь я.

— Поехали! — подхватывает Реми. — Хочешь жрать — залазь на сцену.

Виржиль по дороге к сцене гладит Реми по лысине. Реми осыпает его бранью. Какое-то время мы втроем пытаемся сыграться, ловим фразы. Жюль выхватывает одну, украшает и развивает ее.

— Оно, — кивает Виржиль. — Так держать.

Я пробегаю через несколько аккордов в поисках хорошего рефрена и фона для речитатива.

— Вот это пойдет, мне нравится, — говорит Виржиль.

Он стягивает толстовку и остается в белой футболке. У него красивые мускулы на руках. Джинсы так идеально облегают его задницу, что я запарываю аккорд, уставясь на нее.

Он оборачивается.

— Что, стремно тебе?

— Ага. То есть нет. То есть да.

Когда ж я сдохну.

— Мне тоже. Короче, как только я руку подниму, вот так, — сворачивай на рефрен, — говорит он. Потом смеется, добавляет: — Сейчас какая-нибудь лажа получится, точно говорю, — и поворачивается к зрителям.

— Песня называется «Предместный», — объявляет он.

Мы с Жюлем начинаем играть. Виржиль молчит несколько тактов, потом поднимает руку. Мы играем рефрен. Он начинает читать. Получается хорошо. Просто отлично. Переключаемся на запев, путаемся немного, но выравниваемся. И, внезапно, — вот оно. Ритм и аккорды И рифмы сливаются в одно, и то, что мы порождаем втроем, становится больше и сильнее, чем каждый из нас в отдельности. Получается музыка. Получается магия.

 

Эй, предместный

Алкаш безвестный

Торчок бесполезный

Эй, предместный

На пособие способный

Лузер бессловесный

Прожженная жизнь

Не по мне

Весь в огне

На войне

Нож в спине

Возьми себе

На окраине, на краю

Выживаю, не сдаю

Выжимаюсь, устаю

В пустыне нищеты

Пытаюсь подходить,

Не чудить, не вредить

Но себя не изменить

Это все мечты

Наниматься прихожу

Душу тебе выложу

Все, что умею, покажу

Но твои глаза пусты

И на губах — пустая улыбка

Нанять меня — большая ошибка

Скорей бы ушел

Думаешь ты

Эй, предместный

Заразный, отвязный

А нтибуржуазный

Эй, предместный

Хроники избежать

Криминальной окрестной

Мне нелегко

Господин Сарко

Сидишь высоко

Глядишь далеко

Видишь только хулигана

Я на работу встаю рано

Возвращаюсь после двух смен

Обхожусь без сцен

Господин Ле Пен

Для тебя я нацмен

Франция дала правый крен

Еще немного, и ты — президент

Пора ловить момент

Заливать цемент в монумент

За перемирие отдам

Последний цент

Эй, предместный

В заразе, в отказе

В каждой фразе

В квартирке тесной

Что тебе толку

В моем рассказе

Пока моя песня еще не спета

Воевать ради нейтралитета

Выйти однажды из-под запрета

Не послушав чужого совета

Каждый день до рассвета

На передовую с проездным билетом

Сгибаться перед авторитетом

Ждать закона, пакета, декрета

От обитателя кабинета

Музыка — моя ходовая монета

Мои слова вместо пистолета

Мой протест уложен в куплеты

Ведь куда ни глянь

В предместьях дело — дрянь

Свободе, равенству и братству не перейти грань

Между Сен-Жермен и Клиши

Сколько ни горлань. [33]

 

 

 

Он заканчивает речитатив. В зале раздаются аплодисменты и свист. Получилось. Удивительно, но получилось. Мы все смеемся от радости, даже я. Жюль хватает с первого подвернувшегося столика пустую корзинку из-под хлеба и пускает ее по залу. Она возвращается к нам с монетами и купюрами. Мы играем еще несколько песен. Некоторые сочинил Виржиль — Жюль знает, как их играть, а я подыгрываю как могу. Другие — каверы хитов. Спустя час мы снова пускаем по кругу корзинку и делаем перерыв, чтобы Виржиль поужинал.

— Неплохо заработали, — говорит Жюль, раздавая нам деньги. — Надо будет повторить. Слышь, Реми! — кричит он. — Мы еще в воскресенье придем.

— Я предупрежу папарацци, — отзывается Реми.

— Вы же будете? — спрашивает Жюль.

Виржиль смотрит на меня.

— Анди, ты как?

Я смотрю на него. Такие теплые карие глаза.

— Я… да. Если буду в Париже. Есть шанс, что я улечу домой в воскресенье.

Он отворачивается и смотрит на часы.

— Ладно, мне пора, — говорит он, отталкивая пустую тарелку. — Жюль, ты остаешься?

Жюль качает головой.

— Мне завтра работать.

— А ты?

— Мне тоже пора, — отвечаю я.

— На чем поедешь?

— На метро.

Он снова смотрит на часы.

— Время уже позднее. Давай я лучше тебя подвезу.

— А меня? — встревает Жюль.

— Не наглей. Тебе пешком идти пять минут.

У выхода из кафе Жюль на прощанье целует меня в щеки и напоминает, что в воскресенье концерт.

— Вон моя тачка, — Виржиль указывает на помятое синее «Рено» с рекламой такси на боку.

Мы садимся в машину. Я говорю, куда ехать, и спрашиваю, сколько часов у него смена.

— С полуночи до восьми.

— Жесть.

— Да не, нормально. Прихожу домой, валюсь спать, а по вечерам пишу музыку.

— Значит, ты весь день спишь?

— Как правило, да. Сестра с братом в это время в школе, а родители работают.

— А твои родители — они…

— Французы. Они французы. И я француз, — отрезает Виржиль.

— Вообще-то я хотела спросить, музыканты ли они.

— Прости, — говорит Виржиль, и я понимаю, что он искренне просит у меня прощения. — Больная тема…

— Да, я догадалась. Я же слышала «Предместного».

— Я родился в Париже. Родители приехали из Туниса еще детьми. Но мы все равно здесь чужие. Арабы. Африканцы. Черномазые. Отбросы. Мы вечно виноваты во всех бедах Франции.

— А как твое полное имя?

— Виржиль Валид Букадида. А твое?

— Диандра Ксения Альперс.

— Ни фига себе.

— Зови меня Анди.

— Да уж, пожалуй..

— Кто бы говорил! — смеюсь я.

— Моя мать преподает литературу в школе, — объясняет он, тоже смеясь. — Вергилий — ее любимый поэт.

По радио начинают играть «Десембристс» — «Grace Cathedral Hill». Мы оба тянемся к приемнику, чтобы сделать погромче, и Виржиль касается меня рукой.

— Прости, — опять говорит он. Мог бы и не извиняться.

Потом диджей ставит еще две песни из альбома «Castaways and Cutouts». Мы слушаем молча. Большинство людей этого не умеют — молча слушать музыку. Я закрываю глаза и зажимаю воображаемые струны на невидимых ладах. Это дико красивый альбом. Когда музыка заканчивается, Виржиль заявляет, что «Picaresque» лучше. Я в корне не согласна, и мы спорим, пока не начинается «Reckoner», тогда мы вновь замолкаем. Потом он спрашивает, бывала ли я на концертах «радиохэдов».

— Да, — отвечаю я, — и у них, кстати, очень крутой последний альбом.

— У тебя есть? — удивляется он. — Откуда? Он же еще не вышел.

Я рассказываю, что на прошлой неделе они давали маленький концерт в Лос-Анджелесе и сыграли там несколько новых вещей, а кто-то их записал и выложил в интернет.

— Они у меня на айподе, — говорю. — У тебя наушники найдутся?

— Наушники не нужны, — отвечает он и показывает разъем на панели.

Я вставляю туда айпод и делаю погромче. Спустя три песни мы останавливаемся у дома Джи.

Виржиль смотрит сквозь стекло на жуткие железные ворота, хмурится и приглушает музыку.

— Реально? Ты здесь живешь?

— Там внутри посимпатичнее.

— Надеюсь. — Он улыбается и спрашивает: — Так чего… скоро уезжаешь?

— Да уж скорее бы, — отвечаю я. — И забыть все это как страшный сон. — Слова слетают с моих губ раньше, чем я успеваю подумать. Я тут же спохватываюсь, что ляпнула какую-то жесть, и мечтаю ее отменить. Не хочу, чтобы он меня неправильно понял. Но поздно. Жесть — моя базовая реакция на все подряд. Доктор Беккер в свое время сказал, что это такой защитный механизм, что я таким образом отталкиваю от себя людей. Что ж, сработало и на этот раз. Виржиль на меня больше не смотрит.

— Спасибо, что подвез, — говорю я, пытаясь смягчить неловкость.

— Фигня, — произносит он, пожав плечами, и наклоняется, чтобы поцеловать меня в обе щеки. Он француз, так что поцелуи ничего не значат, и я об этом жалею. Ужасно жалею. Хотя все это некстати. Я же только что сбежала из страны из-за поцелуя.

— Давай, иди, — говорит он. — Я подожду, пока ты войдешь.

В последний раз кто-то ждал, пока я войду, еще когда я училась в первом классе. Я так ему и говорю, но он молчит. Мне остается только встать и идти к двери. Потом дверь за мной закрывается, Виржиль включает двигатель, и машина уезжает. На мгновенье мне становится жалко, что это Париж, а не Голливуд — тогда бы я могла броситься за ним, догнать на каком-нибудь светофоре и сказать, что я ужасная дура.

Но это не Голливуд. Так что я пробираюсь по двору Джи, между зловещими статуями и колоннами, стараясь не споткнуться по пути. Я одна. Вокруг темно.

Все как всегда.

 

 

Отец до сих пор не вернулся. Странно.

Я сажусь за стол и смотрю в потолок, размышляя, почему все, к чему я ни прикоснусь, превращается в дерьмо. Только что отшила клевого чувака — наверное, лучшего из всех, кого встречала. А уж сколько всего я запорола за последние два года!

Видимо, если что-то сломано внутри — начинаешь ломать все снаружи. Даже хорошее. И как, спрашивается, избавиться от этой идиотской привычки? Уверовать в Господа? Съесть шоколадку? Купить новые туфли? Что поможет наверняка? Однажды я спросила у Натана, думая, что он знает, с его-то биографией. Но он сказал, что мне придется искать ответ самой. Что в этом поиске помощников не бывает.

Я достаю из рюкзака таблетки и глотаю три штуки. Вот он, мой ответ. Закинься колесами и забудь про ярость и тоску. А заодно про вопрос, который тебя так мучит.

Гитара Джи по-прежнему лежит на столе — там, где я ее оставила. Я провожу пальцами по футляру, потом достаю гитару и немного играю. Но чуда не происходит. Потому что я не могу сосредоточиться на музыке. Я думаю о том другом, что прячется в этом футляре. О дневнике. Как бы ни старалась не думать. Из головы не идет эта девушка, Александрина. И газетная вырезка. И Луи-Шарль. Дневник будто зовет меня, и от этого зова мне делается не по себе. Как от шагов за спиной в темноте или от пустоты за открывшейся дверью. Надо оставить все как есть, я знаю, так будет лучше.

Только я никогда не поступаю как лучше.

Я снимаю ключик Трумена, отпираю замок и достаю дневник.

 

Апреля 1795

Мы приехали в Версаль в неудачное время. На дворе стоял май 1789-го. Городок кишел хмурыми людьми.

— Как это «кто они такие»? У вас что, кочан вместо башки? — возмущался Левек, хозяин постоялого двора. — Это депутаты Генеральных штатов от трех сословий. Они собрались здесь, потому что Франция разорена. Войны нас не добили — так добьет коронованная сука!

Это мой дядя поинтересовался, что за люди кругом с такими важными лицами и нет ли для нас комнатки подешевле. Он объяснил, что пока мы не при деньгах, но скоро разбогатеем — ибо мы привезли с собой лучших во всей Франции марионеток.

Левек рассмеялся ему в лицо. Да кому нужны наши марионетки? Всех интересуют только последние новости из дворца. Согласится ли духовенство с нижней палатой? Что сказал Мирабо? Прислушается ли король к голосу разума?

Дядя снова спросил:

— Так что, найдется для нас ночлег?

Мы шли пешком из самого Парижа, со всеми пожитками, которые тащил на тележке наш тощий ослик Бернар. Мы были уставшие и голодные. Вечно голодные. Мои братья плакали. Мать из последних сил сдерживала слезы.

Левек окинул нас взглядом и цыкнул зубом.

— Если будете петь моим постояльцам в пивной, разрешу ночевать в конюшне, — сказал он. — Только пойте что погрустнее. Люди больше пьют, когда им грустно.

В конюшне было не так уж плохо — сухо и можно спать на чистом сене. А вши беспокоили здесь не сильнее, чем в Париже. Левек проникся симпатией к моему дяде. По ночам они сидели в амбаре, пили и разговаривали. Когда мне не спалось, я подслушивала.

Однажды Левек рассказал, что во дворце опять спорили до глубокой ночи. Король требовал, чтобы сословия совместно придумали, как решить бесчисленные проблемы Франции, но стороны оказались неспособны договориться между собой. Духовенство и аристократия не платили налогов. А простолюдины, которые всегда платили, не желали дальше терпеть несправедливость и не шли ни на какие уступки.

— Франция разорится, король как ни в чем не бывало поедет на охоту, а расхлебывать нам с вами. Все как всегда, — подытожил мой дядя.

Левек заговорил снова. В его голосе дрожала тревога, но говорил он тихо, словно не хотел, чтобы его услышал кто-то еще:

— В этот раз все иначе, друг мой. Кое-кто хочет ограничить власть короля. Ходят слухи о революции.

По утрам мы вывозили балаган на городскую площадь и устраивали представления. Перед отъездом из Парижа дядя наспех соорудил новый кукольный театр из нашего обеденного стола. Мы водружали его прямо на тележку. Но зрителей было немного, и нам с матерью, теткой и сестрой приходилось подрабатывать прачками, чтобы не умереть с голоду. А потом все стало еще хуже.

В начале июня старший сын короля, дофин Луи-Иосиф, умер от чахотки. Ему было всего семнадцать. Его смерть повергла королевское семейство в глубокую скорбь. Весь двор погрузился в траур вместе с ними. А следом и весь город. Магазины и кабаки закрылись. От нас с нашими пукающими марионетками шарахались как от чумных.

Так продолжалось весь июнь. Мы ели черствый хлеб и заплесневелый сыр и изредка — клубнику, которую мне удавалось наворовать по огородам. Лица моих братьев почернели от загара. Сестра все толстела. А мать, тоскуя по кофе и по возможности помыться без докучливого внимания конюхов, стала ужасно раздражительной.

Однажды вечером Левек прибежал в конюшню, размахивая листовкой. Мятеж! Нижняя палата наконец перетянула духовенство и дворян на свою сторону, и теперь они называются не «Генеральные штаты», а «Национальная ассамблея» и собираются писать французскую конституцию. Их поддерживает кузен короля герцог Орлеанский.

Людовик, разгневанный изменой, перекрыл заговорщикам вход в комнату для заседаний. Тогда они собрались в зале для игры в мяч и поклялись друг другу, что не разойдутся, пока не напишут конституцию. Король отправил солдат их разогнать, но они отказались уходить. Граф Мирабо забрался на стул и прокричал: «Скажите вашему хозяину, что мы собрались по воле народа Франции, и никто нас отсюда не прогонит иначе как штыками!»

Левек сказал, что это было столь же храбро, сколь глупо. Мирабо могли застрелить на месте. Но он остался жив, и в результате, к всеобщему удивлению, отступил не Мирабо, а король.

 

Близился разгар лета. Жаркими были дни, и жаркими были споры. У Левека остановилась еще одна труппа парижских актеров — у каждого сине-бело-красная ленточка на груди. Один из них объяснил, что это цвета Революции, теперь все их носят.

Они принесли из столицы и другие вести: цены на хлеб взлетели до небес, и оголодавшие люди напали на зернохранилища. На улицах кричат, что король потратил шестьсот тысяч ливров на похороны своего сына, когда тысячи французских детей ежедневно умирают от голода. Еще рассказали, что безвестный актер по имени Тальма сыграл Брута, убийцу Цезаря, в римском одеянии — с обнаженными руками и ногами. Никто раньше такой дерзости не допускал, персонажей любой эпохи играли в современном платье. Критики назвали игру Тальма революционной. В театре был аншлаг.

Отец сказал:

— Это поразительно. Я поеду в Париж, я должен это видеть.

Мать умоляла его остаться, еще раз попытать счастья с марионетками. В последний раз.

— Люди придут, Тео, — сказала она, прижимая к груди моего младшего брата. — Обязательно придут. Ведь твои марионетки — самые красивые.

Отец улыбнулся ей. Мать любила его, а он любил ее, притом любил безумно. Для меня это осталось загадкой. Когда я последний раз ее видела, ей было уже тридцать шесть. Далеко не юная девица с персиковой кожей. И далеко не красавица. Ее темные волосы разбавляла седина, у нее крошились зубы, и от нее вечно пахло мочой и кислым молоком.

Он наклонился к ней и, думая, что никто их не видит, положил руку ей на грудь. Затем поцеловал младенца в головку, а мать в губы. Безумие как есть. Я отвернулась, потому что терпеть этого не могу, и поклялась себе, что никого и никогда не полюблю. Буду жить как захочу, буду верна только собственной воле.

Весь следующий день отец и мать ходили в приподнятом настроении. И мы в последний раз выкатили свой балаган на городскую площадь.

 

Итак, она была нищей актрисой с лицом простушки. У нее была семья. Они все вместе отправились в Версаль, где жили король с королевой. Прямо перед Революцией. Невероятно! Видимо, там она и встретила Луи-Шарля. Наверняка. И что же случилось потом, в Версале? Что она там увидела? Я хочу знать, что с ней было дальше.

С книжной полки раздается бой часов. На старинном циферблате — час ночи. Я уже сонная, а завтра утром мне в библиотеку. Надо заранее положить в рюкзак ноутбук и блокнот, почистить зубы, зарядить телефон — и как следует выспаться.

Вместо этого я переворачиваю страницу.

 

 

 

Апреля 1795

Все началось с того, что мы играли Панча и Джуди [34]. Перед сценой собралась небольшая толпа — впервые за все время. Я до сих пор гадаю, почему люди пришли в тот день. Будто чувствовали, что тучи сгущаются, и решили посмеяться, пока еще можно.

— Ха-ха-ха! Вот тебе! — воскликнул Панч и ударил Джуди дубиной по голове, проламывая ей череп. Зрители взревели. Занавес. Поверженная Джуди, у которой один глаз болтался на ниточке, высунулась из-под занавеса и поклялась, что месть ее будет ужасна.

Когда она исчезла, появилась я. Моей задачей было развлекать публику в промежутках между актами. Я ненавидела эту работу — кривляться для дураков и мерзавцев, вонючих и ковыряющих в носу, — и все ради мелочи, завалявшейся в их карманах. Для интермедий я надевала штаны до колена и жилетку, хотя моему дяде это не нравилось. Он желал, чтобы я наряжалась в красное платье с глубоким вырезом и с туго затянутой талией, но ведь это не его мужики щипали за задницу. Пока я пела и плясала, за кулисами готовили марионеток и меняли декорации к новому акту. Как только занавес поднимался, я исчезала.

Вот Джуди, само добродушие, приносит Панчу тарелку недоваренной фасоли, и Панча начинает ужасно пучить. Его живот раздувается. Когда он могучим пердежом сметает со стола горшок с фасолью, а затем новый взрыв газов выбрасывает Джуди в окно, толпа аж воет от восторга. Следующий раскат из задницы Панча забрасывает соседского пса на дерево. Сосед жалуется судье, тот посылает к Панчу пристава. Панч задувает пристава в печную трубу, потом мощью метеоризма выносит судью из зала суда и заодно висельника прочь из петли. Все это время дядя имитирует неприличные звуки, растягивая губы пальцами.

Толпа разрасталась: люди подходили, привлеченные аплодисментами. Потом на площади остановилась роскошная белая карета с открытыми окнами. Я глянула на пассажиров, и кровь в моих жилах застыла. Я видела их портреты на листовках. То были король с королевой, их дочь Мария-Тереза и мадам Елизавета, сестра его величества.

Я смотрела на королевскую чету. Они сидели прямо и неподвижно. После похорон их старшего сына прошел всего месяц, и я не сомневалась, что нас накажут за веселье в дни траура. Бросят в тюрьму и оставят там гнить заживо. Я замерла на месте и едва дышала в ожидании приказа об аресте. Но вместо этого я услышала совсем другое: тихий детский смех.

А потом нежный голосок произнес:

— Мама, вы видели? Панч отправил собаку на дерево! Какие смешные куклы!

В окне кареты показался мальчик, которого я до того не разглядела, — Луи-Шарль, младший брат покойного дофина. Теперь он сам стал дофином. Он был хорошенький и чистенький, совсем не похожий на моих чумазых драчливых братьев, как лебедь не может быть похож на ворон.

Едва представление закончилось, меня подозвали к карете. Я подошла, кланяясь на каждом шагу. Луи-Шарль высунулся из окна и протянул мне золотую монету. Я поблагодарила его и поклонилась снова. Памятуя о том, что к коронованным особам нельзя поворачиваться спиной, я сделала шаг назад, оставаясь к ним лицом. И, как только я опустила ногу на землю, раздался оглушительный пук. Я сделала еще шаг — звук повторился. Это был мой жадный дядя, черт бы его побрал! За пару лишних монет в кармане он охотно отправил бы меня на виселицу.

Глаза короля расширились. Королева приложила руку к груди. Толпа притихла. Никто не смел рассмеяться. Я сделала еще один шаг назад и задержала ногу в воздухе, вынуждая всех предвкушать продолжение — ибо никогда, даже под страхом смерти, я не могла устоять перед публикой. Я опустила ногу — и снова раздался неприличный звук, а следом за ним — смех дофина. Это все, чего я добивалась. Я стала неистово метаться из стороны в сторону, дядя со своим звуковым сопровождением едва поспевал за мной. Я носилась между зрителями, крутилась и скакала на месте, потом запрыгнула на руки какому-то толстяку и напоследок сплясала под аккомпанемент чудовищного пердежа.

Толпа бурно аплодировала. К моим ногам летели монеты, но я не знала, доживу ли до возможности их потратить. Я перевела взгляд на карету. Мадам Елизавета возмущенно обмахивалась веером. Королева тоже, но я заметила, что она прячет за веером улыбку. Я взглянула на короля, ожидая увидеть в его глазах гром и молнии, но он смотрел не на меня. Он улыбался, глядя на своего сына, который высунулся из окна и безудержно хохотал.

Итак, грустный принц рассмеялся, а его безутешные родители улыбнулись. Я знала, что это моя заслуга, и больше ничья. Думаете, только у монархов есть власть? Поднимитесь на сцену — и сердца всех зрителей окажутся в ваших руках. Можно жестом вызвать смех, словом — слезы. Заставить людей вас обожать. Вот это — настоящая власть.

 

Вскоре к нам прибыл посыльный с мешочком монет и с повелением явиться в дворцовую конюшню завтра утром. Четвертый помощник распорядителя королевских увеселений подыщет для нас комнаты. К полудню мы должны быть готовы.

— К чему? — уточнил мой дядя.

— К представлению, разумеется, — ответил посыльный. — Для дофина, принцесс и детей придворных. Это просьба ее величества.

В кои-то веки у дяди не нашлось слов. В отличие от моей матери, которая кинулась целовать посыльному руку и горячо благодарить его, королеву и Господа Бога.

Мы решили, что удача наконец повернулась к нам лицом — о лучшей участи никто и не мечтал. Тем же вечером мы отпраздновали королевское приглашение — сняли у Левека приличную комнату, помылись и наелись досыта. Когда стемнело, мы все еще танцевали и пели от радости.

Мы были так благодарны судьбе! Мы были так счастливы!

Мы были так глупы…

 

 

Апреля 1795

Я просто играла роль, как и положено актрисе.

Но играла слишком хорошо и зашла слишком далеко. К моменту, когда я захотела остановиться, отвесить поклон и покинуть сцену, было уже поздно.

Мы приближались к дворцу со своей кособокой тележкой. Бернар, когда увидел, куда его ведут, остановился как вкопанный. Уперся всеми копытами и отказывался идти дальше.

Отец тоже был потрясен.

— Все вот это, — произнес он, — вот это все… для одного человека? — Гэлос его дрожал от злости.

— Господи, — причитала тетка Лиз. — Ох, Пресвятая Дева, это же уму непостижимо!

— Ромовая баба, — бормотала Бетт, облизываясь. — Сливочные пирожные. Тортики с вишней и кремом.

— Пошел, Бернар, пошел! — прикрикнул дядя. И мы двинулись дальше.

Я хорошо помню дворец. Если закрыть глаза, я вижу его, словно это было вчера. Сейчас я его опишу. Он был великолепен и поражал воображение своими размерами: больше любой церкви, даже больше собора. Наверное, сам Гэсподь испытывал зависть, глядя на него.

Закройте же и вы глаза и представьте: дивный летний вечер. Воздух теплый и ласковый: В небе сгущаются сумерки. Вы стоите в начале королевской аллеи — длинной дорожки из бархатистой травы. Апельсиновые деревья, розы и жасмин источают пленительные ароматы. С тысячи ветвей свисают мерцающие светильники. Если посмотреть на запад — взгляд теряется в бесконечности. На востоке в сумерках переливаются огни Версаля.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: