Едва позавтракав, он спешил в свою комнату, растягивался на полу. Разбегались во все стороны рельсы, неслись поезда, набитые солдатами, хорошо различимыми сквозь стенки вагонов. Локомотивы налетали на препятствия, мосты взрывались, крушения не уступали тем, о которых отец вычитывал по вечерам из газеты. Одни солдаты взлетали на воздух, другие, выскочив из вагонов, завязывали перестрелку с бандитами, притаившимися в засаде, с проклятыми гачупинами, с французами, затеявшими навязать нам императора Максимилиана. Когда ни на полу, ни на стенах не оставалось свободного места, он командовал: «Мелесио, сотри!» И Мелесио, дремавший в углу, неспешно поднимался, мокрой тряпкой уничтожал все рисунки, а затем снова устраивался в углу, обхватив колени руками и положив на них голову.
Увлекаясь, мальчик начинал сам с собой разговаривать, и временами ему казалось, что нарисованные человечки пытаются вступить в разговор, размахивая своими руками‑палочками, покачивая головами. Иногда – если он уж очень давно находился в этой комнатке – человечки отделялись от стен, повисали в воздухе, придвигались к нему. Он не пугался, но все‑таки никому о них не рассказывал, а про себя называл их именем, которое сам придумал: «алюритатас».
Выманить его из дому стало теперь почти невозможно – разве что позвать с собою на площадь Бенито Леон Акоста. Там, в кондитерской дона Энрике, помимо конфет и пирожных, почему‑то продавались по бешеным ценам и заводные игрушки, которые хозяин специально выписывал из Европы. Завидев издали очередную новинку в витрине – какой‑нибудь локомотив пли локомобиль, – Диегито торопливо проходил мимо кондитерской, возвращался, опять проходил…
|
Он крепился несколько дней, хоть и знал, что отец не откажет, – пытался победить искушение тем, что рисовал игрушку по памяти, разбирал и переделывал ее в воображении. Бесполезно! В конце концов он вбегал в кондитерскую и, стараясь не встречаться глазами со смеющимся взглядом хозяина, тыкал пальцем в витрину, бормотал: «Пришлите мне это». И дон Энрике, не спрашивая, согласны ли родители оплатить покупку, приказывал: «Отнести это в дом к Инженеру!» Инженером прозвали мальчика за его пристрастие к механизмам.
Главное наступало потом. Завладев локомобилем или локомотивом, Диегито запирался с ним в комнате – да‑же Мелесио не смел там оставаться! – и с лихорадочно бьющимся сердцем начинал разбираться в его устройстве. Чаще всего это удавалось. Торжествуя, он заводил игрушку несколько раз подряд, после чего утрачивал к ней интерес и возвращался к своим рисункам.
Однако случалось ему и не сладить с упрямым механизмом: извлеченная пружина не влезала обратно, колесики отказывались вертеться. Унизительное чувство бессилия превращалось в неудержимый гнев, он отшвыривал прочь игрушку, топал ногами, кусал пальцы. Голова становилась легкой, звенящей; «алюритатас» отделялись от стен, обступали его, злорадно пританцовывая. Приходил он в себя уже в постели, раздетый и уложенный заботливыми руками тетки, ворчавшей, что родителям следовало бы побеспокоиться о здоровье ребенка.
Но отец по целым дням пропадал на руднике, а матери было не до сына. В просторной блузе бродила она по комнатам, к чему‑то прислушиваясь. Как‑то она сообщила Диегито, что скоро у него появится братик или сестричка.
|
Появится? Откуда появится? Не глядя ему в глаза, мать объяснила: детей выписывают из Европы, ну вот как заводные игрушки. Посылка уже в пути, недели через две‑три она прибудет в Гуанахуато. И его тоже так выписали? Да, и его.
Мальчик насупился: его обманывали.
И все же действительно наступил день, когда тетка Тотота сама предложила ему поехать с ней в Силао на станцию, через которую следует экспресс Центральной Мексиканской дороги, чтобы получить там посылку из Европы и привезти ее домой. При других обстоятельствах такая поездка доставила бы Диего много удовольствия, но теперь он был слишком озадачен и пристыжен. Значит, мама сказала правду? Поглощенный раскаянием, он почти не глядел по сторонам. Только уже в Силао, когда северный экспресс подошел к перрону и в вышине пронеслась паровозная труба, увенчанная – смотрите‑ка! – нарой огромных рогов, мальчик, забыв обо всем, побежал за невиданным локомотивом.
Машинист охотно удовлетворил его любопытство. Путь поезда лежит через равнины, по которым бродят стада бизонов, и бывали случаи, когда дикий бык в слепой ярости набрасывался на чудище, мчащееся по рельсам. Только с тех пор, как додумались укреплять на трубе бычьи рога, нападения прекратились: наверное, бизоны решили, что локомотивы одной с ними породы.
Тут подоспела Тотота с упреками: ну и неслух, сорвался вдруг с места и бросился неизвестно куда, а почтальоны дожидаться не стали – отправили посылку с младенцем прямо в Гуанахуато, так что теперь она прибудет домой раньше нас.
|
Голос тетки звучал не очень сердито, но Диегито, может, и поверил бы ей, не заметь он усмешки, которой обменялись машинист и его помощник. Опять его оставили в дураках!
– Над чем вы смеетесь? – спросил он с отчаянием. Улыбка исчезла с усатых лиц. Положив ему руку на голову, машинист серьезно спросил:
– Сынок, неужели ты и вправду веришь этой сказке, будто младенцев присылают из Европы?
Мальчик высвободился и, захлебываясь злыми слезами, ринулся прочь. Тотота поспешила за ним, охая и крестясь.
До самого дома Диегито не проронил ни слова, а когда тетка пыталась заговаривать с ним, зажимал уши руками. Он никому больше не верил, он должен был сам доискаться правды и, кажется, начинал уже догадываться, в чем дело. Несмотря на позднее время, в доме никто не спал, по комнатам расхаживали родственники и какие‑то вовсе незнакомые люди. Растолкав их, мальчик без стука ворвался к матери в спальню.
Мать, закрытая одеялом до подбородка, слабо и нежно улыбнулась ему, но только лютая обида поднялась в нем в ответ. Так и есть, рядом с нею лежал запеленатый попискивающий комочек!
– Бессовестная! – завопил он, топая ногами. – Все вы обманщики! Вы хотели меня надуть и отправили в Силао встречать посылку из Европы!.. Машинист смеялся надо мной… а в это время ты, Мария, – он нарочно назвал ее по имени, словно чужую, – снесла яйцо, как делают курицы, и оттуда вылупился этот пискун!
Снова смех сзади! Мальчик яростно обернулся. Смеялся не отец – он‑то смотрел на Диего растерянно и виновато, – смеялся незнакомец в белом халате, чем‑то напомнивший ему машиниста, – быть может, тем, как старательно обтирал он свои руки… И так же, как тот, положив руку на голову Диего, доктор Эдуардо Армендарис сказал уже без улыбки:
– Ничего, Инженер, ты почти угадал! Но женщины производят на свет потомство не так, как курицы, а так, как мыши, коровы, обезьяны. Приходи ко мне в гости, я тебе все объясню.
На следующий же день Диего – попробовал бы кто‑нибудь его удержать! – отправился к доктору Армендарису, жившему по соседству. Дон Эдуардо действительно рассказал ему обо всем, показал рисунки в анатомическом атласе, животных, над которыми производил опыты… И все же сомнение не оставляло мальчика. А что, если его и сейчас обманывают? Поэтому, когда доктор предложил ему на прощанье в подарок симпатичную морскую свинку, Диего, потупившись, попросил лучше белую мышь – ту, которая, по словам дона Эдуардо, должна вскоре родить, брюшко у нее уже заметно раздулось.
Поколебавшись, доктор исполнил просьбу. Окончательное решение пришло на пути домой. Спрятав клеточку с мышью во дворе, Диего проскользнул в комнаты, схватил, никем не замеченный, ножницы и кинулся обратно. Сердце его отчаянно колотилось, мышь царапалась и кусалась, но для него перестало существовать все на свете, кроме одного: он должен был, наконец, узнать, должен был убедиться собственными глазами!
Голос отца отрезвил его. Дон Диего старался держаться спокойно, но видно было, чего ему стоит это спокойствие…
– Все несчастья на свете, – пробормотал отец, – происходят из‑за лжи, из‑за того, что от людей скрывают правду… И конечно, ты имел право знать ее. Но, сынок, подумал ли ты, каково теперь этому несчастному зверьку? Вообрази‑ка себя на его месте! Представь, что какой‑то великан, раз во сто больше, чем ты, хватает тебя, раскладывает на земле и вспарывает твой живот острыми ножницами!
С каждым его словом сын все ниже опускал голову. Он впервые увидел себя со стороны – с окровавленными ножницами в руке, над издыхающей мышью, в животе у которой еще копошились крохотные существа. Отвращение к себе захлестнуло его, чувство непоправимой вины невозможно было вынести.
И вдруг явилась мысль: это мать во всем виновата! Это из‑за ее обманов он распотрошил мышь а сделался навеки преступником!
Он рванулся, чтобы бежать в спальню, выкрикнуть все это в лицо матери, но в ушах зазвенело, затанцевали вокруг «алюритатас», стены дворика стали кружиться – все быстрее, быстрее, – и земля, встав дыбом, ударила его по лицу.
V
– А почему ты никогда не рисуешь горы? – поинтересовался как‑то отец.
– Потому что не знаю, какие они внутри, – ответил сын, не задумываясь.
Отец поднял брови, но тут донья Мария с раздражением сообщила, что опять заявился этот дон Тринидад.
Молчаливый дон Тринидад, управляющий рудником, носившим почему‑то название «Персик» – впрочем, у гуанахуатских рудокопов были в ходу и более нежные имена, – приезжал верхом по субботам. Он привозил с собой образцы горных пород, которые они с доном Диего рассматривали часами, запершись в кабинете, а увозил деньги – расплачиваться с рабочими. Перед каждым его приездом что‑нибудь исчезало из дому: то отец приказывал Мелесио снести куда‑то серебряные подсвечники, то совсем посторонние люди, бесцеремонно топая в комнатах, вытаскивали и грузили на телегу старинный комод, украшенный резьбой, либо пару кожаных кресел… Мать прижимала к глазам платок, а отец ходил за нею, терпеливо рассказывая о какой‑то жиле, след которой потерян, но обязательно должен найтись, и тогда все затраты будут возмещены с лихвой.
На этот раз беседа отца с управляющим кончилась быстрее обычного. Повеселевшим голосом дон Диего позвал сына.
– Так ты, значит, хотел бы посмотреть, каковы горы внутри? – спросил он и, не дожидаясь ответа, распорядился: – Ладно, поедешь с нами. Мелесио! Оседлай‑ка мне лошадь да принеси шпоры.
В памяти Диего навсегда остались мельчайшие подробности этой поездки. Как ехали вдоль ущелья и по одну сторону дороги была пустота, от которой слегка поташнивало, а по другую, прижимаясь к откосу, теснились домишки из необожженного кирпича, до самых крыш увитые зеленью. Как выглядывали из зелени голубые раструбы вьюнка – любимого цветка рудокопов («любимого за то, – пояснил отец, – что в конце концов он всегда выбирается наверх»). И как на расспросы, почему же заколочены окна в этих домах, почему не слыхать голосов, ни даже лая собак, отец лишь вздыхал тяжело да переглядывался с управляющим.
С верхнего поворота открылся вид на Гуанахуато. Мальчика поразило, что одной ладошкой можно заслонить весь город с его соборами и площадями, с обоими прудами – Ла Олья и Сан‑Реновато, с прямоугольником Алондиги де Гранадитас и остроконечной башней вокзала Марфиль. По противоположному склону лепились крохотные домишки. А дальше, насколько хватал глаз, вставали холмы, и горы, и новые горы, теснясь друг за другом. «Будто волны моря», – подумал вдруг Диегито. Море он уже видал на картинках.
Отсюда свернули в сторону по тропинке, зажатой меж каменных стен, полосатых, точно слоеный пирог на изломе. Колючий нопаль и сухой репейник протягивали лапы из расщелин, царапая сапоги всадников и бока лошадей. Тропинка шла то в гору, то под уклон. Наконец полосатые стены расступились, и впереди показалось несколько полуразрушенных строений, за ними – огороженный двор, заросший травой. Это и был «Персик» – последняя надежда семейства Ривера.
Двое рабочих вышли навстречу. Поздоровавшись с доном Диего, каждый из них осторожно подержал в своих жестких ладонях руку мальчика. А его вниманием уже целиком завладело странное сооружение под навесом среди двора. Отец объяснил, что это подъемник. «Да ну, какой там подъемник, – промолвил с досадой дон Тринидад, – обыкновенный ворот!» Подъемник, или ворот, пронизывала насквозь длинная жердь. К обоим концам жерди привязано было по ослику. Двигая эту жердь – один таща, а другой толкая, – ослики брели по черному кругу, протоптанному ими в траве.
Торопясь рассмотреть устройство диковинной машины, Диегито с разбегу наткнулся на ближнего к нему ослика. Тот, продолжая брести, повернул ушастую голову, поглядел на человечка, не достававшего ему до хребта. Что‑то знакомое глянуло на мальчика из этих больших влажных глаз… но дон Диего, опередивший сына, нетерпеливо звал его: не на осликов же любоваться приехали они сюда!
Рядом с подъемником оказался колодец, широкий и бездонный. Поблескивающий канат выползал оттуда, наматываясь на барабан. Появилась клетка, до половины набитая камнями. Не дожидаясь, пока она остановится, отец с управляющим выхватывали камни, возбужденно переговаривались. Подоспевшие рабочие разгрузили клеть, и дон Тринидад первым шагнул в нее. Отец подал Диегито руку и подмигнул: не боишься?
С отцом он ничего не боялся! Он ступил на дощатый пол, пружинящий под ногами, услышал тягучий скрип порота, ощутил, как сладко заныло где‑то внизу живота. Дневной свет померк, только лампы освещали теперь их лица. Высовывая руку с лампой наружу – и тогда становилось видно, что стена колодца как бы струится вверх, – управляющий произносил названия горных пород. Когда же снизу показывалась из стены черная дыра, стремительно разрасталась и, на миг опахнув их мраком и холодом, пропадала за потолком клети, отец с управляющим называли эту галерею по имени и вспоминали, кто и сколько добыл в ней серебра.
Мужчины заспорили о том, как же все‑таки отвести воду из рудника, а мальчик, присмотревшись к полосам, проплывающим снизу вверх, подумал о таких же полосатых стенах по дороге на «Персик». Значит, и там, наверху, и здесь, внутри, земля устроена одинаково – наподобие слоеного пирога?
Отец подтвердил его догадку. Земной шар, сказал он, смахивает на луковицу: слой за слоем – и так до самой сердцевины.
Но тут Диегито припомнил другое свое дорожное наблюдение. Он не успел еще додумать до конца, как леденящий, никогда не испытанный ужас охватил его. Горы как волны… земля как море… Земля была подвижной, текучей; он уже чувствовал ее медленное, неотвра имое перемещение. В любое мгновенье она могла сомкнуться над головами людей, забравшихся в ее недра, и поглотить их, как мошек!
Превозмогая стыд, он шепотом поведал свои опасения дону Диего. Тот не стал разубеждать его. Да, сын опять догадался – земля когда‑то и вправду была полужидкой кипящей массой. Потом она затвердела, остыла, но в глубине – гораздо глубже того места, куда они отпускаются, – остается расплавленной и поныне.
– Но там, где земля затвердела, она уж больше не шевелится?
И снова дон Диего не захотел успокоить сына.
– Да как сказать, – ответил он хладнокровно, – бывает, что расплавленная масса вспучивает изнутри земную кору. Тогда образуются трещины; горы раскалываются или сдвигаются. Случалось, и рудники заваливало…
Освещенное снизу лампой лицо отца было веселым грозным, клеть бесшумно неслась в бездну, а страх пропал, сменившись каким‑то отчаянным восторгом. Земля действительно могла раздавить их в любую минуту, и се‑таки они, трое мужчин, устремлялись навстречу опасности, и не было в мире силы, способной их удержать!
Уже дома, ночью, он привскочил в постели. Что синилось ему сейчас? Глаза – огромные, влажные, терпеливые… Да, он так и не вспомнил про ослика на обратом пути!.. Но тут же он снова забыл про ослика – разговор, доносившийся из гостиной, шел о нем, Диегито.
– Ну, и что же выйдет из этого ребенка? – с тоской говорила мать. – Он знает столько вещей, о которых не подозревают дети и более старшего возраста, а в то же время не знает азбуки, не прочитал еще ни одной строчки!
– Поверь мне, курносенькая, – возражал отец, – не так уж плохо, что своими сведениями о жизни он обязан прежде всего собственным глазам и ушам («Добавь еще: собственным рукам», – вставила мать язвительно)… да, и рукам! Было бы очень полезно, если бы и все другие дети начинали познавать жизнь на собственном опыте и лишь потом доверялись бы книжкам и руководствам. А что касается грамоты – не беспокойся. Диегито умеет уже рисовать почти все буквы алфавита; он выпучится складывать их, как только захочет!
– Все дети… – с нажимом повторила донья Ма рия. – Ты, значит, желал бы, чтобы все дети любили кормилиц больше, чем собственных матерей? Чтобы все дети оскорбляли своих матерей, когда те не захотят преждевременно посвящать их в тайны взрослых? Чтобы все дети по‑приятельски, фамильярно держали себя с отцами? Отец молчал.
– Так знай же, Диего, – воскликнула мать, – что твоему Инженеру уже мало потрошить дорогие игрушки… и та ужасная история с мышью ничему его не научила! Теперь он развлекается тем, что выкалывает глаза святым, кощунствует!.. Если все дети станут вести себя так, если рухнут последние запреты, то к чему, скажи мне, к чему это приведет?!
Он зажмурился. Значит, мать проведала и об этом? Но ведь он нарочно улучил момент, когда никого не осталось дома, чтобы забраться в тот запретный чулан!
Множество любопытнейших вещей громоздилось там: тонконогие столики, бамбуковые этажерки, баулы, книги в кожаных переплетах, пыльные зеркала, фарфоровые обезьянки, цветы из шелка… А в углу, прислонившись к стене, стояли две человеческие фигуры – мужчина и женщина.
Он сразу узнал их. Такие же фигуры носили по улицам в дни праздников. Но те святые красовались в нарядных одеждах, среди горящих свечей, а на этих ничего не было. Лица, шеи, руки по локоть и ноги до щиколоток были у них телесного цвета, остальное же покрывала небесно‑голубая краска. Мальчика особенно поразило отсутствие тех частей тела, о которых не принято говорить и которые тем не менее полагается иметь всем людям. Одни только лица и позволяли отличить мужскую фигуру от женской.
Отломанной ручкой кресла Диегито легонько обстукал фигуры с разных сторон. Звук показался ему знакомым – вот так же откликаются бревна, из которых мальчишки сооружают плоты, чтобы кататься по пруду Ла Олья. Он поскреб ногтем голубое колено – под слоем краски обнаружилось то самое дерево, пористое и легкое; ему удалось даже отломить кусочек. Придвинув кресло и встав на него, он с помощью гвоздя обследовал ноздри, глаза и уши святых. Ноздри и уши оказались просто ямками, а вот глаза были сделаны из стекла, – чтобы убедиться, ему и вправду пришлось выковырнуть один глаз…
Воспоминание это промелькнуло в одно мгновенье, пока не раздался снова голос отца. Голос был странный – мальчику почудилось, что отец улыбается.
– К чему это приведет? – с расстановкой переспросил дон Диего и начал говорить, постукивая костяшками пальцев по столу и постепенно повышая тон. – Изволь, отвечу. К тому, что такие дети станут людьми, которые откажутся поклоняться фетишам и будут верить лишь в собственный разум. А такие люди сметут любые преграды, ниспровергнут всех идолов и не остановятся перед тем, чтобы пролить кровь – да, да! – лишь бы навеки покончить с ложью. Вот тогда дело будет сделано и свет правды никогда уже не погаснет!
При последнем слове он, видимо, ударил по столу всем кулаком. Задребезжала посуда, грохнул опрокинутый стул. Тяжелые шаги удалились, хлопнула дверь на улицу.
Диегито мало что понял в словах отца. Но тот же отчаянный восторг, что раньше, под землей, переполнил все его существо. Засыпая, он слышал, как всхлипывает мать, бормоча: «Иисусе! Диего сошел с ума, и мальчик, наверное, родился безумным! Какая жестокость! Что мне делать, научи, пресвятая дева!»
Ему не было жаль ее. Земля опять расплавилась; клокочущим океаном простиралась она перед ним, и вдвоем с отцом на легком плоту – как мальчишки на пруду Ла Олья – они неслись по этому океану.
VI
В доме на улице Кантарранас, куда пришлось перебраться семье, теснее, чем в прежнем, и потолки ниже. Однако дон Диего ухитрился и здесь выгородить сыну комнатку для рисования. А тому все по вкусу – и забавное название, означающее: «улица Поющих жаб», и легкая сырость по вечерам, и, главное, река, протекающая сразу же за домом.
Собственно говоря, не река – так, речонка, совсем почти пересыхающая в жару. Но все‑таки она живая, она прибегает из пруда Ла Олья и журчит, хлопочет, торопится куда‑то. И по вечерам в ней на самом деле заливаются во весь голос лягушки и жабы, давшие имя улице. Пробираясь вдоль берега, видишь, как непохожи друг на друга дома, такие одинаковые с фасада. Подпертые столбиками, прикрученные толстой проволокой, висят над речонкой террасы, кухни, чуланы, отхожие места, а иные дома целиком, словно мост, изловчились переброситься на тот берег.
Когда речка вздувается и становится мутно‑желтой, взрослые говорят, что начали спускать воду из прудов. Щиты на плотинах поднимаются каждый год перед началом сезона дождей, чтобы освободить место для новой, чистой воды. С давних пор спуск прудов отмечается в Гуанахуато специальным праздником. Горожане гуляют вокруг прудов и по дороге, ведущей к ним. А по обочинам дороги на всем ее протяжении выстраиваются ряды прилавков, лотков, палаток.
Праздник!
Первый в твоей жизни!
Праздник – твоим раздувающимся ноздрям, толстогубому, жадному рту и острому слуху, а всего более – твоим выпуклым, пристальным, ненасытным глазам!
Еще издали, сквозь нестройный говор и шарканье ног, доносится до тебя упоительное потрескиванье и шипенье. Волна острых запахов ударяет в нос, дразнит язык.
И вот уже расстилается перед тобой зелень всевозможных оттенков – от бледного салата до темных стручков.
Красно‑рыжие морковки выглядывают из той зелени, хохочут очищенные белоснежные луковицы.
Рядом – слой желтоватого риса. Крупная фиолетовая редька, разбросанная по нему, так и лезет тебе в зрачки.
В сверкающих медных кастрюлях булькает и клокочет кроваво‑красное варево. Это моле – индюшатина с перцем. То ножка, то крылышко покажется, забелев, среди вскипающих пузырей. Потом кастрюли снимают с огня и, обождав, пока моле остынет, усыпают багровую его поверхность голубой травой и золотыми звездочками кунжутных зерен.
Но есть и другой моле – зеленый, прозрачный до самого дна, словно мох, просквоженный солнечными лучами.
Есть оранжевые круглые энчильядас – пироги с перцем – на голубой скатерти.
Поставленные торчком рулоны лепешек – тортильяс, сиренево‑розовые, в воротничках из древесных листьев.
И полоски вяленого мяса, темно‑красными гроздьями висящие на фоне ярко‑синего неба.
И золотистые, жирные даже на взгляд сыры.
И различные сладости – печеный батат, винные ягоды, варенная на меду айва, длинные витые конфеты…
А чтобы залить пожар во рту – прохладительные напитки в глиняных кувшинах, шероховатых и влажных на ощупь. Каждый кувшин прикрыт отполированной кедровой дощечкой, на которой расставлены тяжелые, ярко размалеванные чашки.
Может быть, тебе позволят хлебнуть и глоток колонче – «крови смоковницы», алого и густого вина твоей родины. И пойдешь ты, пошатываясь по‑взрослому, смотреть, как мужчины играют в карты, как они соревнуются, кто дальше запустит песо по воде. Монеты, поблескивая, подскакивают на темно‑зеленой глади – раз, другой, третий…
Победитель награждается стаканом мескаля – кактусовой водки, которую тут же нацеживает разносчик, сняв с плеча продолговатый бочонок и вытащив потешную затычку в виде человеческой головы.
Поодаль другие мужчины, встав в круг, хлопают в ладоши и подпевают. Протискавшись между ними, ты видишь несколько женщин, танцующих друг с другом, и останавливаешься, пораженный.
Таких женщин Диегито еще не встречал. Статные, пышногрудые, они как‑то особенно прямо держат голову и по‑особенному – дерзко и вызывающе – смотрят в глаза прохожим. Необычен весь их наряд, от каблучков, на диво высоких и тонких, с какою‑то круглой нашлепкой на самом конце, до причудливо изогнутых гребней в волосах. Ботинки на пуговках тесно облегают ногу. Громко шуршат накрахмаленные нижние юбки с кружевной оторочкой, а верхние юбки полупрозрачны и разных цветов: зеленые, розовые, желтые, красные. Сквозь шелковую блузу просвечивает смуглое тело.
У одних косы уложены на голове, перевиты лентами и увенчаны сверху живым цветком. У других они спадают по спине, оканчиваясь громадными бантами у самых щиколоток. Вокруг шеи у каждой целые гирлянды ожерелий из стекла, серебра и золота, а мочки ушей оттянуты огромными серьгами с подвесками. Все это сталкивается и звенит при малейшем движении.
И у каждой – шрам на левой щеке. Начинаясь под ухом, он сбегает наискосок и теряется в складке рта, придавая лицу презрительное выражение. Стоит кому‑то из зрителей заглядеться на этот шрам, как женщина, вздернув губу с левой стороны, великолепно сплевывает и спрашивает насмешливо: «Что, нравится? Хочешь такой же?» – И, достав из правого рукава небольшой нож, выразительно им поигрывает. Разговор, впрочем, обычно оканчивается тем, что оба удаляются вместе.
Диегито прибегает на берег пруда и на другой день и на следующий. Женщин забавляет внимание карапуза. Когда поблизости нет мужчин, они заговаривают с ним, угощают сладостями, охотно отвечают на его вопросы. Он узнает, что шрам на щеке делается специально – для привлекательности. И что кругляшки на кончиках каблуков – не что иное, как золотые монеты, которые прикрепляются там для пущего форса: дескать, щеголяем в таких дорогих ботинках, что только золотом их и подбивать!
Как‑то, сидя с одною из этих женщин на берегу, Диегито вдруг слышит позади тяжелые шаги, сопенье. Женщина отчаянно взвизгивает – забулдыга‑шахтер, дыша перегаром мескаля, навалился на нее и пытается опрокинуть на землю. Не раздумывая, мальчик принимается молотить его кулачонками по спине, но пьяница даже не чувствует. Ах так? Дрожа от гнева и злости, Диегито зубами впивается в ногу мужчины.
Взревев, тот оборачивается, заносит кулак. Но женщина выхватывает из рукава нож и, угрожающе шипя, приставляет его к животу напавшего.
Мужчина отступает, скверно ругаясь. А она поднимает мальчика на руки, прижимает к груди и гладит, шепча: «nino de mi vida!», точь‑в‑точь как Антония.
Но сейчас это почему‑то возмущает его. Он яростно вырывается, становится на ноги, отряхивается. И женщина понимает. Присев перед Диегито, она кладет ему руки, на плечо и, вплотную приблизив свое лицо, так, что он видит темные ободки под ее глазами, чувствует кружащий голову запах, с силой целует его в губы. На всю жизнь запомнит он вкус этого поцелуя.
VII
– Чиле бола! – орали мальчишки издали. – Чиле бола‑а!
Диегито помалкивал, будто не его это дразнят. Толстощекий, коренастый, бледно‑смуглый, он и впрямь смахивал на шаровидный зеленоватый стручок перца чили того сорта, который в Гуанахуато зовут «чиле бола».
– Чиле бола! – раздавалось все ближе.
Пусть себе надрываются… Всем своим видом показывая безразличие, сидел он на корточках, лениво водя прутиком по земле возле кучи песка, где возилась годовалая Мария. С тех пор как мать пошла учиться на акушерку (впрочем, считая это название не вполне пристойным, она говорила, что готовится стать специалисткой в области гинекологии) и хозяйство перешло в руки тетки Тототы, ему частенько приходилось присматривать за сестренкой.
Уверившись в безнаказанности, мальчишки окружали его, приплясывали, строили рожи. Наконец кто‑то из них подбегал достаточно близко… В то же мгновенье сонный увалень превращался в дикую кошку. Одним прыжком настигал он обидчика, сбивал его с ног – даже если тот был старше и сильнее, – не давая опомниться, садился верхом на него и начинал колотить с такой яростью, что остальные задиры воробьями рассыпались в разные стороны.
Лишь после того, как противник просил пощады по всей форме, Диегито отпускал его, для острастки стукнув еще напоследок затылком оземь. Побитый уходил восвояси, хлюпая разбитым носом и бормоча: «Проклятый чиле бола!»
Да, характер у него был нелегкий. К всему‑то относился он с подозрением, со сверстниками не ладил, взрослых не слушался, отказывался от полезных кушаний, объедался сладостями до рвоты и, хотя уже хорошо знал буквы, упорно не соглашался их складывать – все из того же духа противоречия.
Тут, правда, отец перехитрил его. Уходя как‑то утром из дому, дон Диего попросил Тототу проследить, чтобы мальчик не трогал книгу, лежащую на отцовском столе, – попросил вполголоса, но сын уже навострил уши.
Подождав, пока тетка займется обедом, Диегито подобрался к столу и принялся перелистывать увесистый том в кожаном переплете. Невиданные картинки бросились ему в глаза. Низенькие дома, покрытые сверху толстым слоем ваты, которая свисает клоками до самых окон; и такая же вата лежит на земле, на деревьях и даже на шапках и на плечах нарисованных людей в долгополых одеждах. Три коня тащат странный экипаж, поставленный не на колеса, а на палки, загибающиеся кверху. А на одной из последних страниц изображена карета, в которую брошена бомба, – пламя, дым, летят в воздух головы, ноги, куски лошадиных тел; поодаль же стоит длинноволосый и бородатый человек, скрестив на груди руки и мстительно усмехаясь.