В четырехсотлетнюю годовщину открытия Америки 13 глава




 

II

 

А ведь женщины приходили к Диего в мастерскую не только затем, чтобы позировать. Его частная жизнь была более чем беспорядочной. Одно увлечение сменялось другим, рассказы о них распространялись по столице, приукрашенные молвой, превращавшей Диего в сущего Казанову, что в высшей степени льстило его самолюбию.

Весною 1922 года он не на шутку влюбился в популярнейшую исполнительницу народных песен Кончу Мишель, со страстью отдававшуюся борьбе за равноправие женщин. Ее диковатая степная красота, независимый и безудержный нрав, острый язык и в особенности ее неподражаемый надтреснутый голос, исторгавший рыдания у свирепых и чувствительных мексиканцев, околдовали Диего настолько, что временами он забывал даже о работе, но не пропускал ни одного концерта Мишель, дежурил на всех митингах, где та выступала.

Внимание Диего не оставило певицу равнодушной, однако чем неудержимей тянуло ее к нему, тем яростней сопротивлялась она этому темному чувству. Конча была счастлива в браке, уважала своего мужа, и теперь вся ее гордость вскипала при мысли о том, что она может поддаться презренной женской слабости, унизиться до адюльтера… При встречах она осыпала художника колкостями, издевалась над его внешностью и манерами, нападала на его беспутное поведение. А Диего, от которого не укрылась истинная причина такой враждебности, лишь посмеивался и продолжал осаду, терпеливо ожидая своего часа.

Возможно, он и дождался бы, если бы Конча не решилась прибегнуть к поистине крайней мере, чтобы побороть искушение. Как‑то утром она сама зашла к нему в мастерскую, и, когда Диего, истолковав это как капитуляцию, хотел уже повернуть ключ в двери, певица торжественно объявила, что нашла наконец‑то средство избавиться от его преследований. В ответ на его недоверчивую усмешку она выглянула в коридор и позвала:

– Эй, Лупе! Иди сюда!..

И в прямоугольном дверном проеме возникла, точно в раме, молодая женщина, поразившая Диего с первого взгляда.

Первым, что бросилось ему в глаза, были руки, которые эта женщина держала перед собой, словно собираясь во что‑то вцепиться, – сильные, превосходно вылепленные руки, оканчивающиеся гибкими хищными пальцами. Мальчишески‑стройный торс казался небольшим по сравнению с длинными мускулистыми ногами – их совершенная форма, как признавался Диего впоследствии, привела его в восхищение, граничащее с испугом. Над округлыми плечами вздымалась точеная шея, а из‑под шлема черных густых волос слепо смотрели прозрачные светло‑зеленые глаза, зрачки которых почти сливались с радужной оболочкой. Эти глаза на смуглом лице напоминали овальные кусочки кварца, какие можно увидеть под надбровьями ольмекских погребальных масок. Сходство с маской дополнялось неподвижностью лица. Но вот полные губы с приспущенными углами («словно у тигрицы», – подумал Диего) дрогнули, приоткрылись, обнажив два ряда белоснежных зубов, и низкий голос произнес довольно сварливо:

– Черт побери! Долго же ты заставила меня торчать в этой вонючей дыре! Я натерпелась там страху и набралась блох, а то и чего похуже!

Пристально глядя не на нее, а на художника, застывшего с разинутым ртом, Конча сухо представила:

– Гваделупе Марин. Диего Ривера.

Женщина двинулась в мастерскую, по‑прежнему неся руки перед собой. Все тем же невидящим взглядом обвела она стены, увешанные рисунками, потом уставилась на Диего, бесцеремонно осмотрела его с ног до головы и, обернувшись, воскликнула с дикарским простодушием:

– Так это и есть знаменитый Диего Ривера? Ну и страшилище!

– Страшилище? – сардонически повторила Конча. – Вот увидишь, еще я не успею дойти до угла, как вы с ним поладите.

– И ринулась из комнаты. Гваделупе Марин, казалось, готова была последовать за нею. Но тут в ее поле зрения очутилась горка бананов и апельсинов на расписном подносе посреди стола.

– Послушайте… – нерешительно проговорила она. – Эти фрукты, они здесь зачем, чтобы рисовать их?

– Нет, Гваделупе, просто‑напросто чтобы есть…

– Значит, и мне можно съесть?

– Ну, разумеется, Лупе, – спохватился Диего, – сколько угодно!

Присев на табурет у стола, женщина протянула руку к подносу, взяла банан, очистила его и поднесла ко рту. Челюсти ее равномерно задвигались в то время, как длинные пальцы с обезьяньей ловкостью уже обдирали следующий банан. Поколебавшись, Диего уселся напротив, развернул альбом и принялся набрасывать эти руки, эту божественную линию бедра, обрисовавшуюся под платьем…

Наступившая тишина заставила его поднять голову. Опустевший поднос сверкал всеми своими узорами. Лупе смотрела в пространство, недовольно оттопырив нижнюю губу, Диего кликнул прислуживавшего ему старика индейца, велел принести еще фруктов и вернулся к прерванному занятию. Оба молчали.

Второй поднос был опустошен почти так же быстро. Не ожидая приказания, старик принес холодной воды в глиняном кувшине. При виде кувшина – изделия гончаров Халиско – Лупе впервые за все время улыбнулась, осушила его единым духом и, поглаживая запотевшую поверхность, пробормотала:

– Ах, хорошо!.. Землицей отдает!

И по тому, как выговорила она это уменьшительное «tierrita», Диего безошибочно узнал уроженку штата Халиско – одну из тех тапатиас, чью красоту превозносит народная песня:

 

Ай, как прелестны тапатиас,

когда купаются в лагуне!

 

– Однако я уплела целых два подноса! – продолжала Лупе, словно сама с собой разговаривая. – Рассказать, так не поверят! – И, обращаясь к Диего, доверительно призналась: – Понимаешь, вот уже два дня как у меня во рту ни крошки не было…

Диего не спрашивал – почему, поглощенный своим наброском. Женщина поднялась, обошла его, встала рядом, заглянула в альбом. Брови ее вскинулись.

– Будешь рисовать меня?

Диего кивнул. Покорно вздохнув, Лупе снова уселась па табурет, закинула ногу за ногу, обхватила колено переплетенными пальцами, слегка откинулась назад и полузакрыла глаза.

Уже стемнело, когда они покинули мастерскую. Диего вызвался проводить Лупе до площади Гарибальди, где остановилась она у дальних родственников, приехав из Гвадалахары. По дороге она рассказала ему, как с полгода тому назад посетивший Гвадалахару гость мексиканского правительства, величественный и сумасбродный дон Рамон дель Валье Инклан смутил ее покой своими удивительными рассказами, как потом, уже из Мехико, прислал он ей пылкое объяснение в любви, кончавшееся словами: «Отважишься ли ты, о Лупе, черным пламенем своих волос растопить снег моей бороды?! Скажи мне, скажи сама!»

Лупе читала и перечитывала письмо старого безумца до тех пор, пока не решилась поехать к нему в столицу. Сбежав из дому, она добралась до Мехико и только здесь узнала, что дон Рамон давно отплыл на родину. Воротиться к родителям она не смела и осталась без всяких средств к существованию. Кто знает, что с нею стало бы, если б не Конча Мишель, которая, познакомившись с Лупе на днях, пообещала помочь ей!

Назавтра она снова пришла в мастерскую. Диего начал писать с нее Песню – кстати, у Лупе оказался великолепный голос, и песен она знала множество. Через несколько дней, предложив ей позировать для фигуры, изображающей Силу, он заставил ее часами стоять, выпрямившись и положив на спинку стула обе руки, сжимающие воображаемый меч. Однако все это было еще не то, о чем неотступно мечтал он с первой встречи, как только понял: вот, наконец, модель, которую он искал!

И вскоре Лупе уже позировала ему обнаженной.

А еще через несколько дней Гваделупе Марин стала женой Диего Риверы.

Что ж, расчет Кончи Мишель полностью оправдался. На какое‑то время для Диего перестали существовать и она и все вообще женщины, кроме единственной, заполнившей его жизнь. Чем неистовей обладал он ею, тем сильнее жаждал ее писать: обе страсти питали друг друга, сливаясь в одну ненасытную страсть. Юное, цветущее тело жены казалось Диего живым воплощением надолго потерянной родины, которую он теперь открывал и завоевывал вновь – главами, губами, руками.

Их брак отнюдь не был идиллическим. Любовь Диего пробудила в Лупе ответное чувство такой же силы, но ее первобытная необузданность держала его в постоянном напряжении. Никогда нельзя было знать, что она выкинет в следующий момент – разразится смехом или зальется слезами, назовет его гением или порвет в клочки непонравившийся рисунок. Малейший пустяк мог вывести ее из себя, и тут уж Лупе не знала удержу ни в словах, ни в поступках.

К тому же она оказалась невероятно ревнивой – ревновала Диего не только к другим женщинам, в особенности к тем, кто ему позировал, но и к самой работе, к друзьям… С первых дней совместной жизни начались ссоры, во время которых Лупе нередко бросалась на мужа с кулаками, пускала в ход ногти, вынуждая его, в свою очередь, действовать силой, что ей, по‑видимому, даже нравилось – во всяком случае, подобные сцены почти всегда заканчивались объятиями.

Так или иначе, он был счастлив. Никогда еще не испытывал он такого упоения. Ни с одной женщиной не был в такой степени самим собой.

Работа над этюдом обнаженной женской фигуры подходила к концу. Сохраняя сходство с моделью, Диего утяжелял пропорции, преувеличивал и огрублял формы, превращая эту фигуру в олицетворение плотского начала, в монументальную человеческую самку. Разглядывая картон, Гваделупе пожимала плечами: разве у нее такие толстые ноги? Такой низкий лоб? А эти исполинские груди!..

Но Диего лишь усмехался и продолжал стоять на своем.

 

III

 

Стена еще не была полностью подготовлена к росписи, когда Диего перебрался в аудиторию. Те фигуры, которые он не успел закончить в картонах, дописывались здесь прямо с натуры. Каждое утро он устраивался на лесах между двумя помощниками. Один из них поддерживал в разогретом состоянии тяжелую палитру, сделанную из железного листа. Как только Диего, зачерпнув металлическим штихелем краску, покрывал ею предназначенный участок стены, другой помощник направлял туда же узкое пламя паяльной лампы.

Помощники сменялись попарно – Диего трудился без смены по десять, двенадцать, пятнадцать часов в сутки. Работа доводила его до такого изнеможения, что иногда он не мог самостоятельно спуститься вниз, и ученики бережно сводили его под руки, усаживали на скамью в амфитеатре. Отсюда он руководил их действиями и то радовался, любуясь сочными переливами цветных пятен на остывшей, стекловидной поверхности росписи, то впадал в уныние, замечая, как мало сделано и сколько еще осталось.

Хуже всего было то, что отпущенных средств уже не хватало. Мудреная технология пожирала массу денег. За краски приходилось платить из собственного кармана; глядя на Диего, и помощники выворачивали тощие кошельки. Единственная поддержка, которую смог оказать им Васконселес, заключалась в том, что кое‑кого из помощников он зачислил – разумеется, номинально – на штатные должности в министерстве – так, Жан Шарлот был назначен инспектором народных училищ… Хорошо еще, что директор Подготовительной школы, молодой философ Висенте Ломбардо Толедано, честолюбивый красавец, придерживавшийся весьма левых убеждений, оказался горячим поклонником настенной живописи. Он решил отдавать монументалистам половину своего оклада и организовал сбор пожертвований среди учащихся.

Тем временем незаконченная роспись начала привлекать всеобщее внимание. Ученики и преподаватели, целый день толпившиеся под лесами, разносили по столице слухи о невиданном искусстве, рождающемся на стенах Подготовительной школы. В аудиторию, где шла работа, стали захаживать художники, литераторы, журналисты, а там и просто любопытствующие. В газетах замелькали статьи, выражавшие самые различные чувства – от восторга до возмущения.

За всю предыдущую историю Мексики не случалось, чтобы произведение живописи явилось предметом такой широкой и жаркой дискуссии. Часть публики – главным образом молодежь – восторгалась богатой и мощной фантазией художника. Но большинство было согласно с притвором, который произнесли задолго до завершения росписи профессора академии Сан‑Карлос. Отдавая дань композиционному мастерству Риверы, почтенные профессора находили его фигуры неуклюжими, топорными, грубо нарушающими традиционные представления о прекрасном. Впрочем, чего же другого и ожидать от нераскаявшегося кубиста!.. И что за дикая мысль – наделить муз и гениев наружностью индианок и метисок!

Особенное раздражение вызывала фигура обнаженной женщины. Суть претензий к этой фигуре исчерпывающе, хоть и наивно, сформулировал какой‑то расфранченный юнец, который, указав на нее своему приятелю, воскликнул с негодованием:

– И это ты называешь искусством?! Скажи по совести, ты согласился бы на такой жениться?

– Молодой человек! – отозвался Диего с лесов. – А пирамиду вы признаете произведением искусства?.. Но ведь никто же не требует от вас жениться на ней!

Убедившись в непреклонности Риверы, наиболее пылкие ревнители классической красоты разъярились: не пора ли насильно остановить распространение заразы?! Не допускать же, чтобы уродливые изображения, изо дня в день находясь перед глазами учащихся, калечили их эстетические вкусы! В ответ на угрозы Диего предложил помощникам вооружиться и сам стал являться к месту работы с внушительным револьвером на боку, готовый отразить любое нападение.

Немало пришлось ему претерпеть и от учеников младших классов Подготовительной школы, избравших Диего мишенью для своих проказ. Добро бы они еще только обстреливали его издали шариками из жеваной бумаги или, незаметно подкравшись между рядами амфитеатра туда, где он развалился, привязывали его ноги к ножкам скамьи! Но эти сорванцы сумели использовать для развлечения даже семейную жизнь художника, с дьявольской наблюдательностью подметив наиболее уязвимую ее сторону. Стоило ему пересечь внутренний двор под руку с кем‑либо из женщин, явившихся позировать, как откуда‑то сверху, из‑за балюстрады доносился насмешливый голосок:

– Берегись, Диего, Лупе идет! И Диего невольно вздрагивал.

А когда он спешил навстречу жене, тот же голосок верещал:

– Эй, Диего! Хорошо ли ты спрятал натурщицу?

Излишне говорить, каким взглядом – а то и не только взглядом! – награждала Диего ревнивая супруга. В конце концов терпение его лопнуло, и он отрядил Ревуэльтаса подкараулить озорника. Вскоре тот втащил за шиворот в аудиторию отчаянно вырывавшуюся худенькую девчонку лет двенадцати в матросской блузе и со школьным ранцем за плечами. Тяжело топая и сопя, как рассерженный слон, Диего лично отвел ее к директору – пусть сам унимает своих питомцев!

При виде девчонки Ломбарде Толедано болезненно сморщился.

– Опять вы, сеньорита Кало?! – драматически воскликнул он, берясь за виски. – Вам, значит, мало того, что все преподаватели буквально стонут от ваших проделок… Мало украденного велосипеда, едва не покрывшего позором нашу школу! Ничему не научил вас и недавний скандал, когда вы с приятелями натерли мылом ступени парадной лестницы перед приходом министра. Ведь лишь случайно не сеньор Васконселос стал жертвой этой возмутительной выходки, а… – осекшись, дон Висенте машинально пощупал затылок.

Не обнаруживая ни малейших признаков раскаяния, сеньорита упорно молчала все время, пока директор произносил свою речь, отвечавшую самым строгим требованиям ораторского искусства. Когда же, посулив напоследок при первом же новом проступке выгнать ее из школы и указав грозным жестом на дверь, дон Висенте откинулся в кресло и прикрыл веки, из глаз девчонки ударила в Диего короткая гневная молния, и, показав ему язык, преступница выскользнула из кабинета.

– А почему ты до сих пор не выгнал ее? – поинтересовался Диего.

Директор махнул рукой.

– Я попытался это сделать после истории с мылом – куда там! Она обратилась с жалобой к министру. Тот затребовал ее баллы, и надо же, чтобы именно у этой маленькой разбойницы оказались исключительные способности. «Дон Висенте, – сказал мне Васконселос, – если вы не можете справиться с подобной пигалицей, боюсь, что директорский пост вам не по силам!»

Диего ухмыльнулся.

– Не пойму, чего она к тебе привязалась, – уныло продолжал дон Висенте. – Давно ли, кажется, расквасила нос однокласснику за то, что непочтительно отозвался о твоей росписи?.. Собирает деньги для вас и как раз на днях вывалила мне на стол кучу медяков… У меня даже сердце упало – знаешь, эта вонючая медь…

– Неужто обчистила церковную копилку? – захохотал Диего.

– Прямых улик нет, но с нее и это станет!

– Как, ты говоришь, ее звать?

– Фрида, – буркнул директор, – Фрида Кало… И Диего, развеселившись, вернулся к работе.

 

IV

 

Здесь же, на лесах, застает его сентябрьским утром Давид Альфаро Сикейрос, только что прибывший из Франции, и, не переведя дыхания, принимается осыпать Диего упреками. Эгоист чертов: за целый год ни одного письма! А кто клялся, что по прибытии в Мексику станет регулярно сообщать об обстановке, о перспективах, открывающихся перед настенной живописью? Кто обещал быть разведчиком монументального искусства? Каково было Давиду узнавать из газет о ходе работ в Подготовительной школе! Хорошо еще, что кончился срок его командировки, а то он так и сидел бы в Париже, пока Диего распишет тут все стены!

Помощники переглядываются, дивясь тому, как терпеливо и ласково их непокладистый шеф успокаивает этого жилистого крикуна, размахивающего кулаками у самого его носа. Право же, Давид напрасно сердится – Диего как раз собирался вызвать его телеграммой. Он не спешил с этим лишь потому, что хотел полностью подготовить почву. Да, он согласен повиниться, он решил стать не только разведчиком, но и застрельщиком – если угодно, командиром передового отряда, который захватывает плацдарм и закрепляется на нем до подхода основных сил. Вот теперь, когда монументальная живопись завоевала право на существование, можно переходить в наступление. Кстати, Васконселос и Ломбарде Толедано уже разрешили художникам, помогавшим Ри‑вере, приступить к самостоятельным росписям в Подготовительной школе. Разумеется, и Сикейрос немедленно получит заказ – стен хватит на всех!

Ну, а что скажет Давид о его «Созидании»?.. Понемногу смягчаясь, Сикейрос рассматривает наполовину готовую роспись. Что и говорить, итальянские уроки пошли Диего на пользу. В размещении фигур, в сочетании живописи с архитектурой чувствуется хватка мастера. Однако, говоря откровенно, сама композиция, ее религиозно‑мифологический характер – все это еще далеко от того искусства, о котором мечтали они вместе в Париже… Преувеличенно мощные формы приводят на память Пикассо – тот по‑прежнему увлекается такими фигурами.

Последнее замечание особенно задевает Диего. Проклятие! Перестанут ему когда‑нибудь тыкать в глаза этим испанцем?! Что же до остального, то он мог бы, конечно, найти возражения – мог бы посвятить Давида в замысел целого цикла росписей, которыми собирался покрыть стены Подготовительной школы, мог доказать ему, что намеренная стилизация приемов искусства Византии и раннего Ренессанса соответствует здесь начальным стадиям духовного развития, запечатленным на первой стене.

Однако он не делает этого… Не потому ли, что сам успел охладеть к своему грандиозному замыслу, символика которого стала казаться ему чересчур отвлеченной и иллюстративной? В последнее время он все чаще спрашивал себя: а заслуживает ли эта задача того, чтобы безраздельно отдаться ей на долгие годы?

Возможно, он не задавался бы этим вопросом, не будь у него иного выбора. Но в том‑то и дело, что выбор существовал! Выбор обозначился с тех пор, как в центре столицы начало освобождаться от лесов новое трехэтажное здание, специально выстроенное для Министерства просвещения.

Военный инженер Мендес Ривас, излишне не мудрствуя, спланировал это здание на манер испанского монастыря – в виде замкнутого прямоугольника длиною в двести и шириною в сто метров. Огромный внутренний двор разделен на две неравные части соединительным переходом, начинающимся на высоте второго этажа. По стенам двора вдоль всех трех этажей тянулись открытые галереи, забранные аркадами и колоннами.

Сколько раз, бродя между штабелями кирпича и грудами балок, Диего окидывал жадным взором серую поверхность этих стен, разрезанную перекрытиями галерей на три параллельные ленты, опоясывающие двор! Каждая лента была, в свою очередь, рассечена на множество отдельных панелей вертикальными створками бесчисленных дверей, ведущих во внутренние помещения. Голые эти панели, представавшие глазу в причудливом обрамлении из арок, столбов и балюстрад, так и требовали красочных росписей, способных расцветить и оживить суховатую, чопорную архитектуру, а то и поспорить с нею.

Он мерил шагами галереи, и панели мелькали мимо него, словно перелистываемые страницы – пока еще чистые, ждущие, чтоб их заполнили изображениями, соединили в некую книгу, в живописное повествование, которое будет развертываться перед теми, кто пойдет по следу художника. Конечно, такое повествование должно быть эпическим – это подсказывалось и бесконечной протяженностью стен и размерами их общей площади, исчислявшейся уже не в десятках, а в сотнях квадратных метров. И что же иное, как не жизнь мексиканского народа, явится достойным предметом колоссальной росписи, которая возникнет в сердце страны, открытая сверкающему небу Мехико!

Как ни в чем не бывало он отправился к Васконселосу с докладом о ходе работы в Подготовительной школе, чем несколько ублажил министра, не решавшегося требовать отчета у строптивого художника. Потешив самолюбие дона Хосе, Диего исподволь завел разговор о новом здании министерства.

Оказалось, что Васконселос уже подумывал о росписи внутреннего двора. У него были даже кое‑какие идеи на этот счет: стены первого этажа он полагал бы уместным посвятить древним цивилизациям майя и ацтеков, стены второго – колониальной эпохе, а третьего – современной Мексике. Считая, что работа подобного масштаба может быть выполнена лишь совместными усилиями многих художников, он в то же время признавал необходимость единого плана. Месяца через два, как только удастся получить ассигнования, он собирался объявить конкурс на лучший эскиз, который и будет положен в основу росписей нового здания.

Месяца через два? Ну хорошо же!.. Не прошло и месяца, как Диего снова явился к министру с огромной папкой под мышкой. У дона Хосе зарябило в глазах, когда Диего принялся раскладывать перед ним листы, содержащие детально разработанный проект. И когда только он успел все это сделать? Ведь Ломбарде Толедано уверял, что Ривера по целым дням не слезает с лесов в Препаратории!

Предначертания министра Диего попросту игнорировал. Всю поверхность стен, подлежащих росписи, он решил в соответствии с планировкой внутреннего двора разделить на две части – Двор Труда и Двор Празднеств. Для росписей первой, меньшей по размерам части были избраны следующие темы: на нижнем этаже – индустриальный и сельскохозяйственный труд, на втором этаже – научная деятельность, на третьем – искусства. Аналогичным образом распределялись стены второго двора: нижний этаж отводился под изображение массовых праздников, на среднем художник предполагал представить праздники интеллектуального характера, а верхний этаж целиком посвящался народной песне, передающейся из уст в уста, от поколения к поколению и выражающей вековые мечты и надежды трудовых масс.

Воплотить это все Диего намеревался не с помощью символов и аллегорий, а в образах самых что ни на есть доподлинных и обыкновенных людей. Пусть, наконец, займут на стенах принадлежащее им по праву место шахтеры и батраки, повстанцы и солдадеры, инженеры и сельские учительницы – словом, такие же точно сыновья и дочери Мексики, как и те, что будут смотреть на них. Пусть его роспись станет громадным зеркалом, в котором увидит себя мексиканский народ!

И не просто зеркалом… Мастера Возрождения умели монументализировать повседневную жизнь, приобщая ее к мифам – античным и христианским; светоносный ореол бессмертных легенд позволял им одухотворять и возвышать вполне реальных пастухов, крестьянок и горожан. А Диего мечтал достигнуть сходных результатов, вдохновляясь уже не мифами, а великими освободительными идеями, выстраданными человечеством в многовековой борьбе, мечтал, не прикрашивая своих героев, озарить их победоносным светом грядущего. «Цель моя заключается в том, – скажет он вскоре, – чтобы как можно вернее выразить самую суть моей страны. Я хочу, чтобы мои росписи отражали общественную жизнь Мексики такою, какою я ее вижу, и через сегодняшнюю действительность показывали народным массам возможности будущего. Моя живопись должна как бы сконденсировать в себе стремления борющихся масс, предложить людям некий синтез их собственных чаяний и, таким образом, способствовать их социальному воспитанию…»

Впрочем, об этом Диего не стал распространяться перед министром, который и без того был ошарашен его напором. Художник вел себя так, словно заказ на роспись у него в кармане. Уж не договорился ли он опять с Обрегоном?.. И всю работу он надеется выполнить в одиночку? Ах, с помощниками!.. Но ведь задуманный им портрет Мексики должен давать представление и о географическом разнообразии страны – откуда же взять столько предварительных зарисовок?

Диего деловито кивнул: замечание основательное, оно показывает, как глубоко понял дон Хосе его замысел. Перед началом работы в новом здании необходимо совершить большую поездку по стране – за счет министерства, естественно, – с тем чтобы обеспечить роспись достаточным количеством этюдов и набросков, сделанных в различных штатах. Он уже наметил маршрут – не угодно ли ознакомиться?

А что же будет с росписями в Подготовительной школе? И на этот вопрос у Диего готов был ответ. К началу будущего года он завершит первую стену в аудитории и мог бы перейти к следующим… Но, признаться, его заботит судьба молодых монументалистов, вполне созревших для самостоятельной деятельности. Да и не только молодых – такие мастера, как доктор Атль или Хосе Клементе Ороско, давно хотят испробовать свои силы в новом жанре и, по‑видимому, обижены на Диего, который невольно обошел их. Что ж, он согласен уступить им Препараторию и всецело отдаться работе в здании министерства….

Растерянный Васконселос пообещал внимательнейшим образом изучить его предложение и поспешил закончить разговор. На большее Диего пока и не претендовал. Предоставив плоду дозревать, он в то же время пустил в ход все связи – в частности, побывал у Альберто Пани, принес ему в подарок несколько картин и мимоходом поделился своими планами. Он даже пошел на рискованный шаг, отрезавший ему путь к отступлению, – официально заявил сеньору Ломбардо Толедано, что отказывается от дальнейших росписей в Подготовительной школе и просит предоставить стены другим художникам. Пусть посмеет теперь Васконселос усомниться в серьезности его намерений!

…Действительно, еще до конца сентября приступают к самостоятельным росписям Жан Шарлот и Фермин Ревуэльтас. Получает заказ и Сикейрос – он сам выбирает себе куполообразный свод лестничной клетки. Однако Давид проводит в Препаратории не больше двух‑трех часов в день – жажда действия, утолить которую полностью не может и живопись, гонит его на улицу, ведет в рабочие клубы, в помещения профсоюзных организаций, заставляет ввязываться в политические дискуссии.

Когда вечерами в тесной квартирке Диего собираются художники, Давид неизменно оказывается в центре внимания. Не без ревности наблюдает хозяин, как жадно его ученики слушают этого темпераментного оратора, который сумел увлечь даже невозмутимейшего Хавьера Герреро. И то сказать, не прошло и трех недель со дня возвращения Сикейроса в Мексику, а в том, что здесь творится, он уже разбирается едва ли не лучше всех остальных. Обстоятельно и доходчиво анализируя внутриполитическую обстановку в стране, он предупреждает, что правительство Обрегона неминуемо свернет вправо, пойдет на уступки реакционерам, если только борьба трудящихся масс не воспрепятствует этому.

Подобная ситуация возлагает особенную ответственность на рабочее движение. Нет, Сикейрос не разделяет скептицизма друзей, считающих, что мексиканский пролетариат, как покорное стадо, идет за продажными лидерами вроде Моронеса. Положение изменилось с тех пор, как создана Всеобщая конфедерация трудящихся. Недавние события – стачка трамвайщиков, демонстрация железнодорожников, движение арендаторов – показывают, что коммунистическая партия уже оказывает влияние на деятельность профсоюзов, ее лозунги приобретают популярность. Конечно, коммунисты в Мексике пока еще слабы и малочисленны, но что из того? Лет двадцать назад русские большевики тоже были незначительной горсточкой, а сейчас они руководят стопятидесятимиллионной страной!

Довольно миролюбивое замечание Диего о том, что Давиду все же следовало бы побольше времени уделять своей основной работе, выводит Сикейроса из равновесия. Посвятить себя живописи – но во имя чего? Чтобы те, кто нами правят, могли похваляться успехами искусства, расцветающего под их покровительством? Или Диего считает, что аллегорическая композиция, которой украсил он стену в Подготовительной школе, способна при всех ее неоспоримых достоинствах чем‑либо помочь народу, стремящемуся довести революцию до конца?

– Но кто же позволит… – раздумчиво начинает Герреро.

– Кто позволит? – перебивает Сикейрос. – Понятно, не продолжай!.. Но раз так, поневоле задумаешься: а возможно ли вообще создавать революционное искусство – тем более монументальное! – в стране, где художник всецело зависит от государства, не заинтересованного в дальнейшем развитии революции? И если невозможно, то не следует ли отсюда, что требуется сначала завоевать власть, превратить общественные здания в народную собственность, а тогда уж и расписывать их? Ради этого можно и пожертвовать искусством на какое‑то время!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: