Из кружочков телефона до нас доносится только легкий треск. Но по выражению лица Кохова можно понять, что командир полка не согласен. Капитан ударяет по кнопке переключателя и снова кричит в микрофон:
– Первый! Первый!.. Нас атакует пехота противника. В темноте ничего не видно… Повторяю: коробки применять невозможно… Можно потерять все коробки. Можно потерять. Прошу приказа отвести их в безопасное место.
Я высовываюсь из раскрытого люка. Неподалеку от машины солдаты роют окоп. Размеренно, не спеша, орудуют они лопатами. Их словно и не касается, что с гребня высотки доносится беспорядочная стрельба.
Спускаюсь обратно. Кохов глядит в индикатор, сузив глаза. Он напряженно вслушивается в слова полковника и вдруг срывает с себя шлемофон и швыряет его под ноги.
– Сидят там… – он грубо ругается. – А нас тут перебьют, как котят! Пришел бы да командовал сам!
Начальник разведки полка лучше всех знает обстановку. И, глядя на капитана, я начинаю думать, что немцы могут атаковать нас и с тыла. Ведь от поворота оврага, за которым затаился бронетранспортер со спаренными пулеметами, до нас подать рукой.
Словно угадав мои мысли, Кохов бросает комбату:
– На этот пятачок немцы могут прийти из балки. Там нет даже часового.
…Рация опять на приеме. Сквозь хаос свистящих, шипящих, визжащих звуков снова прорывается голос Журавлева:
– Первый хочет говорить с Грибаном… Первый будет говорить с Грибаном…
– Товарищ старший лейтенант… Вас командир полка! – Я протягиваю микрофон комбату.
Нет, совсем‑совсем не похожи они друг на друга – Кохов и Грибан. Кохов взвинчен. А Грибан говорит с полковником, словно ничего особого не случилось:
– Саперов вчетверо меньше, чем вы говорили… Пока вступать в бой нежелательно. Возле коробок спокойно…
|
Капитан глядит на него укоризненно, затем протягивает руку к кнопке переключателя. Но Грибан останавливает его решительным жестом. Выслушав командира полка, он громко кричит в микрофон:
– Вас понял. Вас понял. Удерживать! Понял!..
Комбат сам выключает рацию. В машине становится тихо. Только редкие автоматные очереди доносятся через распахнутый люк. Молча прислушиваемся к отзвукам боя. По ним нетрудно определить напряжение схватки, которая продолжается за гребнем высотки. Судя по хлопкам и очередям выстрелов, теперь стреляют только саперы. Похоже, что они уже отбили атаку и бьют на выбор по одиночным целям.
Кохов постепенно оттаивает, успокаивается. Но глаза его остаются злыми, кусачими.
– Почему ты не сказал, что шел бой? – спрашивает он, не глядя на Грибана.
Комбат устало машет рукой.
– Мы сами ничего толком не знаем. Какими силами атакуют немцы?.. Я не знаю. Ты тоже. Но если саперы не выдержат, вступим в бой.
– Зачем же спорить? – Кохов не унимается. – Нам здесь лучше видно, как поступать, а Демину многое непонятно. Но Грибан уже не слушает.
– Пойдем уточним обстановку, – говорит он Кохову.
Комбат берется за кромку люка, замирает, прислушивается:
– Кажется, стало тише… Саперы должны выдержать – там половина сибиряки.
Старший лейтенант подтягивается удивительно легко. Мелькают отшлифованные до блеска, наполовину сточившиеся подковки его каблуков, и в квадрате люка на какую‑то секунду снова появляется кусочек звездного неба.
|
«Небо с овчинку», вспоминаю я излюбленное изречение Левина, стоящего рядом с невозмутимо‑спокойным видом. Вот такое небо бывалому старшине, наверное, виделось сотни и тысячи раз. Это отсюда, из самоходки, кажется оно размером с овчинку. А может быть, эта поговорка и родилась среди танкистов и самоходчиков?..
Вслед за Грибаном в люк вылезает Кохов. Его блестящие хромовые сапоги‑гармошки проплывают перед моим носом. От них отдает скипидарным сапожным кремом, острый запах которого перебивает испарения солярки.
– Дорохов, поддерживай постоянную связь! – бросает капитан сверху.
Мне неприятно, даже тягостно сидеть в машине. Наверное, это от непривычки. До сих пор мне еще никогда не доводилось оставаться в самоходке или тридцатьчетверке подолгу. Здесь, за броней, не то, что в лесу или в поле. Там можно куда‑то пойти, можно вырыть окоп и укрыться, как тебе хочется. Там раздолье. А здесь надо только сидеть и ждать. Сидеть как в клетке в полном неведении.
Левин, видимо, понимает мое состояние. Он выглядывает через люк наружу, спускается на откидное сиденье и говорит покровительственным тоном:
– Ты не волнуйся. Здесь даже безопаснее, понимаешь? А завтра оглядимся – займем круговую оборону. Снарядов нам хватит. Ни одна сволочь близко не подойдет, понимаешь?
Я смотрю на выстроившиеся сбоку, отливающие холодной желтизной латунные гильзы, на пепельно‑серую сталь снарядов. Одни из них с красными поперечными полосами. На других ободок синий. Бронебойные и осколочные… Своими хищными острыми клювами они смотрят вверх, в распахнутый люк, в квадрате которого светятся звезды, похожие на шляпки маленьких золотых гвоздиков.
|
И как это все нелепо: звезды, добродушная, спокойная улыбка Левина, а рядом с нами, всего в сотнях метров, опять разгорается перестрелка. Там, наверное, умирают люди. Если бы не приказ Кохова и олимпийская Сережкина сдержанность, я, не задумываясь, пулей выскочил бы из этого холодного бронированного гроба. На волю. «К звездам», как говорит Сережка.
Но приказ есть приказ. Приказы не обсуждают.
В окопах
В эту суматошную ночь так и не удается заснуть. То в машину, то из машины. То приказывает Кохов, то Грибан. А вот и Бубнов подает свою морскую команду «свистать всех наверх».
Вокруг потемнело. Словно кто‑то подмешал дегтя к плотному помутневшему воздуху. Луна всего час назад была похожа на высвеченный изнутри туго надутый оранжевый шар. Но, уколовшись об острые верхушки деревьев, она сразу сникла, поблекла. Встревоженный холодным ветром, налетевшим со стороны Нерубайки, лес протестующе загудел, зашевелился. Через поле потянула поземка.
Идем со Смысловым ко второй самоходке, возле которой назначен сбор. Я не успел переобуться, перекрутить обмотки. Одна из них расползлась, съехала вниз и ветер задувает в ботинок крупинки снега. Стаскиваю ее на ходу, скручиваю как бинт – обратно наверну там, на месте…
Батарейцы окружили комбата и Бубнова. Закуривают. Ждут, какое приказание будет на этот раз.
В стороне над траншеями взлетает ракета. Оттуда опять доносится трескотня автоматов, в которую дробно вплетаются отрывистые пулеметные очереди. Немцы не дают саперам покоя, снова втягивают их в перестрелку.
– Все собрались? – спрашивает Грибан и, не дожидаясь ответа, приказывает: – Наводчикам и водителям остаться в машинах. Остальным, кроме офицеров, – в распоряжение лейтенанта Бубнова. Надо помочь саперам. До рассвета побудете в окопах.
– Проверить автоматы и карабины, – добавляет Бубнов. – Пойдем сейчас же…
Шагаем без строя, гурьбой. Нас набралось целое отделение. Да еще какое! Шесть рядовых и сержантов и два лейтенанта. Вместе с нами отпросился у Грибана техник‑лейтенант Шаповалов – помощник комбата по технической части. Его обязанность ремонтировать самоходки. Но сейчас они в полном порядке. Их нечего ремонтировать, а ему, видимо, не сидится без дела. Лейтенант захватил автомат. Он держит его за кончик ствола как‑то неловко, словно несет грабли или лопату. И потому у него совсем не воинственный вид.
Натыкаемся на темную узловатую ленту бруствера. Это отводной окопчик – узенькая щель, ведущая от основной траншеи в тыл обороны. Она отрыта только до пояса. Но больше и не требуется, чтобы пройти по ней скрытно от глаз противника. Такие отводы роют, когда долго стоят в обороне – с ними безопаснее и удобнее: можно незаметно переправлять убитых и раненых в тыл, доставлять солдатам продукты, боеприпасы, почту.
Спрыгиваем вниз, гуськом шагаем след в след, пока под ногами не открывается глубокая, почти в рост траншея. В ней сидят на корточках трое солдат. Они вскакивают, прячут в рукава недокуренные цигарки, разглядывают нас во все глаза. И каждый глядит по‑своему, по‑особому. Один – с удивлением. Другой – с затаенной радостью. У третьего на лице нетерпеливое ожидание.
– Где командир роты? – спрашивает Бубнов широколицего сержанта, у которого поверх шапки накинут брезентовый капюшон, отрезанный вместе с воротником и шнурками от старенькой плащ‑накидки.
– Они там, дальше, – сержант машет варежкой влево. – Мы этот фланг держим. А они туда ушли. Там горячее…
– Сколько вас здесь?
– Пятеро. Еще двое у пулемета – тут рядом. Четверых командир роты перебросил на левый фланг.
– Хорошо, – прерывает его Бубнов. – Вот вам подкрепление. Еще пятеро. За старшего лейтенант Шаповалов. А мы двинемся к командиру роты. Помните, назад ни шагу! Смыслов и Нураков, за мной!..
Бубнов, Юрка и заряжающий Нураков уходят. Сержант пристально, изучающе рассматривает Шаповалова. А тот осматривает саперов и искоса вопросительно поглядывает на нас. Видимо, он не знает, с чего начать разговор.
Лейтенант из тех офицеров, у которых нет и, наверное, никогда не было подчиненных. Личный состав батареи подчиняется Грибану. А в подчинении помпотеха только машины, да и то вышедшие из строя, нуждающиеся в «лечении».
– По‑моему, надо сначала познакомиться, – наконец задумчиво произносит Шаповалов.
Он не умеет или не хочет разговаривать с солдатами по‑командирски, как этого требует Устав. Саперы, наверное, ждут от него указаний. А лейтенант начинает по очереди представлять им каждого из нас, словно артистов.
– Это Иван Кравчук, – кивает он на бравого старшину, арттехника батареи.
– Заряжающий Егор Егоров. Он у нас самый молодой.
– Вот Коля Смирнов.
– Это Дорохов. Тоже самый молодой. Он еще необстрелянный…
– А моя фамилия, как вы уже слышали, – Шаповалов.
Закончив «представление», лейтенант произносит нравоучительный монолог о необходимости на передовой постоянного чувства локтя. Он говорит просто, от чистого сердца, но избитыми и истертыми фразами и уже совсем невпопад поздравляет саперов с успехами в предыдущих боях.
– Спасибо, – растерянно лопочет сержант‑сапер, сбитый с толку неожиданным поздравлением. – А у нас я тут за старшего. Моя фамилия тоже Шаповалов. Выходит, мы тезки, да?
Солдаты смеются. А лейтенант с изумлением глядит на сержанта. Оба они с минуту молчат. И это очень похоже на немую сцену в спектакле…
– Первый раз за войну встречаю свою фамилию, – произносит, наконец, старший по званию Шаповалов. – Вы откуда родом? Я из Перми. А вы?
– А я из Краснодара.
– Земляки! – восклицает Кравчук, и мы снова хохочем…
С той стороны, куда ушел Бубнов, раздается перестук автоматов и тотчас над левым флангом окопов взвивается осветительная ракета.
– Немцы идут! – растерянно кричит Егоров, показывая рукой за бруствер.
Свет ракеты выхватывает из темноты заснеженное поле и длинную, зигзагообразную цепь гитлеровцев, растянувшуюся по всему склону противоположного бугра. Кажется, воспользовавшись темнотой, таинственная вражеская высотка пододвинулась к нам ближе. До немцев метров пятьсот, не больше. Они бегут вниз, в маленький овражек, который вряд ли их скроет. Неглубокий распадок отсюда просматривается чуть ли не весь…
Слева начинает строчить пулемет. Хлесткие короткие очереди вспарывают тишину ночи. Они словно подталкивают нас. Мы лихорадочно щелкаем затворами и, как по команде, выбрасываем автоматы и карабины на бруствер…
Оставив в воздухе серый дымовой шнур, ракета гаснет, не долетев до земли. Тут же вспыхивает другая. А немцы не обращают на них внимания. Они не останавливаются, наоборот, бегут все быстрее и быстрее.
– Не стрелять! Подпустим их ближе! Пусть их бегут! – неожиданно командует сержант Шаповалов.
А мне вдруг становится холодно. Бьет озноб. Наверное, это от нетерпения. Вот они, гитлеровцы, – рядом! Почему же нельзя стрелять?! Их надо бить, бить, бить!..
С левого фланга к первому пулемету подключился еще один. Они тараторят, словно стараясь переговорить друг друга. А мы все молчим. Лейтенант не подает никакой команды. Кажется, наш помпотех немножко растерян. Наверное, никак не может решить – слушаться ему сержанта или командовать самому. А сержант больше не произносит ни слова. Свет ракеты падает ему на лицо. Он смотрит за бруствер сузившимися глазами, словно охотник, высматривающий из засады приближающегося зверя.
Цепь наступающих гитлеровцев переламывается надвое. В самой ее середине солдаты падают. Не поймешь – или их укладывают пулеметы, или они залегают от страха перед опасностью… Рассыпавшись на мелкие искорки, гаснет ракета. После яркого света хоть глаз коли – ничего не видно вокруг. Что же это такое?! Так они могут подобраться вплотную. Зачем же их подпускать?!
И опять загорается в черном небе ослепительно яркая звездочка. Она медленно падает прямо на немцев, которые уже достигли распадка и, не задерживаясь в нем, бегут дальше. И в это время рядом гулко и дробно начинает бить пулемет, закрытый от нас изгибом траншеи. Наконец‑то!..
Нажимаю курок, не успев прицелиться. Выпускаю длинную‑длинную очередь. Палец словно прирос к спусковому крючку. Никак не могу остановиться. Оказывается, это очень трудно, даже невозможно хотя бы на секунду остановиться, когда стреляешь не по мишени, а в самых настоящих живых фашистов. Тут на счету каждый миг. Тут некогда даже прицелиться, высмотреть, куда лучше стрелять.
Я видел в кино, в «Чапаеве», как шли в психическую атаку каппелевцы, как чапаевцы подпускали их поближе к окопам, чтобы ударить наверняка и сразу ошеломить, отбросить. Но никогда не думал, что самому придется увидеть и испытать подобное. Здесь многое похоже на ту атаку. Хорошо видно, как немцы выравнивают строй. Только цепи у них пожиже, пореже, чем были в кино, да в руках у солдат автоматы, а не винтовки. Зато здесь все происходит не днем, а ночью. А это страшнее: темнота словно приближает опасность.
Немцы продолжают бежать, и мне начинает казаться, что их не способна остановить никакая сила. От этой мысли по телу пробегают мурашки, а за спину забирается предательский холодок. Растерянно оглядываюсь на соседа‑сапера. Он навалился грудью на бруствер и едва не задевает меня правым локтем, который то и дело подергивается от толчков автомата. Солдат невозмутимо спокоен. Он не спеша припадает к прикладу. Выцеливает. Бьет короткой отрывистой очередью. Приподнимает голову над бруствером, что‑то высматривает, прищуривает глаз и целится снова.
Сапер перехватывает мой взгляд и грубо бросает через плечо:
– Не мельтеши! Лучше целься. Как ракета засветит, так и целься. А в темноту не пали!..
«Да, надо вот так же, как он – короткими очередями…» Прицеливаюсь по стволу. Нажимаю курок. Затвор лязгает всухую. Выстрелов нет… Наверное, перекос. Судорожно раскрываю патронник. Он пуст.
– Дай патронов! – кричу саперу, когда он снова приподнимает голову, чтобы поглядеть вперед, и чувствую, что кричу неестественно громко, не кричу, а ору. Солдат деловито выпускает из ствола‑коротышки очередную порцию пуль и только после этого поворачивается ко мне:
– Сам бери! В ящике!
Лишь сейчас замечаю в стенке окопа нишу, набитую патронными ящиками. Верхний из них приоткрыт. Лихорадочно выдергиваю пустой диск, откидываю крышку, до отказа закручиваю пружину, горстями хватаю патроны. Скорее! Скорее!..
Неужели дойдет дело до рукопашной? Перед отправкой на фронт нас учили действовать в рукопашном бою винтовкой образца 1891 года с длинным граненым штыком. «Коротким – коли!» «Длинным – коли!» «Прикладом – бей!» Это я знаю. Сотни раз колол и бил чучело. А вот как колоть автоматом? Как действовать им в рукопашной, когда нельзя стрелять, потому что можно попасть в своих?.. Этому нас не учили.
А немцев уже видно без иллюминации. Они залегают, темными мохнатыми кочками застывают на поле перед очередной перебежкой. Заметно, как некоторые кочки шевелятся…
Мельком оглядываюсь на сапера. Он выдергивает пустой диск, бросает его в нишу, достает из‑за ящика другой, новый, не спеша вставляет его в автомат, отводит затвор. Движения солдата неторопливы, уверенны, и я чувствую, как его спокойствие медленно, но верно передается мне.
Прицеливаюсь в темнеющий на снегу шевелящийся расплывчатый бугорок. Мушку почти не видно. Едва заметна, только угадывается прорезь. Ну и черт с ней. Главное – не торопиться, не дергать курок, а спускать его плавно, как делали в школе, на стрельбище, как это делает сапер. Даю короткую очередь. Получилось. Темное пятно остается на месте, не шевелится. Но неизвестно, попал или нет. А может быть, и стрелял в убитого. Гитлеровцы снова перебегают. В темноте маячат длинные мутные силуэты. Навожу автомат на них. Кажется, я окончательно успокаиваюсь. Руки уже не трясутся. Плавно спускаю курок…
– Подождите стрелять! – громко, во всеуслышание командует сержант. – Степанов, веди наблюдение!
Младший по званию Шаповалов ничуть не стесняется присутствия лейтенанта и по‑прежнему чувствует себя хозяином. Подав команду, он отходит от бруствера к нише, выгребает горстями патроны из ящика и, не обращая на нас никакого внимания, начинает набивать ими круглый пузатый диск ППШ. Он еще и старый не успел расстрелять, а про запас уже готовит еще один диск – вероятно, на случай, если затянется бой.
К нему подходит лейтенант Шаповалов.
– А почему нельзя стрелять? – спрашивает он искренне, не скрывая недоумения, которое выдает и его голос, и весь его вид.
– Фрицы‑то залегли, товарищ лейтенант. Окопались они, – объясняет ему сержант, как школьнику. – Сейчас они нас высматривают. По нашей стрельбе, по огонькам автоматов высматривают. Как засекут нас, такую стрельбу поднимут, что и не высунешься. Пусть лучше полежат, а как выскочат опять на голое место, мы им и вложим сразу. Только надо следить за ними.
У сержанта вроде убедительная логика. Но ведь так хорошо рассуждать, когда бой ведется на равных. К тому же не ночью, а днем, когда все предельно понятно и ясно.
– Дуэль нам невыгодно начинать, товарищ лейтенант, у нас народа здесь мало – раз в десять меньше, чем у них, – продолжает сержант. – Они это знают. Вот и лезут поэтому. Четвертый раз лезут за ночь. А нам обнаруживать себя незачем. Они и так уже по брустверу начали бить. Поэтому давайте на всякий случай вон туда перейдем, левее.
Наш помпотех безропотно подчиняется младшему по званию однофамильцу. И правильно делает, что не лезет в амбицию. У саперов, видимо, уже отработана своя тактика ведения ночного боя, и нечего тут вмешиваться. А вот Кохов воспринял бы все это за унижение. Он сразу, с первого разговора, напомнил бы сержанту о своем офицерском звании и обязательно бы настоял на своем…
Переходим метров на тридцать левее.
У бруствера остается один из саперов. А мы по примеру Шаповалова – сержанта, наполняем диски патронами, набираем их про запас. Словно желуди насыпаем мы их в карманы. Золотистые, пахнущие машинным маслом, они приятно позвякивают при малейшем движении. На душе становится легче, спокойнее. Патронов нам хватит на десять таких боев. Есть у запасливых саперов и целый ящик гранат‑лимонок. Сержант показал, где они лежат – в соседней нише. В общем, жить можно. И теперь не такими уж страшными кажутся гитлеровцы, укрывшиеся в глубоких бороздах. Пусть лезут. Гостинцев им хватит… Непонятно только одно – почему же они атакуют нас в лоб? Почему не пытаются обойти справа или зайти сзади – со стороны балки?..
К нам подбегает Смыслов, вынырнувший из‑за поворота траншеи.
– Бубнов послал просить Грибана, чтобы пустил самоходки. Как у вас тут? – хрипит он, на секунду останавливаясь возле лейтенанта.
– Все нормально.
– А у нас двоих саперов убило и одного ранило. Головы не дают высунуть. По красной ракете самоходки должны пойти. Держитесь!
Юрка пригибается и исчезает в окопчике, который ведет назад, в тыл.
Гитлеровцы вжимаются в землю, прячутся в воронках и крупных бороздах. Всего метров сто осталось передним до бруствера. Но эти сто для них самые трудные. Они, наверное, рассчитывали на внезапность или на то, что саперы могут дрогнуть и оставят окопы без боя. Черта с два! Мы никуда не отойдем без приказа. А приказ лишь один – удержать высотку.
…До окопов доносится рокот танков. «Еще этого не хватало!?» Бросаемся к брустверу. При свете затухающей ракеты успеваю увидеть всю вражескую высотку. На ней пусто. Кроме кочек – трупов и свежевырытой земли там ничего не видно.
– А ведь это наши, а не немецкие, – радостно произносит лейтенант. – Я их по звуку знаю… Комбатовскую машину прогревают. Точно!
Значит, Грибан согласился бросить в бой самоходки! Да и как же иначе! Ведь если немцы ворвутся в траншеи, не миновать беды. Их много. И попробуй их потом выкурить с этих позиций…
Бубнов с командиром саперной роты, наверное, тоже услышали гул моторов. С их фланга взвивается красная ракета. Она чертит в темном небе крутую дугу и стреляет в воздухе крупными искрами, которые гаснут, не долетев до земли. Вот он, условный сигнал для Грибана!..
А немцы, как залегли, так и продолжают лежать. Они словно оцепенели. Интересно, знают они, чувствуют или нет, что их песенка спета? Сейчас выползут, нет, выскочат на самый гребень наши самоходки и заставят их обратиться в бегство. И будут их расстреливать почти в упор…
Ширится, нарастает железный стрекот. Мы забываем о том, что противник под самым носом, поворачиваемся в другую сторону – назад, с нетерпением ждем, когда выплывут из темноты стальные коробки. Но они появляются неожиданно и намного правее. Передняя машина, выпустив из выхлопных труб целый сноп золотистых искр, разворачивается к нам. И в это время ракета снова вспарывает темноту.
Оголтело надрываются пулеметы. Они бьют по гитлеровцам, резво бегущим к спасительному распадку. Как же так получилось?! Мы явно упустили момент. Воспользовавшись темнотой, немцы успели отмахать вниз по склону солидное расстояние. Теперь уже некогда целиться. Надо только бить и бить им вдогонку. Позабыв обо всем, мы выпускаем длинные‑длинные очереди.
А на левом фланге горстка саперов поднимается в контратаку. Бойцы выскакивают из траншей, бросаются вниз по склону. Гулко охают пушки. Первые снаряды ложатся, не долетев до цепи. Их взрывы словно подстегивают спасающихся бегством солдат, которые несутся по полю, не пригибаясь и не оглядываясь. Снова раскалывается воздух. Огненные шары разрывов врываются в самую гущу фашистов. Хорошо видны переламывающиеся, нелепо взмахивающие руками, падающие фигуры.
Но как все скоротечно! Кажется, проходят какие‑то мгновенья, а гитлеровцы, которых не настигли снаряды и пули, уже скрываются в щелях.
Словно по команде стихает стрельба. Смолкают и самоходки. Они разворачиваются и быстро, торопливо уползают обратно.
– Теперь не пропадем! Вот это сила! – провожая их взглядом, радостно произносит сержант Шаповалов.
Он ставит автомат к стенке окопа, вытаскивает из кармана серый замызганный кисет, развязывает его зубами. Его хитроватый, с прищуром взгляд останавливается на мне.
– А ты, ефрейтор, первый раз, что ли, в бою?
– Ночью не приходилось…
– Ничего. Пообвыкнешь, – произносит он покровительственным тоном. – Первый раз это всем в диковинку кажется. А потом к нам приходить будешь, как к теще… Только вместо блинов тут диски. А вместо галушек – пули. Вот и вся разница…
Он растягивает тесемку кисета и выкрикивает с хрипотцой:
– Перекур!.. А ну, самоходчики, налетай, пока угощаю!..
Что произошло в Нерубайке?
Днем на высотку обрушивается крупяная метель. Дымчато‑белые ледяные дробинки простреливают все поле из конца в конец и, сливаясь в живые шевелящиеся струйки, с силой бьются в борта самоходок. Похолодало. Мы еще раз тщательно заделали все дыры между катками и траками гусениц. Но ветер дует через брезент как через решето. Просочившись под машину, он набрасывается на пламя коптилки, закручивает его винтом, силится оторвать от расплющенного конца гильзы и унести вместе с пляшущим извивающимся хвостом копоти.
Острые крупинки, проникающие через неведомые щели, обжигают лицо, шею, руки. Скапливаясь на глине, песке и шинелях, они быстро превращаются в мелкие капельки. Сыро и смрадно становится в нашем убежище, и мы все чаще выползаем наружу – размяться, разогнать кровь.
Согреваемся кто как может. Юрка несколько минут без передышки бегает вокруг самоходки и, тяжело дыша, возвращается под машину с раскрасневшимся от ветра лицом, усталый, дрожащий от возбуждения. Сибиряк Шаронов делает то же, только реже, чем Юрка. Левин уходит на подветренную сторону самоходки и делает гимнастику – приседает, боксирует, прыгает поочередно на одной и другой ноге. Тяжелее всего нам с заряжающим Егоровым. Меня Левин вытаскивает из‑под машины силком. А Егоров, подтянув колени к самому подбородку, подолгу лежит неподвижно, закрыв глаза: он не поддается никаким уговорам выйти наружу, размяться.
Погода, видимо, подействовала и на немцев. С рассветом они притихли – «забились в норы», как говорит Левин.
– В обороне они, в первую очередь, заботятся об удобствах, – ворчит старшина. – Я давно замечаю, что они не воюют, не хотят воевать в плохую погоду…
В «схроне» нас пятеро. Грибан ушел с утра. Офицеры о чем‑то совещаются под соседней машиной. У них, видимо, разговор особый, а у нас свой – солдатский.
Мы расшевелили Левина просьбами рассказать, как воевали в начале войны – в сорок первом. Скупо, не торопясь, рассказывает старшина о боях под Смоленском, об отступлении, о том, как приходилось тащить на себе пушки через болота:
– Снарядов не было. Стрелять было нечем. А орудия не бросали…
Метель вплетает в Сережкин рассказ свои посвисты. Гулко хлопают о гусеницы концы брезента… Дороги отступления и бомбежки, прорывы из окружения, оборонительные бои с винтовками против автоматчиков‑мотоциклистов… Все это в первые недели войны вынесли на своих плечах вот такие, как Левин.
– Тогда в сто раз тяжелее было. А теперь что!.. Даже пешком не ходим. Да еще за броней сидим. Вот отсидимся немножко на этой высотке. Подождем, когда переформируются части. И опять их галопом погоним. Кишка оказалась тонка у Гитлера…
– А правда, что Гитлер контуженный? Я слыхал, что он вроде чокнутый и рука у него отсохлая, – говорит Егоров.
Левин задумывается.
– Раз говорят, наверное, правда. А вообще кто такой Гитлер? Обыкновенный ефрейтор.
– Ты осторожнее в выражениях. Дорохов тоже ефрейтор. Не оскорбляй его, – перебивает Смыслов старшину.
Слышу, как хихикает Шаронов, и злюсь на Юрку. Опять он подковыривает. Но Левин не обращает на него никакого внимания.
– Теперь песенка Гитлера спета, – продолжает он. – Собачьей смертью фюрер подохнет, точно… А мне только одного хочется – провоевать от звонка до звонка, последнюю точку в войне поставить. Чтоб самому последнему стрельнуть…
– Это чья машина? Какого полка?
Конец брезента приподнимается, и в дыру‑лазейку просовывается сержант в сером вылинявшем треухе. Пока он путается в брезенте, лица не видно, но голос знакомый.
– Зуйков, ты?! Откуда свалился? – вскрикивает Юрка. – Влезай быстрее…
Он помогает сержанту, хмурящемуся после яркого света, протиснуться поближе к коптилке, торопливо поправляет брезент и атакует нежданного гостя вопросами:
– Ты откуда взялся? Говори же. Тебя из штаба прислали?..
– Подожди. Дай передохнуть…
Да, это телефонист нашего взвода Зуйков. Теперь и я его узнаю. Непослушными, негнущимися пальцами он расстегивает верхние крючки шинели:
– Я вас с ночи разыскиваю. Сто верст исходил. И пешком, и на пузе – по‑всякому. Вот – поглядите…
Приподнявшись насколько позволяет наш стальной потолок, он показывает грудь, руки, локти, перепачканные черноземом и глиной.
Но Юрка не дает ему отдышаться:
– Что случилось со штабом? Ты там был?
– Все почти без штанов убежали, – наконец произносит Зуйков. – Немецкие автоматчики из‑за бугра выскочили. Мы еле успели в лесу сховаться…
– А радисты где? Где Журавлев?
– А кто знает, где. Меня сразу из леса сюда послали. Сам полковник приказал мне. А Журавлев свою рацию спас. Бежали в чем мама родила. Я же говорю – не все штаны успели надеть. Как раз в бане начали мыться. А Журавлев рацию вынес, это точно. Я сам видел.
Немного отдышавшись, Зуйков начинает рассказывать подробно о том, что случилось в Нерубайке минувшей ночью.
Оказывается, командир полка, ко всеобщей радости, разрешил отдыхать и приказал помпохозу Рязанову организовать баню. Но едва закипели походные бочки – «парилки», из балки выскочили автоматчики. По Нерубайке ударили минометы. Вспыхнули соломенные шапки хат. Поднялась паника.
– Мы побежали к лесу, – монотонно и тягуче рассказывает сержант. – Капитан Петров выскочил поперек дороги с пистолетом. Остановил всех. Шоферам приказал вернуться, а остальным – бежать. За деревней он догнал нас на «студебеккере». На ходу посажал всех в кузов… Только одного повара Белова убило. Его с подножки машины автоматчики сняли. Они метров на триста были… Всю машину продырявили. А больше никого не задело…