– В блиндаж их! Немедленно!
Кравчук и Бубнов подталкивают пленных к ступенькам, показывают им дорогу жестами. Рыжий опять понимает без слов. Он проворно бросается вниз, к двери. В узком проходе останавливается, оборачивается, затравленно смотрит назад. Сверху на него надвигается долговязая прямая фигура второго фашиста. Этот ничуть не согнулся перед опасностью. Не испугался. Он по‑прежнему смотрит прямо перед собой и идет спокойно, заложив руки за спину, а рыжий в страхе пятится от него в дверь.
– Надо допросить их, Петр Семенович. У нас кто‑нибудь знает немецкий? – спрашивает в блиндаже Грибан.
Бубнов пожимает плечами:
– По‑моему, никто не шпрехает.
– Тогда бери Смыслова и Дорохова и ведите немцев в штаб бригады. Это оттуда просили взять языка. Зайдите по пути к Кохову. Пусть порадуется.
– Сейчас вести?
Грибан смотрит на него, словно не зная, что ответить на этот вопрос, наконец произносит:
– А когда же?! Не ставить же их на довольствие. У нас у самих харчей не хватает.
– Хорошо, сейчас и двинемся, – спокойно говорит Бубнов. – Собираться нам нечего – всегда готовы.
Грибан дает последние напутствия:
– Особенно берегите рыжего. Он своего фюрера продаст со всеми потрохами и кальсонами. Все расскажет. А эта глиста, наверное, из эсэсовцев. Матерый. А вообще они многое должны знать о расположении войск. Как‑никак летчики. Ну, давайте…
– Товарищ старший лейтенант! – вступает в разговор Юрка. – Может, нас с Дороховым оставить, других послать?
– Почему? С какой стати?
– Нам же в разведку сегодня. За языком. Вы сами приказали готовиться.
Грибан глядит на Смыслова, словно первый раз его видит:
– Ты откуда свалился!? Вот они – языки. И не один, а два сразу. На кой черт они нам еще сдались. И этих хватит.
|
Выводим пленных из блиндажа. Мы со Смысловым шагаем сзади с автоматами наперевес.
– Знал бы, что так получится, – сам бы их обоих прикончил, – шипит Юрка, бледный от злости.
Я его понимаю: обидно, до боли обидно, что сорвалась наша разведка, а заодно улетучился верный шанс отличиться. Жди теперь, дожидайся другого подходящего случая…
Допрос
Кохов встречает нашу процессию вместе с командиром батальона саперов. Пока мы шли по тропинке оврага, ведущей к их роскошному блиндажу, кто‑то опередил нас и успел обо всем доложить. Капитан и майор стоят торжественные и подтянутые, словно приготовились принимать парад.
– Поздравляю, Бубнов! – радостно говорит Кохов, зыркнув глазами на пленных. – Орден тебе обеспечен. Слово даю!
– Это летчики, да? – спрашивает майор.
– Так точно. Из «Юнкерса» выпали.
– А ну, покажите, что за птички над нами летают…
Кохов подходит к пленным вплотную и разглядывает их в упор, как музейные экспонаты. Особенно долго смотрит на рыжего. Капитан явно наслаждается его растерянностью.
– Очень кстати попались, голубчики. Как раз ко времени, – цедит он сквозь зубы. – Нам как раз языки нужны…
Кохов поворачивается к майору:
– У вас есть переводчик?
– Даже два.
– Давайте одного сюда.
Командир батальона приказывает саперам, разглядывающим пленных, позвать лейтенанта Гильмана и указывает нам на дверь пятинакатного убежища.
– Введите их!
В «подземном дворце» все так же светло и тепло. Бубнов с удивлением осматривает капитальные стены из гладко выструганных и тщательно подогнанных досок, аккуратно задрапированные простынями углы, удобные самодельные кровати, пышущую жаром печку‑буржуйку.
|
– А у вас недурно, – говорит он Кохову. – Курорт!
Капитан пропускает его похвалу мимо ушей. Он не сводит глаз с пленных.
– Ты, Смыслов, встань в тот угол, – приказывает он. – А ты, Дорохов, вот сюда. Смотрите в оба. Неизвестно еще, что за птицы и как они себя поведут. А их посадить на эту скамью подсудимых. Хотя нет, пусть лучше стоят у стенки.
Бубнов бросает на стол планшет, изъятый у летчиков.
– Тут все, что мы у них отобрали, – говорит он. – К сожалению, карты не оказалось. Наверное, сгорела с самолетом вместе.
Кохов вытаскивает из планшетки фотокарточки, сразу впивается взглядом в первую, темнеет лицом. Заглядываю через плечо. На меня смотрят со снимка знакомые, подернутые страхом глаза несчастной девчонки.
– Товарищ майор, лейтенант Гильман по вашему приказанию явился!
В дверях вытягивается по стойке «смирно» черноволосый худой офицер, с нескладной длинной фигурой и бледным лицом, на котором выделяются темные, проницательные глаза.
– Надо допросить пленных, – небрежно кивает ему майор. – Приступай. Только сразу и вопросы и ответы переводи, чтобы нам все было ясно. Понял?
– Так точно, понял, товарищ майор, – прищелкивает каблуками Гильман.
Кохов протягивает майору снимок, быстро просматривает остальные карточки и развязывает узелки носового платка. На стол сыплются пуговицы. Круглые, квадратные, треугольные – большие и крохотные, они переливаются под светом электрической лампочки всеми цветами радуги. Майор и Кохов берут их в руки, подносят к глазам, разглядывают.
|
– Женские пуговицы! – удивляется майор и поворачивается к переводчику: – Спроси их, что это значит?
– Это у рыжего отобрали. У него спрашивай, – предупреждает Бубнов.
Рыжий заискивающе смотрит в глаза Гильману, внимательно выслушивает его вопрос и отвечает спокойным тоном.
– Он говорит, что это сувениры от женщин, – переводит лейтенант.
– От тех, которых он, – майор запинается, подыскивая нужное слово, – которых принуждал?
Переводчик повторяет вопрос по‑немецки. Глаза рыжего удивленно расширяются. Он косится на стоящего рядом летчика, затем, словно опомнившись, вскидывает голову и начинает отрицательно кивать:
– Найн, найн…
– Он говорит, что это они дарили на память.
– А вот эти, которые вырваны с мясом, тоже ему любовницы подарили? – спрашивает майор, и лейтенант тотчас дублирует его вопрос по‑немецки.
– Я, я… – рыжий отвечает поспешно, не задумываясь.
Кохов протягивает Гильману фотокарточки:
– Допроси, что это за женщины, откуда они, кто фотографировал, какое отношение имеет к ним этот хлюст.
Рыжему некуда деть свой узловатые руки. То он переплетает пальцы на животе, то теребит ими серебристые зубчики расстегнутой молнии, то послушно, подчеркивая свою покорность, вытягивает руки по швам. Он всеми силами старается показаться искренним, но ему явно не хватает актерских способностей, с его лица не сходит выражение растерянности.
– Он утверждает, что это его приятельницы, любовницы, – переводит лейтенант очередной ответ.
Это, конечно, же, наглая ложь! Я видел карточки. Из всех женщин улыбается только одна. У остальных на лицах испуг или страх. Все они сфотографированы принудительно или врасплох – не позирующими, а стыдящимися своей наготы. Одни пытаются закрыться от объектива руками. Другие глядят в него безучастно и отрешенно. Почти у всех какой‑то затравленный вид.
Гильман показывает рыжему фотокарточки по порядку, как они сложены, и переводит ответы.
– Полька. Из Варшавы…
– Львов. Украина.
– Краков. Польша.
Рыжий умолкает, не может вспомнить одну из женщин. Он смущенно пожимает плечами. Глаза его бегают блудливо, как у пойманного на месте вора.
Лейтенант переворачивает карточку, читает:
– Харьков. Украина… Здесь, оказывается, написано, товарищ майор.
Он переворачивает фотографии одну за другой:
– Прага. Чехословакия.
– Опять Краков.
– Киев.
– Еще Краков.
– Вена. Австрия…
– Вот сволочь, – не выдерживает Бубнов.
Рыжий пространно рассказывает, что стрелком‑радистом он стал недавно, потому что у Германии не хватает летчиков. А всю войну служил в роте охраны в трудовых лагерях и никогда не был на передовой, не стрелял в русских. И эти снимки сделаны в трудовых лагерях…
– Это по его мнению в «трудовых», а по нашему – в лагерях смерти, – глухо произносит майор.
Все смотрят на рыжего. Его крупная челюсть приходит в движение, начинает мелко‑мелко дрожать. Летчик переводит глаза то на майора, то на переводчика, то на Кохова. И бледнеет от их молчаливых взглядов, не сулящих ничего доброго. Наконец он словно спохватывается и начинает говорить быстро, сбивчиво, проглатывая слова.
– Он говорит, что никогда никого не убивал, – в такт его словам переводит Гильман. – Говорит, что они были его любовницами.
Кохов подает переводчику фотокарточку:
– Спроси, она исполосована тоже добровольно? Кто ее разукрасил?
Глаза пленного надолго останавливаются на фотографии. К моему удивлению, он понемногу успокаивается и отвечает, отвернувшись от Гильмана к майору:
– Юде… Юде…
– Это еврейка, – переводит лейтенант дрогнувшим голосом. – Евреи подлежат уничтожению по приказу фюрера. Солдаты обязаны выполнять приказ, потому что они солдаты…
Гильман переводит ответ, глядя на фотографию. Голос его срывается, он умолкает. Пленный продолжает говорить, что‑то объясняет, а лейтенант смотрит на карточку и словно не слышит. Он совсем забывает о переводе…
Мне становится душно. Я готов всадить пулю в это мерзкое рыжее животное, изображающее из себя обманутого фюрером солдата.
– Хватит! – майор рубит ладонью воздух. – Довольно!
– Нет, не хватит! – Кохов с размаха ударяет кулаком по столу. Он поднимается и рывком сует в лицо рыжему полную горсть пуговиц.
– А это что?! Тоже любовницы? – выкрикивает он, бледнея.
Пленный смотрит на него, ничего не понимая, переводит взгляд на пуговицы и, тоже побледнев, закусывает верхнюю губу.
– На, гляди, сволочь! Гляди!.. Гляди!.. – пальцы Кохова с хрустом сжимаются в кулак.
– Не надо, капитан, – как‑то чересчур спокойно произносит командир батальона. Он кладет руку на плечо Кохова. – Успокойся. Сядь, слышишь?..
Кохов тяжело опускается на скамейку.
– Это и есть представитель чистой арийской расы, – произносит он с расстановкой и вдруг переходит на крик: – Изнасиловал всю Европу!.. А мы с ним цацкаться будем, да? Расстреливать надо таких без суда и следствия!..
Он ставит локти на стол и закрывает лицо руками.
После длительного молчания майор приказывает продолжить допрос. Мы узнаем, что пленного зовут Иоганн, что сам он с юга Германии. Дома у него любимая жена и двое детей.
Гильман выясняет, какой он части, спрашивает о расположении войск, о количестве самолетов и о чем‑то другом, а я пытаюсь и никак не могу представить этого рыжего насильника рядом с женой и детьми. Наверное, когда он вернется домой (если вернется), жена бросится ему на шею и будет целовать эту отвислую челюсть.
И конечно, встретить «папу‑героя» выбегут ребятишки.
У меня кружится голова… Даже о детях этого выродка я начинаю думать с ненавистью. А собственно, почему? Дети везде одинаковы. Они и смеются и плачут на одном языке. И не их вина, что есть на свете такие отцы…
…Второй пленный отказывается отвечать. Он только называет имя и звание…
После этого он умолкает, надменно глядя прямо перед собой в стенку. Вопросы переводчика словно не достигают его ушей. Он не обращает на них никакого внимания и произносит еще лишь одну‑единственную фразу, от которой Гильман вздрагивает и растерянно оглядывается на комбата.
– Что он сказал?
Гильман глядит на майора своими умными глазами и говорит тихим, едва слышным голосом:
– Он заявил, что с евреем разговаривать не будет.
– Ну, что ж, не будет – не надо, – командир батальона с ненавистью смотрит на пленного. – Героя из себя строит. Видели мы таких героев!.. Довольно, отправьте их к начальнику разведки бригады.
– Ты, Петр Семенович, возвращайся на высотку, – обращается Кохов к Бубнову. – Дорохов со Смысловым одни отведут.
Каким‑то неуверенным тоном, не глядя на Бубнова, произносит он эти слова. После допроса пленных у него растерянный и помятый вид. Словно что‑то гложет его, подтачивает изнутри.
– Собирайтесь, – бросает Кохов мне и Смыслову.
А нам собираться нечего. Мы всегда готовы. Как пионеры. Выходим из блиндажа. Юрка впереди, за ним пленные, сзади я, Бубнов, майор.
– Рыжий все расскажет, что знает. Не язык, а клад, хотя и омерзительный, – говорит майор Бубнову. – А долговязый вряд ли расколется. Странно, как он живым сдался.
– Мы его без сознания взяли.
– А‑а!.. Вот видишь… А я ведь не верил, что есть фанатики, которые до такой степени преданы своему сумасшедшему фюреру.
Майор подзывает меня и Смыслова.
– С вами еще двое наших ребят пойдут. Они знают дорогу. В лесу осторожнее. Понятно? Все поняли?
– А чего не понять? Все ясно, – ворчит Юрка. – Тут и понимать нечего. – Смыслов недовольно косится на майора. Он не любит, когда ему приказывают да еще спрашивают. И в самом деле, странная привычка у некоторых офицеров – спрашивать, поняли их или нет. Если что непонятно, у каждого из нас есть язык – можно переспросить. Или они сами не уверены, что излагают свои мысли доходчиво, или считают нас недоразвитыми. Хотя майор вроде не из таких, а тоже переспрашивает…
На ходу застегивая полушубок, по ступенькам поднимается Кохов. Он все такой же хмурый и злой. Он как‑то по‑особому, по‑своему ненавидит этих отвоевавшихся, отлетавшихся фрицев – и «глисту», и рыжего…
Откозыряв командиру батальона, к нам присоединяются двое саперов…
– Ну хватит. Пошли, – машет рукой командир батальона.
Доходим до поворота оврага, поднимаемся по тропинке вверх. Навстречу стеной встает стройный, высокий сосновый бор. Толстые смолистые стволы деревьев отливают золотистым блеском. Неожиданно открывается прямой, как стрела, просек, похожий на длинный бесконечный тоннель без верхнего свода.
А у меня что‑то неладное с головой. Верхушки сосен начинают кружиться. Они словно ввинчиваются в небо. Стараюсь вверх не смотреть. Оглядываюсь назад: Кохов!.. Он сосредоточенно глядит себе под ноги – на наши следы. Зачем он идет?.. Остановился, вынул из кобуры ТТ, осмотрел его, сунул в карман.
– Юра!..
Смыслов понимает меня с полуслова.
– А ну быстрее, быстрее, – поторапливает он долговязого. Но Кохов прибавляет шаг, обгоняет меня, на ходу вытаскивает пистолет из кармана!..
Я не знаю, что делать. Я не могу приказать ему. И не имею права его ослушаться…
– Стой! – командует Кохов.
Саперы и пленные останавливаются, но Юрка преграждает капитану дорогу.
– Уйди! Стрелять буду! – вскрикивает Кохов. Он отталкивает с тропинки Смыслова…
– Отойди!..
Это последнее, что я слышу. Золотистые сосны кренятся. Длинный лесной тоннель переворачивается набок. Переворачиваются и Кохов, и Юрка, и долговязый пленный. Земля становится ватной, рыхлой. Я словно проваливаюсь в бездонную яму…
…Очнувшись, не могу сразу вспомнить, что произошло. Где‑то рядом стучат по наковальне звонкие молоточки. Нет, это стучит у меня в висках.
– Оживел, – произносит незнакомый надтреснутый голос. – Хлипкий. Сколько ему годков‑то?
– Сколько бы не было… Тебе до этого дела нет. Отойди.
И опять так же скрипуче:
– В обморок свалился! Как Маша Дубровская.
«Кретин. У Маши фамилия Троекурова…»
– А ну отойди, говорю!..
Второй голос возбужденный, злой… Юркин голос…
Он наклоняется надо мной. Прикладывает к моему лбу горсть снега… Все тише стучат молоточки. Различаю лица саперов. Долговязый пленный стоит в сторонке… Все такой же надменный иронический взгляд. В ногах у него сидит рыжий с белым как снег лицом. Кохова рядом нет.
Сажусь на толстый жилистый корень, выпирающий из‑под дерева.
– Ну как? – участливо спрашивает Юрка.
– Вроде ничего… Лучше…
– Это потому, что не спал три ночи, – говорит Юрка. – Посиди, отдохни. Мы пленного перевяжем.
Рыжий сидит, зажав левую руку чуть выше локтя, косится на нас исподлобья, ждет, что будет дальше.
– Показывай руку, гад, – обращается к нему Юрка, и тот сразу, будто отлично знает русский язык, начинает стаскивать комбинезон…
Пуля прошла через мякоть предплечья. Ничего страшного нет. Но крови много. Рана и сейчас продолжает кровоточить.
– Бинт есть у кого‑нибудь? – спрашивает Смыслов.
Обшариваем карманы. Ни у кого из четверых нет индивидуального пакета, хотя мы обязаны, должны их иметь.
– У меня портянки новые. Вчера выдали. Поделюсь с фрицем, – предлагает сапер. – А то еще сдохнет, а нам отвечать.
– Давай.
Солдат садится на снег, снимает сапог. Портянка и в самом деле новенькая, чистая. Только сильно помята, да в середине виднеется серый отпечаток стопы.
Солдат вытаскивает перочинный ножик, делает на портянке надрез, захватывает кончики пальцами, собираясь оторвать ленту.
– Пожалуй, мало будет для паразита. Пошире надо.
Он снова чиркает ножиком, на этот раз подальше от края, и отрывает от портянки широкую полосу.
Смотрю, как сапер‑разведчик обматывает руку пленного самодельным бинтом, и чувствую, почти физически ощущаю, как переполняет меня желание всадить в рыжего еще одну пулю. Мне нисколько его не жаль даже раненого, окровавленного. И Юрке, наверное, тоже не жалко. И саперам.
Но как люто их ненавидит Кохов. Еще сильнее, чем мы. Может быть, потому, что в Киеве у него осталась невеста.
А рыжий морщится, кривит свою скуластую рожу, заискивающе заглядывает саперу в глаза, что‑то бормочет ему по‑немецки.
Если бы он мне попался в бою, я с удовольствием выпустил бы ему в морду целую очередь. Прикончил бы. А вот сейчас не могу, не имею права поставить его к сосне и пристрелить как собаку. «Лежачего не бьют» – видно, недаром так говорится в пословице. А он сейчас все равно что лежачий. Безоружный… Пленный…
Коммунисты
Лина врывается в блиндаж вместе с ватным облаком холодного воздуха. Позабыв прикрыть дверь, она устало приваливается к угловому бревну, щурится, как‑то странно, почти отрешенно глядит на пляшущий огонек лампы‑гильзы.
В последние дни ее не узнать. От высокой аккуратной прически ничего не осталось. Волосы разлохматились, свисают сосульками, торчат в разные стороны. Щеки на обмороженных местах покрылись синеватыми пятнами.
– Ребята, помогите внести лейтенанта, – неожиданно произносит она умоляющим тоном.
Как по команде, один за другим выскакиваем из блиндажа. Рядом с верхней ступенькой, разбросав руки в стороны, лежит на плащ‑палатке командир роты саперов. Перед ним на коленях пожилой незнакомый солдат в зашарпанной шинели с оторванным, болтающимся на одной пуговице хлястиком. Он что‑то говорит Редину, а тот смотрит на него ничего не видящими, словно остекленевшими глазами.
– Ранило нашего товарища лейтенанта, – виновато произносит солдат. – Вместе мы шли. Только хотел он в окоп спуститься. И все… Меня не задело. А его – вот…
Вчетвером беремся за края плащ‑палатки. Приподнимаем раненого. Он тихо, протяжно стонет. Стараясь не оступиться, не поскользнуться на обледеневших ступеньках, осторожно спускаемся вниз. Лина стоит у распахнутой двери. Ждет, когда мы сойдем, с каждым шагом предупреждает:
– Ровнее… Осторожнее… Тише…
Кладем лейтенанта на чью‑то телогрейку. Он опять начинает стонать.
– Помогите с него шинель снять. Только осторожнее, – просит Лина, уже сбросившая с себя полушубок и приготовившая бинты.
Руки лейтенанта, полусогнутые в локтях, не разгибаются. С трудом снимаем с него шинель. Над левым карманом темно‑зеленой шерстяной гимнастерки рядом с орденом Красного Знамени расплылось бурое пятно. Лина отстегивает ремень, приподнимает гимнастерку вверх – к лицу Редина. Вот она рана – крохотная темная точка чуть выше левого соска. Ее сразу и не заметить, если бы на белой коже вокруг не было красноватого венчика величиной со старинный медный пятак.
– Переверните его на бок. Может быть, вышла пуля, – тихо и торопливо говорит Лина.
На спину лейтенанта страшно смотреть. Пуля вышла около позвоночника в пояснице. Вокруг выходного отверстия все почернело от загустевшей крови.
– И как не задело сердце, – шепотом говорит Зуйков. – Ведь через все тело прошла. И с левой же стороны…
Осторожно поддерживаем обмякшего, словно сразу отогревшегося в тепле лейтенанта, а Лина опутывает его грудь бинтами. Затягивает узелок. Начинает перевязывать поясницу. Ее руки, выпачканные в крови, мелькают у моего лица. Она действует быстро и ловко и без конца повторяет одно и то же:
– Потерпи, миленький… Все будет хорошо… Потерпи…
Редин не теряет сознания. Он молча смотрит на Лину, на ее лицо, руки. Он снова все понимает. Это ясно по его взгляду. Но на какие‑то мгновенья зрачки его неожиданно расширяются и застывают в мучительном удивлении.
– Холодно, – хрипит лейтенант сквозь зубы, хотя в землянке душно от теплого воздуха.
– Потерпи, миленький, – тотчас откликается Лина. Она не говорит, а воркует. Ласково, нежно воркует почти на ухо Редину: – Сейчас тепло будет… Все будет хорошо… Немножечко, немножечко потерпи…
Лина успокаивает, как может. Но мы видим – она едва сдерживает слезы и не очень верит в свои слова. Да тут и не нужно быть медиком, чтобы понять, что значит такая рана.
Сооружаем мягкую постель из сложенного вчетверо брезента и парашюта. Укладываем лейтенанта на правый бок – так велела Лина. Накрываем шинелью. Он начинает бредить. То во весь голос, то едва слышно, бессвязно и отрывисто говорит о какой‑то Шурочке… Наконец затихает. Дышит размеренно, спокойно.
– Может, уснет. Потише, ребята, – вполголоса просит Бубнов. Но в блиндаже и без его предупреждения тихо. Слышно, как падают на брезент песчинки. Лина наливает из чайника кипяток. Вода оглушительно громко плещется о жестяные стенки кружки.
– Наверное, остыл, – шепчет Зуйков. – Давайте я подогрею, а то холодный.
– Пить! Пить! Пить… – стонет Редин. Видимо, он слышит и понимает наш разговор. Лина кладет руку на его лоб.
– Немножечко потерпи… Принесут воды – напоим. Обязательно напоим… – И, повернувшись к Бубнову, предупреждает шепотом:
– Ни в коем случае не давайте. Ни капли.
Она забирается на нары. Пододвигает под голову вещмешок.
– Отдохну немножко. Если усну, – кивает на лейтенанта, – будите меня сразу.
Лина ложится и засыпает, едва успев прикоснуться щекой к мешку. Сон у нее не женский – крепкий. Ее не будит даже громкий крик Редина, который начинает метаться в бреду:
– Жить хочу!.. Жить хочу!..
Он говорит с трудом, то и дело срываясь на хрип:
– Бейте их, гадов!.. Шура! Ты здесь, Шурочка?.. Холодно!..
Лейтенант отрывисто и надрывно кашляет. В горле у него хрипит и булькает. На губах появляется красноватая пена.
Умирает он тихо. Как будто засыпает от усталости. Закрывает глаза и затихает.
Мы накрываем его тело свободным концом брезента. Сапер тормошит Лину. Зачем? Торопливо выхожу из землянки, чтобы не видеть, как она плачет. На свежем воздухе дышится легче. И в то же время труднее: что‑то сдавило горло, будто сжало его чем‑то со всех сторон…
А над высоткой опять яркие‑яркие звезды. Луна, не вылезавшая в последние ночи из облаков, словно наверстывает упущенное, старается, светит изо всех сил. Большая Медведица все так же, как и всегда, черпает своим бездонным ковшом мглистую туманную изморозь… Нет на земле еще одного человека. А вокруг все остается таким же – и природа, и небо, и поле, припудренное свежим снежком, будто прикрытое белым саваном.
За спиной кто‑то кашляет. Это Бубнов. Вышел курить. Затягивается жадно. Вспышки цигарки освещают его лицо. Он хмуро смотрит прямо перед собой, не замечая, как огонек окурка подбирается к пальцам.
– Утром к Кохову не ходи, – произносит он глухо. – Перед рассветом сменим саперов. Пусть его похоронят свои.
Швырнув окурок, он уходит к самоходкам. К Грибану…
Командование остатками роты саперов принял старший сержант – высокий, с крупной головой, чудом держащейся на тонкой жилистой шее. Наверное, он старший в роте не только по званию, но и по возрасту: все лицо у него в морщинках, на висках гусиным пушком выбиваются из‑под шапки седые волосы.
– Старший сержант Орлов! – докладывает он Бубнову, лихо вскидывая руку к правому уху.
Дела у саперов неважные. В роте осталось двадцать три человека, и неизвестно, будет ли пополнение.
– Вы к нам вместо лейтенанта Редина, да? – спрашивает Орлов Бубнова и не дает ему ответить: – Жалко товарища лейтенанта. Хороший был командир. Боевой. Вот это его КП. Здесь он всегда находился. Теперь вам тут придется жить. Устраивайтесь…
На повороте траншея становится глубже. Здесь можно не пригибаться, стоять в полный рост. Даже высокий Орлов едва достигает бруствера головой. В стенке окопа выдолблена глубокая ниша с овальным сводом над широкой ступенькой, застланной ветками. Судя по всему, ступенька служит здесь и скамейкой, и лежанкой для отдыха.
Садимся на мерзлые хрустящие ветки. И только теперь Бубнов объясняет причину нашего визита к саперам. Орлов явно разочарован. Он с огорчением говорит о том, что в роте не осталось ни одного офицера, что можно бы было давно прислать кого‑нибудь из штаба или с КП батальона. Но оттуда присылают только сухой паек да патроны.
– А я вас, кажется, где‑то видел, – внезапно прервав рассказ, говорит он Бубнову. – Поэтому и подумал сразу, что вы из нашего батальона.
– Здесь и виделись. Вот на этом месте, – говорит Бубнов. – Неделю назад. Когда немцы лезли…
– Я был на левом фланге. Один раз прибегал сюда к командиру роты. Точно! – Старший сержант оживляется. – Так это вы с ним и были?! Вот теперь хорошо помню. Тогда здорово выручили нас самоходчики. Не удержаться бы нам одним. По‑моему, вы еще с нами и в контратаку ходили.
Бубнов пожимает плечами:
– Метров пятьдесят пробежал…
Орлов умолкает, будто припоминая детали ночного боя. Затем спрашивает:
– Товарищ лейтенант, разрешите с вами посоветоваться?
– Пожалуйста!
– Вы член партии?
– С сорок первого.
– Тогда все в порядке. Понимаете, какое дело. Двое бойцов заявления в партию подали. Одному сам лейтенант вчера рекомендацию дал. И он хочет, чтобы его именно сегодня приняли – в день гибели товарища лейтенанта. Я ему говорю подожди, а он на своем настаивает. Просит.
– А парторг у вас есть?
– Убило его. Нового не успели выбрать.
– А сколько коммунистов?
– Девять.
Бубнов задумывается.
– По‑моему, надо собрать коммунистов, выбрать парторга роты, а потом решать вопрос о приеме.
– А это по Уставу будет? Законно? – задумчиво спрашивает Орлов.
– По‑моему, да.
Старший сержант поглядывает на свои маленькие, тонкие, как пуговица, трофейные дамские часики и опять спрашивает Бубнова:
– Боюсь, один не сумею такое ответственное собрание провести. А может, прямо сейчас проведем? Пока вы здесь? В случае чего, поможете…
Бубнов соглашается, и Орлов буквально срывается с места.
– Мальцев! – кричит он розовощекому младшему сержанту. – Всех коммунистов сюда, на КП. А еще позови Парамонова и Рычкова. За пулеметчиков пусть остаются вторые номера. Им никуда ни шагу!
…Низко пригибаясь, один за другим тянутся солдаты к командному пункту роты. Обветренные, в истертых, помятых, грязных шинелях, они приветствуют Бубнова, с любопытством разглядывают его, присаживаются на земляную скамейку или прямо на дно окопа, закуривают.
Один из них в шапке, у которой почти начисто оторвано ухо. Из рваной дыры выбиваются клочья ваты.
– Спиридонов, что у тебя с ухом? – строго спрашивает Орлов. – Почему не зашил?
Боец снимает шапку, рассматривает ее, запихивает указательным пальцем торчащие ватные хлопья обратно в дыру.
– Снайперу она понравилась. Сегодня пулей задело, товарищ старший сержант, а иголки под руками не оказалось. – Он осторожно, без особых усилий дергает ухо – не оторвется ли?
– Пока крепко держится, – произносит он и удовлетворенно улыбается. – А раз шапка цела, значит, и голова на месте.
Солдаты смеются. А я смотрю на них – усталых, обросших, промерзших – и думаю о том, как удалось им привыкнуть к этой каторжной жизни в холодных сырых окопах…
А вот появляется и мой старый знакомый сержант Шаповалов. Здоровается. По‑хозяйски усаживается на земляной выступ. Заметив меня кивает – узнал.
– Все собрались? – спрашивает старший сержант и пересчитывает солдат: – Восемь из девяти. Трефилов ушел хоронить командира. Отсутствующих без причин нет.
Он выпрямляется, многозначительно и серьезно оглядывает бойцов, поправляет съехавшую набок пряжку широкого офицерского ремня.
– Товарищи! – Орлов снимает шапку. – Предлагаю почтить минутой молчания память наших боевых товарищей – коммунистов, павших в боях за Родину, – парторга сержанта Николая Степановича Фролова и командира роты гвардии лейтенанта Дмитрия Ильича Редина.
Бойцы как по команде поднимаются с мест. Снимают шапки. Замирают, словно в строю…