МЕТАМОРФОЗЫ, ИЛИ ИГРА В СКЛАДНЫЕ КАРТИНКИ 13 глава




Однако сегодня он почувствовал, что происходившие недавно события сильно задели его за живое. Например, когда он, стоя у ворот, увидел отца, он внутренне весь затрепетал. И вдруг понял, что это оттого, что очень ждал возвращения отца. Оказывается, он всегда его ждал, потому что папа был ему нужен. Но в тот день он поджидал отца возле ворот вовсе не для того, чтобы при виде отца броситься к нему, взять у него подарки и получить поцелуй, а потому, что он «стоял на посту», готовый в любой момент убежать в дом с сообщением о его появлении. Он еще не привык к этим словам — «стоять на посту» — и не умел с их помощью строить длинные фразы, скажем такие, какие он строил с помощью других слов, например «поскольку то-то и то-то, постольку…». Он мог бы вполне сказать так: «Поскольку… это его мама и папа… поэтому он не может относиться к своему папе, как было бы нужно…» Эта мысль сильно его расстроила, ему стало не по себе и даже как-то неприятно, будто ему кто-то всадил в тело колючку.

Все последующие события сильно его напугали, и он сейчас таращил глаза от страха. Молниеносная операция, совершенная матерью в тот момент, когда отец отправился в уборную, — операция, свидетелем которой он невольно стал, — усилила его страх. Потом он подумал, что мамина вылазка куда более странная, чем выходка тети с бобовой похлебкой. Удар миски с похлебкой напомнил ему (вот смехота!) шлепок бумажной галочки, которую они запускали в классе. «Попала!» — визжали ребята, когда галочка достигала нужного места.

Непонятное ощущение, которое он испытал сегодня, оказалось столь сильным, что он так и не смог вечером успокоить маму словами о своем послушании и о будущей хорошей жизни, как он делал всякий раз по привычке или от чистого сердца, когда видел, что мама плачет, а вместе с ней плачет и его сестренка Ни Пин. Сегодня он ограничился коротким «не плачьте!». Сам себе он говорил: «Какие страшные эти взрослые, какая страшная у них жизнь! Почему она у них такая? В школе и в книгах говорится совсем на так. И учитель говорит совсем иное…»

Возможно, мать почувствовала в словах сына нотки недовольства, она вдруг замолчала и стала жаловаться на жизнь, на горести, которые выпали на ее долю за эти двадцать с лишним лет. Она вспомнила, что ей довелось испытать, когда она попала в семью Ни. Потом разговор перешел на отца: такой, мол, сякой. Никого-то он не любит. Всех выводит из себя. На маму и всех в доме он наплевал, а сам только и знает, что распутничает. Она рассказала, как рожала Ни Пин, а потом через год родила Ни Цзао. Через неделю после его рождения она разругалась с Ни Учэном и ушла от него, взяв мальчика с собой. Сколько она испытала на своем веку! Когда Ни Пин была еще крошкой, у нее началось воспаление среднего уха. Ой, как она плакала! Несколько дней и ночей напролет мама ходила с ней на руках по комнате, пытаясь убаюкать девочку. Несколько ночей подряд! А когда родился Ни Цзао и у него от частого плача вздулся живот и появилась мошоночная грыжа, он тогда очень перепугал маму! Она побежала за врачом, потом в аптеку за лекарствами. Она сама была готова умереть, лишь бы сохранить жизнь ребенку. А когда ему было пять лет, у него вдруг началась дизентерия, наверное оттого, что поел лянфэнь — лапшу из бобового крахмала. В этом месте в разговор вмешалась Цзинчжэнь. В ее голосе слышалось недовольство, потому что ту бобовую вермишель — одно из ее любимых блюд — принесла племяннику она сама. Утверждение, что болезнь вызвана вермишелью — сущая ерунда, так как в тот же день она сама съела целую гору и никакого поноса у нее не случилось, как раз наоборот, после еды она страдала запором. Словом, все это — сплошная провокация, попытка переложить ответственность за болезнь ребенка на тетку… Мама все делала ради него… ради него. Что в мире может сравниться с материнским чувством?

— И мне было нелегко, пока вы не встали на ноги, — вмешалась бабушка. — Поэтому я всегда повторяю: «Первое из десяти тысяч зол — распутство; первое из сотни добрых качеств — почтительность к родителям».

Ни Цзао был очень растроган этими речами, но он все — же очень устал и поэтому уснул раньше обычного. Сквозь сон он слышал, что мама продолжает что-то твердить. Неужели боится, что я перестану ее слушаться, когда вырасту большим? Я ни за что так не поступлю! Только дурные, очень плохие люди не слушаются матерей. Ведь его мама не только растит его, она еще умеет за него сражаться и кричать… Нескончаемые обиды, которые сейчас выплескивает мать, продолжают молоточком колотить по его голове. Увы, жалостливые слова лишь ослабляют силу материнской любви… Я устал. Я хочу спать. Почему мне не дают спать? Ох! Ну зачем… зачем это все?.. И все же, как любят его мама, тетя, бабушка, папа и сестренка. Какие они хорошие, только жизнь у них почему-то неважная. Как все скучно и противно! Наверное, все на свете надо переменить!..

В сознании восьмилетнего мальчика определилась, хотя и не совсем отчетливая, мысль, что на этом свете надо все изменить. Наступила пора, когда без перемен дальше стало жить нельзя.

Теперь остановимся и немного подождем! Вспомним события сороковых годов, наверное не столь уж и далеких от нас, но все же успевших превратиться в нечто давнее, устаревшее. Повествуя о человеческих горестях и глупостях, словом, рассказывая о той тягостной эпохе, на которой лежала печать рока и которую трудно описать обыкновенными словами, я решил снова прийти сюда и навестить тебя…

Тебя, мое маленькое горное ущелье, безмятежное и таинственное, пронизанное солнечными лучами и в то же время сохраняющее тень. На бурой, почти черной коре гледичии виднеются два продольных рубца, оставшиеся от удара ножом. Говорят, что стручки на дереве начинают появляться лишь после того, как на его стволе сделают надрез ножом или секачом. В древности, когда люди не знали мыла, они использовали черные стручки гледичии для стирки одежды.

А вот и ты, моя яблонька-хайтан, похожая на кустарник, с густо растущими ветками. Сейчас мне, вероятно, уже не представить дивную картину твоего буйного цветения, не увидеть, как ты трепещешь под ливнем и как выглядишь после дождя. Но я никогда не забуду строки Вэнь Тинъюня[93], который писал: «Цветы хайтана уже облетели, а дождь все строчит и строчит!» Какая простота в этих словах: «Цветы облетели…» Разве ты, яблонька, не ждала моего возвращения? Ты была первая, кто разбудил во мне давно уснувшие воспоминания…

А вы, сплетенные друг с другом ветвями деревья абрикоса, и вы, кусты боярышника, ты, шелковица, дикий орех, стройные деревца хурмы. Серебряные стволы деревьев и безлистые ветви… Все молчит, не слышно даже ветерка. Только-только стала выглядывать из земли зеленая травка, и слабое колыхание робких травинок таит в себе предчувствие весны… «Весенние горы, дуновение теплого ветра. Но травы все знают заранее…»

Откуда в этом крохотном ущелье появились дома, похожие на дворцы? Один, второй… они расположились на склонах горы, как будто им и полагается здесь находиться. Высокие строения-башни с открытыми галереями, колоннами, покрытыми красным лаком, а вокруг мощная стена, сложенная из каменных глыб, с поверхностью, похожей на пятнистую шкуру тигра. Возможно, что эти самые камни я таскал на своей спине… Ярко сияют застекленные окна. А там дальше — подсобные помещения: столовая, кухня с котлом, уборная, свинарник, амбар для кормов, домик, сколоченный из бамбуковых планок.

Все осталось так, как было двадцать восемь лет тому назад, — никаких разрушений, никаких изменений, разве бамбуковый домик стал кое-где подгнивать… «Гость пришел сюда специально, неужели изменений он не увидит? Нет, ничего не забыто — все помнит старый знакомый». Валяются лопаты, мотыги, заступы, сваленные в кучу возле уборной, которой так и не суждено было «распахнуть свои двери». Часть орудий сломано совсем или наполовину, но попадаются и совершенно целехонькие. В бамбуковом домике лежат корыта, из которых кормили лошадей. На кормушках еще сохранились номера и некоторые сведения о животных. А вот каменные столы и сиденья, которые сложили себе те, кто проходил здесь трудовое воспитание. Можно сесть на такую тумбу возле одного из каменных столов и сыграть партию в шахматы или в карты. Ах, если бы была им знакома тогда праздность!

 

Я спросил мальчугана

У подножья горы,

Где учитель его.

Тот ответил: учитель

Целебные травы в горах собирает.

Эти горы высоки, ущелья так глубоки.

И не знаю, где он сейчас.

 

Этот стих любил юноша, проходивший в этих местах перевоспитание. Но он покончил с собой, потому что после очередной «кампании» потерял любимую девушку. Интересно, что в период подпольной борьбы этот юноша был моим начальником. Через некоторое время мы оба очутились в этих местах. Во время праздника Весны он поехал в город, а потом снова вернулся в горы. Никто не заметил в нем ничего особенного. Прошло больше месяца, и он снова отправился в город — «на побывку» — и там повесился в библиотеке своего учреждения — шестиэтажного здания, где он когда-то работал. После этого случая в учреждении усилили наружную охрану, чтобы никто из «правых» не смог проникнуть внутрь. Но скоро доступ в здание ограничили и для «левых».

В конце 50-х годов, в период одной из широких политических кампаний, этот глухой уголок, забытый по причине своей отдаленности не только правлением коммуны, но и бригады и даже всеми окрестными крестьянами, облюбовали влиятельные фигуры из города. Так в истории этого захолустья начался весьма оживленный период, наверное самый оживленный со времени мифического Паньгу[94]. В крохотное ущелье неожиданно провели электричество. На дороге появились легковые машины — они шли вереницей одна за другой. Каждую ночь рождались глобальные стратегические решения, воплощенные в планиметрические карты, схемы, диаграммы, чертежи рельефа, в планы капитального строительства. Мощные грузовики привозили муку, овощи, инструменты, палатки, саженцы деревьев, химикаты, доставляли лошадей, ослов, мулов и… людей, совершивших разные проступки. Закипела жизнь, ранее никогда здесь не виданная; крохотное ущелье превратилось в трудовую базу крупных руководящих учреждений города. Здесь сажали лес, занимались подсобным промыслом и перевоспитанием людей. Окрестные крестьяне, тараща на все это глаза, дивились тому, с каким пылом трудились люди, старавшиеся искупить свою вину, с какой радостью славили они «новую обстановку и новые формы жизни».

Повсюду кипела, разворачивалась работа. Люди трудились на полях, на лесопосадках, занимались огородничеством, разбивали парки, кормили скот, обжигали черепицу, вели капитальное строительство. Земля вновь и вновь орошалась потом людей. А вечером в недостроенной уборной, которая, кстати сказать, так и не была никогда достроена, проводились покаянные собрания с самокритикой. Все скрупулезно докапывались, вернее, «разрывали» и выкапывали корни своих «преступлений». Люди, занимавшиеся плетением корзин в столовой, пели хором революционные песни: «Социализм хорош, социализм хорош! И „правым“ его никогда не сломить!» Во время пения люди обменивались многозначительными взглядами, как будто в пронзавших сердце словах песни, исполненной духом яростной критики и разоблачения, они находили сладостное удовлетворение. Затем все приступали к «оказанию взаимопомощи», то есть помогали друг другу вырывать с корнем ростки антипартийных и антисоциалистических поступков, мыслей и побуждений. Мощный рев взаимопоношений порой подавлял голоса критиков из левого лагеря. Потом был новогодний фестиваль, во время которого все в исступленном реве заученно повторяли слова песен: «Во имя шестидесяти одного классового брата…», «Вместе разделим горе и радость, сольемся в едином дыхании! Сплотимся в едином порыве!». Так же исступленно пели сочиненные ими самими песни о радости перевоспитания и счастии труда, о том, что «потом своим они смоют грязь со своих душ». Здесь были и песни Великого похода, способные вызвать у слушавшего дрожь. Потом все начинали танцевать, и в танцах проявлялось всеобщее возбуждение. Огромное здание наполнялось звуками музыки, грохотом барабанов и литавр, шуршаньем ног. …Это была весна обновления — огромная, красная, как огонь!

Пришел шестидесятый год, и начался голод. Огненно-красный цвет сменился на пепельно-серый, а все пепельно-серое стало вдруг пухнуть от голода. Исчезли легковые автомобили, прекратились ночные бдения и заседания, перестали множиться схемы и диаграммы. Люди бросали средства производства и предметы быта, завезенные сюда с таким трудом, потому что никто толком не знал, что здесь может произойти в будущем. Началось всеобщее отступление. Уехала сначала первая группа, за ней вскоре ушли все остальные. Потом здешнее хозяйство отдали организации, связанной с газетным делом. По слухам, она устроила там склад бумаги и типографию на случай войны и создала базу трудовой закалки для кадровых работников с целью поддержания их революционного духа. Но затем, в соответствии с очередной политической установкой, землю, на которой уже было посажено множество редкостных плодовых деревьев и растений, вернули коммуне, и все деревья, уже успевшие прижиться на местной почве, так как на их посадку были затрачены чудовищные силы и люди работали как сумасшедшие, работали исступленно, не жалея сил, — все эти плодовые деревья разных сортов («красный банан», «золотой полководец», «красная яшма», «свет отечества»), украшавшие окрестные холмы, одно за другим, роща за рощей, все до единого засохли. На месте бывших парников, где выращивались шампиньоны, крестьяне вырыли ямы для разработки угля, и те из крестьян, кто занимался угольным делом, построили себе жалкие глиняные лачуги возле покинутых хором. Но дорога была в конце концов восстановлена вновь, появилось электричество, и все же вскоре на маленьком руднике что-то случилось с водой, поэтому жить большому числу людей здесь стало уже невозможно. А там началась «великая культурная революция». В те годы здесь нашли свою смерть, покончив с собой, несколько видных руководителей, которые в ту пору вели активную деятельность в этих местах, а потом оказались в опале.

Время шло. Солнце с луной по-прежнему менялись местами, стужа чередовалась с жарой, расцветали, а потом засыхали травы и деревья. Одни люди уступали место другим, все менялось. Наступил 1985 год. Двадцать первое число марта месяца. В этот день автор, спасаясь от городской суеты, охваченный радостными чувствами, решил вновь побывать в здешних горах. Он пришел в это ущелье, когда-то наполненное шумом, а теперь вымершее, поскольку рабочие маленькой шахты не смогли поддерживать жизнь в этих местах. Автор пришел сюда потому, что все последнее время он, подобно безумцу или маньяку или опьяненному крепким вином, писал, писал кровоточащим сердцем, писал сумбурную историю Ни Учэна, постоянно вспоминая и оплакивая при этом свою собственную жизнь. Ныне он находился как раз на половине пути.

…Он все-таки сбился с дороги. По подсказке окрестных мальчишек он пошел совсем не в ту сторону и забрался на самую вершину холма, где находилась штольня, в которой добывали сланец для школьных досок и карандашных грифелей. Только сейчас он понял, что заблудился, и повернул назад, чтобы найти два больших камня, обозначавших вход в ущелье. Наконец он увидел странный каменный монумент, который искал.

Горы, деревья, камни — неужели они все такие же, как были прежде? Кажется, все осталось без изменений, кроме угольной шахты да нового шоссе, которое выпрямило прежнюю дорогу. Пустые здания, освещенные солнцем, излучали теплый свет. Сложенные из каменных глыб и различных деталей древних построек, из кирпичей старой городской стены, украшенные каменными колоннами, помпезные сооружения в заброшенном ущелье производили нелепое впечатление. И все же эти пустующие строения притягивали взор. Да, старые кадровые работники, не лишенные литературного дара и воображения, знали толк в строительстве. Прошло двадцать восемь лет, а эти сооружения стоят как новые. Вот только черепица на крыше подернута сизой пылью времен. Последний штрих, завершивший строительство.

Я заглянул в каждый уголок, прошелся по всем ступеням. В памяти сразу же всплыли лица множества людей. Вспомнилась непрерывная борьба, больше похожая на грызню. Чтобы доказать, что ты уже перевоспитался, надо было прежде всего убедить начальство в том, что другой перевоспитался недостаточно. «Начальник» — осененный властью руководитель, — слушая отчеты о политической зрелости, сладко похрапывал, а из уголка рта у него текла прозрачная струйка слюны. Иногда нам давали отпуск — «отгул», — который воспринимался всеми как большой праздник, но только вслух об этом говорить не полагалось. Как-то некий «передовик перевоспитания», которого признавали «образцовым солдатом», получил сразу два отгула, чем вызвал большое уважение у тех, кто здесь перевоспитывался. Начальник, отвечавший за спокойствие в трудовом коллективе, очень заботился о том, как бы во время отгула не произошло какого-нибудь ЧП — неожиданной вылазки врага или еще чего-нибудь непредвиденного. А потому об отгуле он объявлял в самую последнюю минуту — сразу после ужина. «С завтрашнего дня отгул на четыре дня. Быстро все убрать, навести порядок!» И вот наконец ты карабкаешься по холмам, обливаясь потом, переваливаешь через одну гору, вторую, пока не добираешься до места, где ходит междугородный автобус. Вспомнились работавшие здесь женщины. Особенно одна, молодая кадровичка с горящими глазами и ослепительно белыми зубами, которая славила каждую очередную кампанию, восхваляя ее необыкновенную важность и глубину. Вот так же впоследствии приветствовал и славил «культурную революцию» Ни Учэн — он говорил те же самые слова! На кадровичке — широкий фартук, на плечах — коромысло с двумя огромными железными бадьями, наполненными горячим пойлом для свиней, громко хрюкающих вокруг. От женщины исходит крепкий запах, вернее, вонь перекисших жмыхов и капустных кочерыжек. Поскольку кормов недостаточно, начальство приказывает в свободное от работы время каждому собрать по двадцать пять цзиней травы для свиней. При этом начальник поясняет, что свиньи очень любят траву, а мясо у тех животных, что питаются травой, необычайно нежное. Словом, хотя хлеба и нет, все равно свиней надо выращивать, дабы не переводился продукт для блюда «хуэйгожоу» — тушеного мяса. Как-то спустили очередное «высочайшее» распоряжение, которое, впрочем, тогда еще не называли «самым высоким указанием». И вот каждый день после обеда на пустынных склонах гор стали копошиться люди, а обезумевшие от голода свиньи, опрокинув ограду свинарника, разбежались по окрестным холмам. Голод успел перевоспитать и их: они превратились в диких животных. Однако свинарник сохранился, хотя в нем по-прежнему зияли бреши, проломленные свиньями. Но разве кто вспомнит сейчас, какие из этих дыр устроили свиньи, а какие образовывались сами собой: от времени или непогоды?

Печально другое — погибли редкие и дорогие плодовые деревья. В те годы думали, что здесь будет разбит огромный фруктовый сад с медовыми персиками и яблоками, белыми грушами и желтоватыми абрикосами, с вишней и клубникой. Равнины станут житницей зерна, высокие горы — цветущим садом! Этот лозунг в те далекие годы звучал повсеместно необычайно громко. А какие песни пелись в то время! Увы, не осталось не только плодовых деревьев, которые ты сажал своими руками. Во время бесчисленных кампаний исчезли даже огороды окрестных крестьян, посадки боярышника, ореха, хурмы и «красной ягоды». Впрочем, в последнее время опять вспомнили о плодовых деревьях. История повторяется…

Но только каким образом земля, лишенная воды, превратится в цветущий сад? Зазеленеют ли деревья, даже если опять, как в те годы, их будут поливать водой, которую в свое время люди тащили на себе за шесть-семь ли (доставляли ее те, кто занимался собственным перевоспитанием, обыкновенные работяги, охваченные трудовым порывом), зацветут ли сады, даже если сюда опять пригонят рабочих, вооруженных секаторами с лезвием в форме полумесяца, и ножовками, предназначенными для спиливания ветвей?..

…Ничего вокруг, все исчезло. Захирело в забытьи место, где когда-то кипела жизнь, цвела весна, где впустую были брошены на ветер огромные деньги, где пролетала молодость и целые жизни. А ведь некогда здесь все бурлило, шумело, безумствовало, животрепетало. Люди жили в грезах, в надеждах, в поисках; люди любили, ненавидели, сжимали друг друга в объятьях, умирали. А сейчас здесь стоят лишь перезимовавшие деревья в чаянии молодой поросли на старых ветвях да виднеется травка, успевшая пробиться сквозь панцирь земли. Да еще эти строения, пустые, но напоенные солнцем и светом. Полусгнивший бамбуковый домик и свинарник все продолжают разрушаться, и зияет черная дыра угольной штольни, которая мало вяжется с окружающей картиной. И спокойные, довольные лица нескольких крестьян, все еще добывающих здесь уголь.

А вон ту сосну, что растет на ближайшем склоне горы, я посадил своими руками. Двадцать семь лет тому назад мы здесь сажали деревья. Как-то в дождливый летний день мы привезли из питомника, что находился в Западных горах, возле Бадачу, маленькие сосновые саженцы, завернутые в рогожу. Каждое деревцо заняло свое отдельное место в одной из ячеек, вырытых на склоне горы, походившем на рыбью чешую. Из-за вас, крохотные ростки сосны, люди трудились без отдыха до ломоты в пояснице, работали даже под проливным дождем. Сейчас вы выше человеческого роста. Ваши ветви покрыты молодыми изумрудными иголочками. Вы находитесь в самом счастливом возрасте. Двадцать восемь лет для сосны — это начало детства. Тихо колышутся нежные кисточки, словно хотят что-то поведать нам, но не могут. Вы должны бы узнать вашего старого хозяина. Вспоминаете? Наверное, ушли ваши тревоги, наступило успокоение, как бывает, когда вдруг забываешь, что знал и помнил, а забвение щедро дарит покой.

Вот два огромных камня, которые теперь вдруг оказались на обочине шоссе. Впрочем, здесь навалено множество разных камней. Может быть, это то, что я ищу? Такие же огромные! Нет, вряд ли, не похожи. А может быть, вон те? Нет, те слишком мелкие. Выхожу из машины и медленно бреду по дороге, стремясь найти то, что мне нужно. Ищу взглядом, двигаюсь вперед, а машина тихо следует позади. Кажется, здесь многое изменилось, «обновилось». А может быть, наоборот, все состарилось. Подобные изменения вообще свойственны человеческой жизни, радости в ней лишь один миг.

А вот и те камни, которые притащил сюда бог Эрлан[95]. Оказывается, вот где вы лежите, всеми забытые. После того как машины изменили свой маршрут, огромные камни уже не привлекают внимание проезжающих, потому что они оказались где-то в стороне и внизу. В свое время дорога проходила вдоль горного ручья, высохшее русло которого служило тропой. Однако во время сильных дождей здесь бежал горный ручей, идти становилось опасно, по ущелью стремительно мчался мутный клокочущий поток, смывая все на своем пути. Вокруг стоял страшный грохот, напоминавший непрерывные раскаты грома. По словам тех, кому доводилось оказаться на краю бурной стремнины, услышавший шум надвигавшейся волны уже не успевал от нее увернуться.

Нынешняя дорога, покрытая рытвинами и колдобинами, вьется по склону, поэтому два огромных камня оказались где-то внизу, словно повисшие в бездне. Глыба, что находится справа, имеет причудливую форму, поэтому рабочие дали ей грубоватое прозвище «образина». Бедолаги, проходившие здесь трудовое перевоспитание, часто употребляли это словцо в своей речи, особенно когда нужно было съязвить в чей-то адрес или над кем-то посмеяться. И хоть этим доставляли себе радость и даже удовольствие, которое обычно по вкусу лишь тем, кто и себя самого ценит весьма низко. В этом слове искали и обретали свое собственное освобождение, раскрепощаясь, унижая себя и других. Не это ли философия Чжуанцзы[96], разбавленная солидной порцией акьюизма[97].

Громадный камень справа, прозванный «образиной», на самом деле напоминал мельничный жернов. В самом центре его виднелась квадратная вмятина, куда, по слухам, бог Эрлан всунул свое коромысло. Эрлан тоже был трудягой. Он умудрился притащить сюда два огромных камня и погнался за солнцем. Он здорово поработал! В камне слева, кажется, нет ничего особенного, разве что он имеет треугольную форму, а потому походит на ломтик арбуза или корень батата, который сначала испекли, а потом смяли. Вполне возможно, что камень подвергался и каким-то другим воздействиям в те времена, когда прокладывали новую дорогу. Кто знает? А не те ли это «шрамы», которые теперь так охотно изображает литература[98]? Или это естественный вид камней? Но почему тогда именно они привлекли внимание бога Эрлана?

Нет, наверное, весь смысл в том, как расположены камни относительно друг друга. Так, левый камень лежит не где-нибудь, а рядом с огромным каменным жерновом. Какая для него удача!

Эрлан так и не угнался за солнцем. А Куафу[99], пытавшийся догнать светило, также не добился успеха. Камни оказались брошенными на склоне горы. А куда же делся сам Эрлан? Занемог от трудов и в конце концов умер? Или, может быть, обрив голову, стал монахом? Бог, который так и не смог осуществить своих замыслов: он строил эфемерные планы и боролся за их осуществление, но так и не добился успехов. Портрет «образины», вероятно, передает сущность неудачника. Разве не так?

Боль, горение, бешенство, глупость, соединившиеся вместе, сплав этих чувств и состояний превратился в камни, а камни дали начало окрестным горам. Камни молчат, молчат и горы. Не поэтому ли, что они сторожат вечность? Молчаливо и время…

Я снова с тобой, дорогой мой читатель, здравствуй!

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

 

После двух победных баталий, отшумевших в предвечерние часы, Цзинчжэнь, поужинав, почувствовала, что она наконец-то обрела спокойствие и умиротворение, правда с некоторой примесью грусти. Сестра что-то бубнила, но Цзинчжэнь давно привыкла к ее причитаниям, они сейчас не могли нарушить состояние успокоенности, в котором она пребывала. Немного полежав на плетеной кушетке, она поднялась и закурила дешевую сигарету, ядовитый дым которой вызвал резкое недовольство обитателей дома. Курить сигарету до конца она не собиралась — было жаль, поэтому она выкурила ее лишь наполовину и погасила о ножку табурета, на котором любила сидеть. На ножках табурета, часто служивших ей для тушения сигарет, во многих местах виднелись черные подпалины. Из-за этого ей приходилось часто ссориться с матерью и сестрой, впрочем, на их слова она не обращала никакого внимания, очевидно полагая, что такой способ тушения сигареты — это ее незыблемая привычка и даже пристрастие.

Выкурив сигарету, Цзинчжэнь достала небольшую короткую курительную трубку, которую она обычно выколачивала о другую ножку табурета, из-за чего на дереве появилось множество вмятин различной формы. Ей нравилось смотреть на эти таинственные знаки, напоминавшие хорошо свитую цепочку. Когда она держала в руках трубку, ее поза и весь вид вызывали у матери и сестры решительный протест. Женщины считали, что молодая вдова с трубкой в руках здесь, в Пекине, напоминает иноземную красотку. Цзинчжэнь им объясняла кратко: «Зато экономно!» Этот довод, безусловно, обладал неотразимой силой. На самом деле все время сосать сигареты ей просто надоедало. Некоторые полагают, что курить сигарету — большое удовольствие: чиркнул спичкой — и наслаждайся! Вовсе нет! Курить трубку гораздо приятней. Прежде всего появляется необходимость в кисете, чтобы сохранить табак, который предварительно рекомендуется размять, после чего набить трубку и сделать пару затяжек. Если трубка потухла, надо снова чиркнуть спичкой. Разумеется, лишняя спичка ведет к определенным расходам, но зато можно сэкономить на дыме. Потом надо отереть мундштук, почистить головку, предварительно ее вывинтив, затем Цзинчжэнь отрывает подходящий кусок бумаги, свертывает его в длинный жгут и принимается счищать маслянистые остатки никотина. После такой прочистки внутренность мундштука становится блестящей, словно покрытая красновато-черным лаком. Цзинчжэнь поводит носом, ей нравится вдыхать этот запах, хотя некоторые утверждают, что в трубке содержатся ядовитые вещества. Другие, правда, говорят, что щекочущий ноздри запах снижает жар в организме. Во всяком случае, он отлично прочищает мозги.

Спрятав остатки сигареты и достав трубку, Цзинчжэнь обнаружила, что кисет пуст. Не важно! Она находит спичечную коробку, в которую обычно складывает окурки. Сидя в тени лампы, она открывает коробку. Ее радости нет границ! Оказывается, в коробке остались не только окурки, но и настоящий табак от половины сигареты. Сигарета в свое время попала в воду, отчего бумага лопнула и табак вывалился, но теперь он уже сухой. Она положила его в трубку, немного помяла, придавила пальцем, втянула в себя воздух, выдохнула и чиркнула спичкой. Зажигая трубку, она с удовольствием наблюдала за бегающим язычком пламени — этим крохотным и хрупким кусочком света. Пых-пых. Она сделала несколько энергичных затяжек, и струйки дыма медленно поплыли из ноздрей. Она вынула трубку изо рта и вытерла о рукав мундштук, влажный от слюны.

— Мама! — позвала она.

Мать посмотрела в ее сторону и откликнулась, а потом подошла к дочери. О чем бы поговорить с матерью? Цзинчжэнь окликнула мать без особой цели, чтобы просто немного поболтать после ужина. Сестра в это время продолжала учить уму-разуму детей. Цзинчжэнь молчала, продолжая попыхивать трубкой. Она находилась в состоянии умиротворения.

— Из дому… вот уже несколько дней нет писем! — наконец произнесла она.

Под домом она подразумевала деревню, то есть то место, где остались дорогие ее сердцу люди и вещи, — словом, нечто конкретное и осязаемое. Сейчас она находится вне дома. Здесь, в Пекине, все кажется ей чужим и фальшивым.

— И верно! С того письма, что пришло весной, почитай, больше писем и не было! — согласилась мать. Она что-то недовольно бурчит, в сердцах поминая управляющих Чжан Чжиэня и Ли Ляньцзя, которые оказались такими неблагодарными.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: