Рассказы узника Маутхаузена 13 глава




Вся мебель одиночки состояла из параши и трех жестких, набитых морской травой тюфяков. Узник прямо на полу раскладывал впритык, один к одному, три таких тюфяка — и ложе было готово! Никакого постельного белья не полагалось. А тому, кто привык спать на подушке, разрешалось подложить под голову своп собственный кулак.

Оставшись в камере один, я первым делом попытался выглянуть наружу. Но сколько я ни подпрыгивал, дотянуться до решетки не удалось. Подоконник был на­клонным, и пальцы соскальзывали с гладкой, покрытой масляной краской поверхности.

«Все у них продумано... До мелочи!» — со злостью подумал я. И тут же добавил вслух:

— Нет! Не все!

До меня в камере, видимо, содержались двое, и те­перь на полу валялось шесть тюфяков. Я мигом сложил их под окном, прикрыл сверху крышкой от параши и вскарабкался на это сооружение. Теперь решетка была совсем рядом. Я подпрыгнул, ухватился за прутья, под­тянулся и увидел часть улицы и противоположный тротуар. Разглядеть, что было рядом, подо мной, не удалось — голова упиралась в потолок.

И все же возможность наблюдать воскресные пара­ды «гитлерюгенда» у меня была. Заслышав треск бара­банов, я подтягивался к окну и смотрел сквозь мутное стекло.

Прямо перед мной маршировало «будущее» третьего рейха. Шествие открывал сводный отряд знаменосцев Следом за ними, сотрясая воздух оглушительным гро­хотом, дефилировала добрая сотня барабанщиков. А затем уже, старательно печатая шаг, отряд за отрядом проходили мальчишки, облаченные в блузы и короткие штанишки цвета гороховой похлебки. Впереди каждого отряда шагал парень постарше и покрупнее, который особенно старательно задирал ноги...

Все это выглядело очень эффектно, и на противоположном тротуаре скапливалась толпа зевак. А у меня начинали неметь руки, и я спрыгивал вниз.

Однако главным источником информации о том, что происходило за стенами тюрьмы, для меня были еже­дневные сорокапятиминутные прогулки.

Каждый день ровно в четыре часа дня, причем в любую погоду — порядок есть порядок! — нас выгоняли в тесный тюремный дворик. Здесь мы цепочкой, заложив руки за спину, ходили по узенькой асфальтирован­ной дорожке, имевшей форму идеального круга. А в центре круга на зеленом газоне стояли либо папаша Кнудль, либо его бравый сынок. Они зорко следили, чтобы мы не перекинулись ни единым словечком.

Но ни у папаши Кнудля, ни у Бруно не было глаз на затылке, и поэтому я знал очень многое из того, что творилось в тюрьме и за ее стенами. Помог мне в этом австрийский коммунист, обычно шагавший позади меня.

Я узнал, что Восточный фронт продвинулся к бере­гам Волги, что в нашей тюрьме содержат обычно не более сорока заключенных, что я в ней пробуду до суда. И еще о том, что господин управляющий, фрау Гертруда и Бруно — члены одной семьи, которая неплохо нажи­вается за счет подследственных...

И вот однажды в два часа ночи замок моей камеры щелкнул и папаша Кнудль сухо сказал:

— Пойдем со мной!..

Я понял, что это значит.

...Их было двое. Старший по возрасту, одетый в штатский костюм с партийным значком на лацкане, вел допрос, другой — помоложе и в черном мундире — осуществлял крайние меры, которые, если судить по приня­тым в рейхе меркам, протекали для меня довольно снос­но. После первого допроса я вернулся в камеру с каким- то жалким десятком синяков и ссадин, а после второго — с вывихом в плечевом суставе.

Впрочем, я старался не давать гестаповцам повода. Для служебного рвения, сказал, что хозяин грубо обра­щался со мной и поэтому я решил бежать. Куда? Ко­нечно же в Аугсбург, в арбайтсамт, где восточных рабочих распределяют по хозяевам. Зачем? Надеялся, что меня направят на новое место работы. А почему не обра­тился в ближайший полицейский участок? Боялся, что меня вернут к старому хозяину. А каким образом ока­зался на границе? Но я не знал, что граница рядом, шел куда глаза глядят...

Короче, я делал все, чтобы гестаповцы не сочли меня человеком, пытавшимся перейти границу, однако это не избавило меня от побоев.

В то время я еще плохо знал немецкий язык, порой не находя нужного слова, замолкал. В таких случаях на меня набрасывался детина в черном мундире. А человек в штатском курил и помалкивал. У них это было принято. У них это называлось тактикой устрашения...

После двух допросов гестаповцы потеряли ко мне интерес и передали мое дело следователю уголовной полиции — маленькому сморщенному старичку. Этот тип оказался умнее своих коллег из государственной тайной полиции. На первом же допросе он заставил меня снять новенькую тирольскую курточку и унес ее с собой, заметив, что она мне не по плечу.

Во время второго допроса он разложил на столе кар ту Баварии и Тироля и начал тыкать в нее пальцем:

— Вот тут ты взломал замок погреба и съел горшок сметаны и пять яиц. Вот здесь тебя видел мальчик, когда ты вырвал с корнем два куста картофеля и скрылся в лесу. Вот тут ты разговаривал с военнопленным французом. А вот здесь был еще один погреб...— Старичок соединил воображаемыми линиями все точки, где я оставил следы, и сделал логичный вывод: —Ты, конечно, петлял, но упорно двигался на юг, по направлению к границе. А затем двенадцать дней двигался вдоль границы. Так что случайностью в данном случае и не пахнет. И я это докажу!

Но и старичок оставил меня в покое после двух допросов. Видимо, работы у него хватало: беглых русских в то время было хоть отбавляй.

У меня в камере появился сосед — тоже из беглецов. Это был высокий сухощавый парень. Он даже не по морщился, когда Бруно пинком водворил его в камеру, спокойно опустился на тюфяк, вытянул ноги, сплюну и сказал:

— Давай знакомиться! Меня зовут Александр Александров. А тебя?

— Кудратов Владимир.

— Это что — настоящая фамилия? Или как у меня? Придуманная?

— Настоящая.

— Чудак ты! А я вот придумал себе шикарный псевдоним. Александр Александрович Александров. Очень удобно: никогда не забудешь, никогда не пере­ругаешь...

— И немцы тебя не раскусили?

— Что немцы? Они все тупые как сибирские вален­ки. У нас, например, в рабочем лагере один лейтенант из окруженцев назвал себя Василием Ивановичем Чапаевым. И то сошло! Так как же тебя зовут?

— Я уже сказал: Кудратов. А ты зови меня просто Володя...

— А ты меня — Сашкой!

Он был высоким, сутулым и очень подвижным. Даже когда сидел в своем углу на тюфяке, то без конца пе­рекладывал ногу на ногу и размахивал руками. Часами ходил по камере и говорил, говорил. Чаще всего расска­зывал о первых днях оккупации Харькова, о жизни в рабочем лагере фирмы «Фарбениндустри», о подроб­ностях неудавшегося побега...

Очень скоро я почти интуитивно догадался, что в его разговорах присутствует какая-то система. Как бы усы­пив меня потоком подробных описаний, он вдруг неожи­данно спрашивал:

— Как ты относишься к евреям?

— Я с ними почти не общался, — отвечаю я.— По­этому мне трудно что-нибудь сказать...

Он с досадой прикусывает губу, но тут же широко улыбается:

— Ну их к лешему, этих жидов! Теперь о себе надо думать! Надо как-то выбираться из этой истории, кото­рую затеяли умные дяди в Берлине и Кремле. Говорят, что генералы Краснов и Шкуро подались на Дон и сей­час сколачивают там казачьи полки. Я со всем удоволь­ствием вступил бы в такой полк. А потом получил бы коня и рванул бы к своим через линию фронта. Но где мне? Я горожанин и лошадь видел лишь издалека. Вот ты — другое дело. Ты небось эту штуку освоил...

— Где? Когда? — удивляюсь я.

— Как где? — удивленно приподнимает брови Сашка. — Да в военном училище!

— Я учился в машиностроительном институте, — отвечаю я.— А там кафедры верховой езды, к сожале­нию, нет...

Но моя ирония не выбивает его из колеи. Он так и сыплет словами и время от времени подбрасывает неожиданные вопросы:

— Ты русский? А почему у тебя татарская фамилия?

— Почему ты так хорошо разбираешься в чинах Красной Армии? Сразу чувствуется военная косточка!

— Тебя поймали на швейцарской границе? Ты не дурак! Другие бегут на восток. Не понимают, бедолаги, что надо пройти три тысячи километров по территории, контролируемой гестапо!

Я понимаю, что к чему, и стараюсь помалкивать, чтобы не попасть впросак. И допускаю оплошность Небольшую, но оплошность...

Воскресенье. На потолке камеры перемещаются блики и тени яркого августовского утра. Мы с Сашкой проглотили свой эрзац-кофе и лежим на тюфяках. Не хочется ни двигаться, ни разговаривать, клонит ко сну

И тут раздается далекий грохот барабанов. Я века киваю и кричу соседу:

— Вставай!

— Зачем?

— Сейчас увидишь!

Я заставляю соседа по камере встать, быстро скла­дываю тюфяки, крышку от параши, и мы поочередно наблюдаем воскресный парад «будущего нации»...

Утро в этой тюрьме начинается не по сигналу, не по звонку. Где-то между семью и восьмью часами распа­хивается дверь камеры и в ней появляется фрау Гертруда. На фрау — аккуратный белоснежный передничек, в руках — поднос со стопкой мисок и шестилитровый чайник. А позади топчется Бруно, держащий в своей единственной руке проволочную корзинку с хлебом.

— Мо-оо-рген — каа-аафе! — протяжно, по-баварски объявляет фрау Гертруда.

Она ловко наливает кофе и выдает каждому из нас по круглому хлебцу. А Бруно, поставив корзинку, делает какие-то пометки в картонной рапортичке, висящей вверх ногами на шнурке, обмотанном вокруг его шеи.

Громко хлопает дверь, и мы остаемся одни. Кофе исторгающий запах жженого зерна, мы проглатываем сразу. А вот хлеб... С хлебом каждый волен поступать по-своему. Круглый и плоский 350-граммовый хлебец ты волен съесть сразу или поделить на части, оставив что-то на обед и ужин.

Сашка съедает весь свой хлебец за несколько секунд. А я ломаю свой хлеб пополам и одну из половинок прячу. Заворачиваю ее в обрывки старой газеты и сую между тюфяками, сложенными в моем углу. Сашка, который за последние три-четыре дня сильно сдал, бро­сает на заначку хищные взгляды.

В одиннадцать часов щелкает замок, и в камеру просовывает морщинистую и усатую голову папаша Кнудль.

— Кудратов,— протяжно говорит он,— пойдем косить!

Дело в том, что папаша Кнудль узнал, что я студент машиностроительного института, и тут же с немецкой практичностью приспособил меня для службы рейху. Теперь дважды в неделю — во вторник и пятницу — я подстригаю газон вокруг Ной-Ульмского собора. Это огромное здание; для того чтобы разглядеть шпиль, при­ходится задирать голову.

Папаше Кнудлю понравилось, что я сразу освоился с механизмом и двигателем газонной сенокосилки. А между тем ничего удивительного тут нет: мотор ко­силки ничем не отличается от двигателя бензопилы, которую я изучал в военно-инженерном училище.

Папаша Кнудль подводит меня к косилке, уже выве­зенной на газон престарелым церковным служителем, и говорит:

— Цвай штунде!

Это значит, что я проведу два часа за тюремными стенами, подышу свежим воздухом, полюбуюсь пожух­лой зеленью каштанов и лип.

Я не спеша обматываю шнуром маховик двигателя, делаю резкий рывок на себя, и косилка, чихнув не­сколько раз сизым дымком, начинает лязгать ножами.

Я опускаю лезвия ножей на нужный уровень и медленно кружу по газону. А папаша Кнудль, расстегнув во­ротник форменного мундира, тихо подремывает на проч­ной, сделанной на века скамье. Он знает, что я никуда не денусь. В полуденные часы на главной площади города уйма народу. В разных направлениях ее пересе­кают и брюхатые бауэры, и поджарые чиновники местных учреждений, и солдаты-отпускники, и мускулистые парни из «Арбейтдинста», и шустрые подростки из «гитлерюгенда».

Жарко. Поэтому я стараюсь не задерживаться на освещенной солнцем части газона и — наоборот — как можно медленнее двигаюсь в тени. Стрекочет косилка, дремлет мой конвоир. Но бензин военного времени не отличается высокой очисткой, и время от времени косил­ка оглушительно чихает. Папаша Кнудль вздрагивает, открывает глаза, а затем снова погружается в дрему. Господа из гестапо и уголовной полиции, видно, не дают выспаться и ему...

Часы на башне собора отбивают четыре коротких и один протяжный удар. Ровно час дня. Порозовев­ший папаша Кнудль встает со скамьи и машет мне рукой:

— Все! На сегодня достаточно...

Я возвращаю косилку служителю, и мы идем в тюрь­му. У дверей канцелярии стоит фрау Гертруда. Она уже разнесла по камерам обеденный суп и теперь ждет, когда арестанты пообедают, чтобы собрать вылизанные до блеска миски.

Папаша Кнудль впускает меня в камеру, но я оста­навливаюсь на пороге и говорю ему:

— Айн момент!

Я уже заприметил, что на крышке параши стоят две пустые миски. Значит, Сашка уже успел проглотить мой обед. Я иду в угол и приподнимаю тюфяки. Так и есть! Там, где лежал хлеб, остался лишь пожелтевший клочок газеты.

— Господин управляющий! — говорю я.— Этот парень съел мой хлеб и мой суп...

И тут папаша Кнудль, который сам не прочь поживиться за счет арестантов, начисто теряет дар речи. Такого грубейшего нарушения порядка в его образцовой тюрьме еще не бывало! Он молча багровеет, вглядываясь в лицо моего соседа. Потом выдавливает из себя только одно слово:

— Вор!

А затем устраивает нечто вроде короткого показа тельного процесса. Зазывает в камеру жену и сына и, гневно указывая на побледневшего Сашку пальцем, рокочет зычным унтер-офицерским баритоном:

— Полюбуйтесь на вора! Он сожрал обед и хлеб своего товарища!

Употребив несколько раз слова «свинья» и «собака» в сочетании со словом «камерад», папаша Кнудль поворачнвается к Бруно:

— Отведи его в угловую камеру. В ту сырую…

Порядок есть порядок! Поэтому обеда, взамен съеденного Сашкой, мне не приносят. Порция выдана, порция съедена, а кто ее съел — не так уж важно! Одна­ко после двух часов работы на свежем воздухе у меня урчит в животе. Но в общем я доволен. Как-нибудь до ужина дотерплю, зато я избавился от чересчур любо­пытного соседа.

Поздно вечером в моей камере появляется папаша Кнудль. Он приносит с собой лестницу-стремянку; пыхтя, карабкается на нее и долго ощупывает и расша­тывает стальные прутья оконной решетки. Потом спус­кается и говорит:

— Вынеси три тюфяка в коридор.

Я выношу три тюфяка из камеры и аккуратно укла­дываю их один на другой справа от двери. Перед тем как захлопнуть за мной дверь, старик говорит:

— Порядок есть порядок!

В его металлическом баритоне звучат нотки сочувст­вия. Он знает, что завтра меня поведут в суд. А я этого пока не знаю...

НЕУВАЖЕНИЕ К СУДУ

Бледная женщина с усталыми глазами кладет на стол захватанную пальцами Библию и поворачивается ко мне. Дорогой и строгий коричневый костюм на ней как-то не вяжется с ее неуверенными движениями.

— Я назначена вашей переводчицей, — на чистом русском языке говорит женщина. —Только что я дала присягу и поклялась в том, что буду точно переводить каждое ваше слово...— Женщина делает короткую пау­зу и продолжает: — Ваше дело будет рассматривать выездная сессия Баварского уголовного суда в составе председательствующего... членов судебной палаты... при секретаре... Государственное обвинение поддер­живает прокурор...— Она скороговоркой перечисляет звания и фамилии...

Я сижу на скамье подсудимых между двумя рослы­ми унтер-офицерами в мундирах тюремного ведомства и пытаюсь отгадать, кто из моих судей носит смешную фамилию Кацнасе. Тот, который сидит справа от пред­седателя? Или слева? Такой уж у меня характер: даже в самой опасной ситуации мне порой становится смешно.

Впрочем, отличить господ судей друг от друга очень, нелегко. Все трое — дряхлые старички, и все трое обладают огромными лысинами. Зато господин прокурор отличается густой седой шевелюрой, которой он эффектно потряхивает, склоняясь над бумагами.

А секретарша? Секретарша — хорошо ухоженная девушка. Она одета, как и все члены суда, в лиловую, бархатную мантию. Только орел со свастикой у нее поменьше, чем у судей и прокурора.

Время 11 часов дня. Яркое августовское солнц брызжет сквозь высокие сводчатые окна судебного зала. Даже не верится, что в такой погожий солнечны день меня опять поведут в тюрьму. И я стараюсь не думать об этом...

Начинается предварительный допрос обвиняемого Вопросы и ответы следуют один за другим.

— Фамилия?

— Кудратов...

— Имя?

— Владимир...

— Год рождения?

— Тысяча девятьсот двадцать пятый...

— Место рождения?

— Украина. Запорожье.

— Род занятий?

— Студент...

В моих ответах, мягко говоря, что ни слово — то неправда. Фамилия моя не Кудратов. И зовут не Влад! миром. И родился я на четыре года раньше. И место рождения лежит на добрых десять тысяч километров восточнее Запорожья. По профессии я — военный.

Однако Запорожье я называю не случайно. С этим городом у меня связано многое. Здесь на подступах к плотине Днепрогэса я пошел в первый бой. Здесь мы удерживали гитлеровцев сорок пять дней и ночей и даже сумели выбить их с острова Хортица. Здесь я знаю почти каждую улицу и многие села вокруг. На этом меня не поймать.

Под Запорожьем я был ранен, попал в окружение, а потом присоединился к партизанам. Весной 1942-го в село, где я ночевал, нагрянула облава, и меня вместе с сотнями украинских парней и девчат вывезли в Герма­нию. Вот тогда-то мне и пришлось выдумывать фами­лию, имя и все остальное...

Лысый председатель суда поправляет пенсне и на­чинает зачитывать обвинительное заключение. Это длинный перечень дат, фамилий и названий городов, округов, сел и хуторов. Это краткое описание моего четырехнедельного нелегального и пешего путешествия по Баварии и Тиролю. Я — не ангел, не святой и даже не разведчик. Поэтому я всюду «наследил»...

Председатель суда читает долго, нудно и тихо. А ког ­ да заканчивает, то рявкает:

— Объясните ему. Только покороче!..

Переводчица объясняет:

— Вас обвиняют по четырем статьям. Во-первых, в побеге с места работы. Во-вторых, в краже со взло­мом. В-третьих, во вражеской пропаганде. И, в-четвертых, в попытке нелегального перехода государственной границы. Вы признаете себя виновным?

— Нет!

Женщина переводит мой ответ суду и тут же спра­шивает:

— Почему?

— Потому что я вроде бы на суде. А на суде можно не отвечать на любые вопросы...

— Правильно! — мямлит престарелый председатель после короткого обмена репликами с переводчицей. — По нашим законам обвиняемый может не отвечать на вопросы. Но я бы не советовал...— Затем председатель суда распоряжается: — Введите свидетеля Зигфрида Дейзенгофера!

Зигфрид Дейзенгофер — это мой бывший хозяин. Это от него сбежал я полтора месяца назад. И вот он входит в зал, высокий, атлетически сложенный, светловолосый — эдакий герой из древнегерманского эпоса.

Ответив на обычные процедурные вопросы, Зигфрид замирает по команде «смирно» и преданно смотрит в глаза председателю суда. Тот спрашивает:

— Вы знаете этого человека?

— Да. Это мой «восточный рабочий» Владимир Кудратов. Моя жена купила его за двадцать марок...

- Что вы можете сказать об обвиняемом? —спра­шивает председатель суда.

— Только плохое! Только плохое! — повторяет мой бывший хозяин. — Хорошего тут не скажешь!..

— Что именно? — рявкает прокурор. — Конкретно.

— Однажды я хотел его проучить, — говорит Зигфрид. — Но только я размахнулся, как он отскочил схватил доску и бросился на меня. Слава богу, я успел вбежать в дом и закрыть дверь. Я позвонил местному полицейскому, но того не было дома. Он уехал лечить зубы. А после я этого русского уже не видел...

— У меня есть вопрос! — почти кричит прокурор. — Сколько раз он вас ударил?

— Ни разу! — с достоинством отвечает свидетель, — Каждый раз я успевал увернуться...

Прокурор со злостью захлопывает папку.

— Перейдем к допросу следующего свидетеля, объявляет председатель суда. — Введите Юзефа Ру­сина...

Юзеф Русин. Мальчик, которому совсем недавно исполнилось шестнадцать лет. Однако на его руки страшно смотреть. Они в синем переплетении вздувшихся вен. С двенадцати лет этот маленький украинец работал в имениях польских панов. А потом его при­везли в Германию и заставили работать на новых хозяев.

Мы бежали с Юзеком вместе. И это мой грех. Я уго­ворил его, я пробудил в нем какие-то начала протеста. Но на восьмой день побега, когда нас, голодных и уста­лых, неожиданно окликнули откормленные парни из «гитлерюгенда», он покорно остановился. А я долго, как заяц, петлял по посевам ячменя и пшеницы, добрался до перелеска и ушел...

Переводчице с Юзеком приходится нелегко. Изъяс­няется он на странном наречии, состоящем из украин­ских, белорусских, польских и немецких слов. Но все же понять кое-что можно.

Оказывается, Юзек отбывает сейчас наказание за самовольный побег с места работы и сидит в трудовом лагере. Ему дали шесть месяцев.

— Этот пан, — говорит Юзек, указывая на меня, — сказал, что надо бежать только в Швейцарию, что до Восточного фронта очень далеко. Этот пан говорил, что в Швейцарии нас посадят в самолет и отправят в Лондон...

Что правда, то правда! Я был уверен, что путешест­вие в несколько тысяч километров по территории, конт­ролируемой гестапо, мне не под силу. Я почему-то верил, что стоит обратиться в любое посольство в Берне (о советском посольстве я ничего не знал), как нас перебросят в Москву...

— Это очень важное показание, — подняв палец, объявляет прокурор. — Прошу подробнейшим образом занести его в протокол.

А в зале уже третий свидетель. Этого я никогда и в глаза не видел. Против председателя суда останавли­вается маленький старичок в охотничьих сапогах, в се­рой куртке с зелеными отворотами и пуговицами из оленьего рога. В руках он мнет шляпу с пером.

— Фамилия? — спрашивает председатель.

— Вольф.

— Имя?

— Зепп.

— Род занятий?

— Лесник...

Ах вот оно что! Я помню то прохладное июльское утро в горах...

— Это случилось в июле, в начале июля, — скорого­воркой поясняет лесник. —Мы с Ральфом вышли на обычный обход...

— Простите, с кем? — спрашивает прокурор.

— С Ральфом. С собакой...

— Ясно! Продолжайте, — недовольно морщится председатель.

— Так вот, — говорит лесник, — вышли, прошли по трем делянкам и вернулись. Еще далеко от дома я заметил неладное: дверь, которую я закрывал на замок, была открыта настежь. Мы вошли в дом, и первое, что я увидел, была сковородка. Значит, кто-то ел в нашем доме. А потом оказалось еще хуже. Письменный стол моего сына Адольфа...

— А где сейчас ваш сын? — спрашивает прокурор.

— Он учится в школе младших фюреров СС в Ре­генсбурге, — отвечает старик и растерянно замолкает.

— Продолжайте! — говорит председатель суда.

— Стол моего сына был взломан. Пропали три ты­сячи марок. Кроме того, из платяного шкафа исчез лучший костюм моего сына... Костюм, на котором он носил партийный значок...

— Поглядите на обвиняемого, — приглашает проку­рор. — Узнаете костюм?

— Да! — отвечает лесник. — Это костюм моего Ади...

— Однако, — перебивает на этот раз председатель суда, — у обвиняемого при задержании на границе не было ни денег, ни значка...

— Так ведь он мог их выбросить! — горячится про­курор.

Значит, пронесло! Ни старик, ни судья ни словом не обмолвились о пистолете, который лежал в ящике сто­ла. Видимо, лесник хранил его незаконно. Прокурор произносит обвинительную речь, я отказываюсь от по­следнего слова, и суд удаляется на совещание.

Потом суд возвращается, все встают, председатель зачитывает приговор и говорит переводчице:

— Объясните ему!

— Вас приговорили, — переводит усталая русская женщина, — к двадцати годам каторжной тюрьмы. Вам это понятно?

— Понятно! — говорю я.— Но переведите господам судьям, что я удивлен. Неужели эти люди всерьез верят, что я отсижу двадцать лет? Для этого надо, чтобы Гер­мания выиграла войну...

Пожилая усталая женщина печально качает голо­вой, но добросовестно переводит мой ответ. Три лысых головы склоняются друг к другу. Потом переводчица, не глядя на меня, сообщает:

— Суд, посовещавшись на месте, решил добавить к установленному сроку лишения свободы еще шесть месяцев каторжной тюрьмы. Эта дополнительная мера наказания мотивируется неуважением обвиняемого к суду...



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: